Текст книги "Счастливые люди"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В будущем году в Иерусалиме
Вы слышали когда-нибудь, как поет моя бабушка? Как поет моя бабушка Бася голосом Рашида Бейбутова – я встретил девушку, полумесяцем бровь, – нет?
Тогда вы многое потеряли, – сколько детского восторга в ее глазах, готовности радоваться чужой любви, и сочувствовать ей, и всячески помогать и содействовать! А ямочки на щеках, а эта кокетливая улыбка восемнадцатилетней девушки в ожидании единственного, – когда пела моя бабушка, все вокруг замирало и останавливалось, но всему приходит конец, – оборвав музыкальную фразу на невозможно прекрасной ноте, бабушка хваталась за голову – ой, вейзмир, сейчас вернется эта ненормальная, а ребенок еще не кушал, и уроки, ша, ты сделал уроки? а скрипка, на, возьми уже в руки скрипку, и чтобы было слышно на улице, ты понял?
Обреченно я кивал головой и тащился в комнату, – что и говорить, слушать, как поет моя бабушка, гораздо интереснее, чем пиликать на скрипке.
Отработав положенный час, на закуску я исполнял «Семь сорок» или «Хава нагила», – собственно, на этом я вполне мог бы закончить свои экзерсисы, потому что бабушка давно объявила во всеуслышанье, что ребенок – гений, и нечего морочить ей голову, уж в чем в чем, а в музыкальности Басеньке не откажешь, – ты помнишь, Абраша, как я танцевала на Цилечкиной свадьбе? – бабушка толкала в бок деда Абрашу, а дед Абраша щипал ее за… ну, впрочем, это уже не важно.
Весна в нашем городке – это сладкие перья зеленого лука и яркие пучки редиса в капроновых авоськах, это медленно проплывающие облака яблоневого цвета и гроздья цветущих каштанов под окном, это предвкушение нескончаемых праздничных дней, от пасхальных до первомайских, это радостное томление и пробуждение, и накрытые столы под старой акацией во дворе, и этот наиважнейший вопрос – что же раньше, еврейская пасха или русская? На еврейскую пасху всегда холодно, – говорит бабушка важно и прикрывает форточку, – хотел бы я знать, кто ей это сказал, – на еврейскую пасху всегда холодно и весело, потому что за одним столом собирается вся наша огромная семья, да что там семья, все соседи, и соседи соседей, и их дети, и друзья детей, – в будущем году в Иерусалиме, – тут я вижу, как многозначительно переглядываются мой старший брат и его девушка, как сверкают глаза у моего дяди и с какой тревогой Басенька смотрит в мою сторону. В будущем году, в будущем году, – написано на лицах соседей, и предсказание это преображает все вокруг, и наполняет неожиданным смыслом нашу трапезу.
Все началось с того, что мой дядя женился. На некрасивой девушке Эле, выше его самого на целую голову, рыжей, в очках с толстенными стеклами, криво сидящих на внушительном носу. С тех самых пор моего дядю Яшу, любителя покушать и посмеяться, словно подменили. Эля сказала так, Эля сказала этак, я посоветуюсь с Элей, если захочет Эля, ну и так далее. Если на горизонте показывается Эля, то, будьте уверены, где-то недалеко и мой дядя, – за столом бабушка подкладывает Эле лучшие кусочки, а после ее ухода звонко хлопает себя по заднице, и бормочет какие-то малопонятные слова, и приговаривает испуганно, оглянувшись на меня, – ай, хорошие дети, бедные дети! ты видел, сколько она ест, чтоб я так жила!
Всегда кто-то начинает – кто-то произносит первые слова, и потом пошло-поехало, уже не остановишь.
В следующем году в Иерусалиме! – сказала рыжая Эля, а мой дядя зачарованно повторил, глядя ей в рот, – в будущем году, – и все! Моя бедная бабушка потеряла покой. В доме появились чужие люди, они кивали и делали скорбные лица, а бабушка кивала им в ответ, а потом кричала из кухни – ты слышал, Абраша? чтоб я так жила! что они задумали? мои дети.
В следующем году в Иерусалиме, – сказала рыжая Эля и подставила губы для поцелуя, – так она вошла в нашу семью, и комнату перегородили огромным шкафом, и купили новый диван.
В этом году весна выдалась ранней, и рано случилась еврейская пасха. В будущем году в Иерусалиме! Что будет делать в Иерусалиме гробовых дел мастер Нюма со своим пупырчатым лицом и его крошечная жена, с целым выводком сопливых детей, у которых то аденоиды, то понос, то корь, то ветрянка, а кому нужен в Иерусалиме, скажите на милость, старый Херц с бородавкой и геморроем, а грузная Фая из шестой квартиры, увешанная драгоценностями как новогодняя елка, или маленький вертлявый Ленчик с первого этажа, который если не покупает, то продает, без которого свадьба не свадьба и похороны не похороны?
Кому нужна в Иерусалиме горбатая Любочка из первого подъезда или ее сумасшедшая дочь с лицом персидской княжны и ножкой сорок седьмого размера, и ее придурочный муж, и их трехлетний Илюшечка, слепой от рождения?
Или розовая Циля, вечно ожидающая своего принца, гордая пятидесятилетняя Циля Розенблюм, нежная грустная Циля, примеряющая перед зеркалом розовые шелковые бюстгалтеры, поверяющая размытому отражению маленькие девичьи секреты, незаживающие обиды и тайные желания, – или «выбранная» Вера со своей глухой кошкой Соней, которой в 19… году явилась ее покойная мама (Верочкина, а не кошачья) и, сверкая молодыми глазами, сообщила, что их род «выбранный Б-гом» и что теперь сам Боженька будет присматривать за ней денно и нощно, и с тех самых пор Верочка подбирает всех бродячих котов и собак, и живет с ними в своей восьмиметровой комнатушке, и делит с ними стол и кров, и куска хлеба не положит в рот без оглядки на своих питомцев.
Дата исхода была предрешена.
Нет, ну что я здесь имею, а? – Хася Плоткина с пятого этажа все не могла успокоиться, вопрошая на разные лады, то плаксиво, то сварливо, обращаясь в невнятной тоске к кому-то неведомому, похоже, бабушка прекрасно понимала, кого Хася имеет в виду, – она сочувственно кивала, не забывая, впрочем, присматривать за маленькой кастрюлькой на плите.
Нет, Бася, что я здесь имею, а? – пожалуй, Хася сгубила в себе яркое дарование драматической актрисы, в голосе ее звучал надрыв, и бабушка сделала примирительный жест рукой – ша, Хася, вас могут услышать, – а после ее ухода выразительно покрутила пальцем у виска.
А что с могилами, что с могилами? – этот вопрос будоражил общественность, и маленькая Хава Горобец загадочно улыбалась краешками губ, ни дать ни взять Мона Лиза, – у Хавы недоставало передних зубов, но улыбка ее была прекрасна, – маленькая рыжая Хава до смерти боялась зубных техников и обожала сладости, а еще – своего мрачного мужа, гробовщика Нюму, у которого была тяжелая рука, но видит Б-г, при такой работе само провидение послало Нюме бессловесную кроткую Хаву, ангела во плоти.
Этот поц сведет меня в могилу, – бабушка крутила пальцем у виска и кивала в сторону комнаты, – оттуда доносилось напевное бормотание, – дед Абраша ничего не хотел знать и видеть, денно и нощно читал он свою бесконечную книгу, и я уже догадывался, что именно эта таинственная книга имела некоторое отношение к Иерусалиму. Время от времени он поднимал глаза и рассеянно гладил меня по голове, а в дверь беспрестанно звонили, какие-то люди входили и выходили, соседки с покрасневшими глазами и щепоткой соли, – они кивали и произносили ужасные слова – ЧОП, ОВИР, ТАМОЖНЯ, ВЫЗОВ, РАЗРЕШЕНИЕ. Слово «Чоп» казалось именем какого-то зверя, и однажды я увидел его во сне, и закричал, и бабушка трогала сухими губами мой лоб, и ворчала, что ребенка довели и теперь она ни за что не отвечает. Разрешение пришло неожиданно. Большой серый конверт распечатали в присутствии всех членов семьи. Их лица светились. Мой дядя Яша и его жена Эля не разнимали рук и целовались каждую секунду. Ша, я не выдержу, – Бася схватилась за сердце и обвела собравшихся безумным взглядом. Абраша продолжал читать свою книгу, не поднимая глаз.
Он читал свою книгу и раскачивался из стороны в сторону, а с портрета на стене улыбался семнадцатилетний Сема, его старший сын. Он погиб в сорок первом.
Пообещай мне, что ты будешь есть горячее каждый день, – строго сказала бабушка, – и не бросишь скрипку, – добавила она, подумав, – без Авраама и Семочки я не двинусь ни на шаг.
Вы слышали когда-нибудь, как поет моя бабушка? Голосом Рашида Бейбутова, смешные сладкие песенки своей молодости, – если нет, то вы многое потеряли, – иногда моя бабушка приходит ко мне по ночам, садится напротив и долго смотрит на меня тревожными глазами и говорит – кинд майнс, а фишеле, – а потом запевает девичьим голосом, дрожащим от нежности и смущения, – я встретил девушку, полумесяцем бровь…
Моя армянская тетя
Моя армянская тетя была женщиной неукротимого темперамента.
Неподражаемого.
Более того, она была красивой. Красота ее была бурной, запоминающейся. Редкий прохожий не оборачивался вослед пылающему из-под густых ресниц взору, а также вздернутому подбородку и безукоризненно прямой спине.
О, если бы она танцевала фламенко! О, если бы…
Тогда бы, без сомнения, нашлось абсолютное применение этой разящей наповал силе и яркости.
В сирые советские времена судьба яркой властной (а тетя моя слыла человеком властным, авторитарным) личности могла быть до смешного предсказуемой.
Руководящий работник. Директор крупного предприятия либо заведующая мясным отделом на рынке.
Обязательно главная. Непременно первая.
Так оно и случилось. Перед тетей моей трепетал весь Ашхабад.
Шутка ли! Директор вечерней школы (школы рабочей молодежи).
Местное хулиганье ходило перед тетей, что называется, на цырлах.
Не одного и не двух вытаскивала она из унылой предопределенности пацанской жизни, – скамья подсудимых и долгий, нескончаемый путь без билета в обратный конец.
Не одного и не двух вытаскивала она за шкирку и усаживала за парту. Мало кому удавалось вырваться из властных смуглых рук с женственными пальчиками-виноградинками.
Пацаны бурчали, угрожали расправой, но в итоге оставались, подчиняясь несокрушимой силе убеждения и, не в последнюю очередь, обжигающей, я бы даже сказала, взрывоопасной красоте директрисы.
В общем, тете проще было подчиниться, нежели спорить с ней..
Не раз и не два ей угрожали, и это не было, как вы понимаете, шуткой. Ведь и пацаны случались всякие. Кто-то становился на нелегкий путь исправления, кто-то не выдерживал и срывался, но и там, в колониях строгого режима, они помнили и писали надрывные пацанские письма, и обливались настоящими пацанскими слезами, вынужденные признаться в собственной недальновидности.
Попадались среди них и шакалы, злопамятные, трусливые, бесчестные.
Ей ли было опасаться расправы? Ведь речь шла о родном городе, об улицах, знакомых с детства, где каждый камушек…
Она и не боялась. Могла ли львица страшиться шакалов?
Вот так и шла по белым от солнца улицам в похрустывающем крипмлене или поблескивающем шелке, – ей шло буквально все, и на нарядах она не экономила, – носила модное, с выточками и складочками в нужных местах, вовремя сменяя шпильку платформой, – видавшие виды аксакалы долго смотрели ей вслед, покачивая головами, – ах, если бы это был не Ашхабад, а, допустим, Палермо или Рим, цены бы не было южному темпераменту моей двоюродной тети, но, увы, иные нравы и законы господствовали здесь, в непосредственной близости от хлопковых плантаций, песков и оазисов, подобных миражам в пустыне.
Диво дивное, – в стране, исповедующей в большинстве своем ислам, все эти лодочки-шпильки, узкие шуршащие платья чуть выше округлого колена, брюки-дудочки и клеш, французские плащи и раскованные юноши, деловито перебирающие ногами в ритме буги-вуги, твиста или даже шейка, – все это наносное, чуждое, далекое от законов шариата, от сухого рвущего горло воздуха, в неизменной заданности координат, которую ни на йоту не сдвинешь, а сдвинешь, попадешь в Афганистан, к курайшитам, суннитам или шиитам, и тогда уж совсем неуместными покажутся нейлоновые чулки со стрелками, платье-джерси, в меру короткое и скромное, а также шейк, твист, рок-н-ролл, потому что белое солнце пустыни не терпит полутонов и суеты.
И потому умудренные жизнью аксакалы кивали головами, подобные китайским болванчикам, – все эти новомодные штучки не задевали их бытия, а уж, тем паче, сознания, ни на йоту, – вся эта шелуха параллельных миров, ничего общего не имеющая с истинной жизнью обитателя суровых мест.
Суровых, – но как же избыточность всего, что произрастает здесь – всего этого плодоовощного великолепия, истекающего соками, изнывающего рано созревающей плотью, клетками, семенами, фибрами и волокнами.
Избыточность всего, – столь буйно расцветающих дев, готовых, слава Аллаху, к замужеству, в двенадцать, десять, восемь…
Ни о чем таком уважаемые аксакалы, конечно же, не думали, провожая взглядом идущую по улице женщину в капроновых чулках и немного тесном в подмышках платье из модной светящейся ткани.
Красота моей тети становилась ярче с каждым последующим годом.
Обаяние зрелой женщины – это прежде всего характер, – нескончаемая и безошибочная уверенность в непреходящести божественного дара, называемого красотой.
Уже будучи довольно таки немолодой, тетя моя ловила восхищенные взгляды случайных прохожих, – ты видела?
– Нет, ты видела, КАК ОН НА МЕНЯ СМОТРЕЛ? Каков нахал, – удовлетворенно хмурилась она, прижимая мой локоть к своему бедру, – то был очередной киевский визит, – каков наглец, – повторяла она, покачивая черноволосой своей головой, и, не выдержав, оборачивалась с притворным возмущением.
На нее действительно смотрели, – как на южную странную птицу, смуглокожую, одетую броско и дорого, и в то же время провинциально, в какой-нибудь затейливой шляпке и в непременных капроновых – это посреди киевской зимы – чулках, – ты видела???
С каждым шагом двоюродная моя тетя обрастала невидимыми поклонниками, и вечером, уже за накрытым столом, одну за другой отправляя в густо накрашенный рот кусочки сдобной гяты, выпеченной ею же накануне (такой гяты я не ела никогда больше, никогда!), с явным удовольствием воздавала должное поклонникам всех возрастов и мастей, бывшим, нынешним и грядущим, не забывая о настоящих маньяках из числа учеников той самой школы рабочей молодежи, директором которой была.
Шакалов она не боялась. Шавок тоже. Она их громко презирала, – запросто могла схватить за шиворот и уткнуть в расплывающуюся позорную лужу, но, как это водится, зло пришло совсем с другой стороны.
Слух о том, что гордую директрису посадили, облетел весь город.
Увы, это были дела далеко уже не пацанские, – ветер дул со стороны чванливых баев с заплывшими масляными глазками на медных лицах.
Ветер дул откуда-то сверху – такой ветер не знал пощады и промедления, и пацаны всех выпусков, времен и народов, собравшись воедино, не смогли бы вызволить ее из беды.
Заслышав о таком несчастье, я окаменела. Унизить униженного —эка невидаль! А вот попробуй унизить гордого и сильного.
Мне было жаль эту шумную и странную женщину, которая бывала утомительной, несносной, но… Она была сводной сестрой моего отца.
Она была сводной сестрой моего папы и полной его противоположностью.
Отец предпочитал шуму – тишину кабинета, и там, в тиши кабинета, он делал все от него зависящее, чтобы спасти свою сестру.
Ночами я слышала шелест бумажных листов и звук сдвигаемой каретки, – он печатал длинные подробные письма, – Брежневу, Черненко, Андропову. Дело было сложное, запутанное, но за короткий срок папа освоил основы и тонкости юриспруденции.
Несколько раз собственноручно возил он эти письма в Москву, часами высиживая в неприветливых приемных и коридорах. Это были годы изнурительной борьбы и долгого ожидания.
До нас доносились противоречивые сведения, – о том, как живется папиной сестре в мрачных застенках.
Родители на эту тему не распространялись, и все остальное было делом воображения.
Один за другим сходили с Олимпа престарелые генсеки. Не то чтобы ветер перемен, – так, легкое дуновение, но дуновения этого хватило для последнего рывка. Что-то там сдвигалось, хоть и весьма натужно, в одряхлевших органах, – что-то явно менялось, – это был просвет, шанс, небольшая надежда на чудо.
И чудо свершилось. Письма ли сыграли свою роль или движение планет, но тетю, наконец, выпустили.
Ашхабад ликовал. Более того, ликовал Киев (в пределах нашего дома, разумеется).
Казалось бы, что мешало тете смириться и спокойно жить в свои достаточно уже немолодые годы? Но нет, смирение было не в ее духе и уж, тем более, правилах.
Она требовала сатисфакции.
Когда раздался звонок в дверь, мы замерли. Наверное, страшнее всего было бы увидеть сломленную потухшую женщину со следами былой красоты.
Тетя моя немного постарела, но, право же, мало изменилась. Ногу ее обтягивал капрон, голос был по-прежнему сильным.
Буквально с порога, разматывая шаль и расстегивая остро пахнущую духами каракулевую шубку, сияя жаркими глазами, она громогласно заявила, – нет, каков наглец! Он пялился на меня всю дорогу! Всю дорогу он не сводил с меня глаз! Как будто сто лет не видел женщины!
До курицы и бульона
Есть ли в вашем доме настоящая шумовка?
Которой снимают (в приличных домах) настоящий жом. Жом – это для тех, кто понимает.
В незапамятные времена дни были долгими, куры – жирными, бульоны, соответственно, – наваристыми, и жизнь без этой самой шумовки уж кому-кому, а настоящей хозяйке показалась бы неполной.
Шумовка как важный предмет кухонного обихода была ничуть не менее важна, чем, например, стиральная доска или чугунный утюг. Таким утюгом можно было выгладить все что угодно! Какими безупречными казались складки, стрелки, воротнички, – стоило только пройтись по ним тяжеленным (не трогай! Обожжешься, уронишь, покалечишься) и полным незаметного достоинства чугунным чудовищем.
Чудовище было сделано на века (и где он теперь, где? не иначе, как в одной из антикварных лавок, коих развелось великое множество).
Как, впрочем, и дверцы комода, и выдвижные ящички (шифлодики или шухлядки (кому как нравится)).
Однажды пришлось обильно попотеть, прежде чем открылся запертый на ключ нижний ящик письменного стола, – ключ все не проворачивался в засоренной чем-то замочной скважине, я долго корпела над ней, сопя, пока не раздался характерный хруст – что-то предательски хрустнуло в этой самой скважине, и ладони мои взмокли, – обломки ключа я выковыривала с каким-то извращенным сладострастием, а после уже рвала и терзала ни в чем не повинный ящик, – клянусь, мало что могло остановить юную взломщицу в момент совершаемого преступления, хотя картины Страшного Суда одна за другой являлись перед затуманенным взором.
Хруст, щелчок, рывок, и ящичек плавно поддался, – не ожидая столь быстрого разрешения, я замерла – перед свершившимся (о, не исправить, не скрыть) фактом и богатством открывшегося.
Чего только не было в тайнике!
Насладившись вдоволь – перечисляю по порядку – записными книжечками, перьевыми ручками, курительными принадлежностями (и в том числе изогнутыми причудливо трубками), сладким табачным ароматом, сверкающими зажигалками, кнопками, монетами, открытками, ножиками для разрезания бумажных листов, – дрожащими руками я выудила со дна ящика старательно перевязанную бечевкой пухлую пачку писем.
Не мешкая, развернула ее, – впрочем, я делала это столь же поспешно, сколь бережно, – письма (это я поняла, уже разворачивая, на ходу вчитываясь, вникая) оказались от достаточно близких мне людей, – сказала бы, самых близких, – и что самое удивительное, по тональности писем, легко сопоставив даты, события, факты, я сделала весьма важный вывод.
Забравшись с ногами на застеленный грубым паласом топчан, стоявший неподалеку, – а дело происходило в кабинете отца, в святая святых, – я погрузилась в чарующий мир чувств, эпитетов, иносказаний…
Странное дело.
Преступницей себя я не ощущала.
Счастливо улыбаясь, листала странички, исписанные порывистым папиным почерком, придирчиво всматривалась в даты, искала соответствующий дате и смыслу мамин ответ, – о, я ощущала себя донельзя причастной к таинству, и потому мысли о противозаконности моих действий были весьма далекими от меня.
Ведь то, что находилось у меня в руках, было очевидным доказательством того, что рождение мое стало всего лишь звеном в цепи почти случайных событий, и что без этих писем (в которых… о, боги, в которых, будто удивительнейший роман, развертывалась история, конечно же, любви, – не родителей, а пока еще незнакомых мне людей, незнакомого мужчины и незнакомой женщины), что без этих писем, сумбурных, полных противоречий… не было бы…
Пока писались эти письма, уже (где-то там, на небесах (даже я, без пяти минут пионерка, смутно об этом догадывалась) зажигалась крохотная звезда, предшествовавшая моему рождению.
При чем здесь шумовка, спросите вы, при чем здесь бульон.
Да вроде бы ни при чем, – отвечу я, чуть подумав.
Вроде бы ни при чем, хотя…
Это был долгий, долгий сентябрьский день.
Бабушка возилась на кухне, снимала шумовкой жом (такая мутная желтоватая пена), – она снимала жом, радуясь тому, что курица оказалась, слава богу, упитанной, – варка курицы была, если хотите, миссией, судьбой, счастливым итогом состоявшейся жизни…
Я, вполуха вслушиваясь в бабушкино бормотание (там было и насчет курицы и насчет всего прочего (об этом потом), исступленно возилась у взломанного ящика, а после, забыв обо всем на свете, упивалась романом в письмах.
В нем был долгожданный ответ на постоянно задаваемый вопрос, – что было до всего?
Ну, до всего, – до того, как появилась земля, луна, солнце, звезды, – еще до курицы и бульона, до громоздящихся одна на другую пятиэтажек, до сгущающихся осенних сумерек, до жесткого папиного топчана, до бабушкиного бормотания там, на душной кухне, до сломанного, застрявшего в замке ключа, до моего преступления и последовавшего за ним наказания (а вы как полагали?), – несерьезного, впрочем, – ну, как ты могла? Как? Чужие? Письма? Читать? не говоря уже о ящике? – еще до всего, что случилось тогда и должно было случиться после…
Любовь, – именно она, – до звезд, луны, бульона и курицы, – она явилась причиной всему, – как начало длинной-предлинной истории, в результате которой на свет появилась я, – потное, виноватое, взъерошенное существо со стиснутыми кулаками, – еще минуту назад потрясенное великим открытием, пожалуй, самым значительным в жизни.




























