Текст книги "О черни, Путевые заметки"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
– Hart bagbord!
– Stodig![ Так держать! (нор.)]
– Stodig!
Вон там, налево, – Тронденес Кирке, старейшая каменная церковка края, до сих пор обнесенная валом.
Серый ненастный день, серое море с белыми гребнями волн; временами брызжет холодный дождь. Внизу, в каюте, храпит "машинист", он не просыпается уже вторые сутки; толстый учитель немец весь извелся от заботы. Он, правда, не знает ни слова по-норвежски, а "машинист" от самого Тронхейма был не в состоянии произнести ни звука. Но когда люди живут вместе, не останешься же безучастным к человеку, черт возьми!
– Litt styrbord! [Немного вправо! (нор.)]
– Litt styrbord!
– Stodig!
– Stodig! – повторяет человек у штурвала и голубыми глазами глядит на молочный горизонт.
Тучи поднимаются, будет хороший день. Вон та мокрая серая пристань это Ролла. Сплошной туман, камень и треска, а сверху горы, сплошные горы и тучи.
Сгрузим муку в Ролле и поедем дальше, смотреть на другие тучи. Черт побери, здесь, на наветренной стороне, пронизывает до костей.
– Капитан, что показывает барометр?
– Падает.
– Это плохо, а?
– Не-е-ет, хорошо. Будет западный ветер. Посмотри, – в зеленой полутьме под мостиком пристани колышутся радужные медузы, подобные громадным комьям слизи. Золотые и багровые морские звезды расправляют свои жесткие лучи. А сколько тут роится рыбок! И эти непрестанные мерцающие переливы отражений в воде... Правда, здесь холодно; но разве не видишь ты, какая прекрасная печаль разлита кругом?
Вдруг хлынул ливень, завесив море и скалы серебристой тканью. От мокрых досок под солнечными лучами поднимается пар, радуга раскидывает свою дугу от моря до гор, снова проморосил светлый дождик – наступает нежный сияющий день.
Штурман везет нас, чтобы показать Тромс, его родной край.
– Да-а, Тромс... – бормочет молодой гигант. – Вы мне потом скажете, так ли красиво у вас на юге...
И он везет нас в горы, по длинной долине, среди березок и леса, мимо журчащих ручейков и деревянных хижин, крытых дерном. Озерца в березовых рощах, полные голубоватых форелей, ручейки, прячущиеся под скалами, завалы, следы каменных лавин, давно заросшие лесом, бурый торфяник с кустиками клюквы и брусники, папоротник, болотца, заросли голубой ивы... Да, прав штурман. Темное озеро на дне долины, по бурым камням каскадам!! сбегает серебристо-зеленая река, с гор свисают белые вуали водопадов. Прав штурман!
За коричневой деревней – круглые хижины из дерна. Здесь живут лопари, которых мы видим впервые. Хоть они и оседлые, но какая же у них нищета!
Пропасть ребятишек, все рахитичные и пугливые, как летучие мыши. Каркас хижины сделан из жердей, он покрывается дерном, и все это подпирается камнями и палками. Сверху вставляется жестяная труба, и жилище готово. И помещается в нем не меньше дюжины человек. Как лопари добывают себе пропитание, не знаю, но они не попрошайничают и не воруют.
Среди них немало русых и светлоглазых, но по глазам и скулам видно: это уже совсем другая раса.
Штурман прав: бесконечен северный лес, даже если это всего лишь искривленные корявые березы, белые стволы которых смахивают на привидения; даже если это только редкие, узловатые сосны, только низкий ольшаник и ивняк, только пни и обломки того, что когда-то было лесом, пока здесь не появился человек, лавина или еще какое-нибудь бедствие. Собственно, это скорее тундра, чем лес. Тут такой тонкий слой земли, что даже телеграфные столбы не держатся в ней и приходится укреплять их каменной кладкой.
На мили кругом (я считаю, конечно, в морских милях) не найдешь человеческого жилья, если не считать жалких лопарских хижин. И все-таки на краю тундры висит на березовом пне почтовый ящик! Знал бы я, кто вынимает из него почту, я послал бы этому человеку поздравление к рождеству и открытки с видами разных городов и стран; пусть бы все это попало в одинокий почтовый ящик в северном лесу...
В горах нет трески, которую можно было бы сушить, поэтому здесь сушат торф, разложив его на длинных стеллажах. Все это я нарисовал, – пусть все видят, что наш штурман прав, и Тромс в самом деле красивейшая местность в мире. Нарисовал я и безрогих коровок, что пасутся в березняке, на колючей траве, а вот изобразить Бардуфосс несумел. Он слишком велик, и я не знаю, как надо рисовать водопад, чтобы у зрителя при виде его закружилась голова и неодолимо захотелось прыгнуть в эту неистовую, кипящую, вспененную воду... Вместо этого я нарисовал долину Мольсельв с тихой, похожей на озеро рекой, через которую мы переправились на пароме; снег в горах был розовый, сами горы богато позлащены, а долина Мольсельв играла синими, зелеными и золотыми красками... Нет, штурман прав, en herlig tur[великолепное путешествие (нор). ]
А еще я нарисовал норвежские домики в Бардудале и Мольсельвдале. Как видите, часть их стоит на сваях, другая на циклопическом фундаменте верно, для защиты от снега и воды. Домики сложены из бревен и досок, причем горизонтальная кладка чередуется с вертикальной – это придает норвежским избам очень своеобразный вид. Красивые резные наличники, окна заставлены цветами, а вместо крыши – мохнатая шапка из мха, травы, ивовых кустиков, а иногда даже березок и елочек. Решительно, штурман прав!
– Да, – гудит молодой гигант, – вот погодите, увидите Тромсё[Т р о м с ё, называемый Северным Парижем, – главный город округа Тромс. Десять тысяч населения, резиденция "vinmonopolet'a", епископа и охотников за тюленями. Кроме того, Тромсё достопримечателен музеем, красивыми окрестностями и тем, что он лежит на семидесятой параллели. Здесь процветает торговля открытками, шоколадом, лопарскими чувяками, табаком и мехами. Мне предложили купить в качестве сувенира свежую голову моржа, но она была слишком велика и страшно воняла. Улицы Тромсё оживлены группками лопарей в национальных костюмах, а также чучелами белых медведей. Больше ничего я о Тромсё не знаю, кроме разве того, что оттуда вылетел с французскими летчиками Амундсен в свой последний полет на север. В честь этого у самой пристани стоит небольшой памятник. ]
... В Тромсё у него жена.
СУННЫ И ФЬОРДЫ
Я знаю, словами этого не опишешь. Словами можно говорить о любви или о полевых цветах, но не о скалах. Разве можно описать пером контуры или форму горы? Я знаю, обычно говорят: "фантастические очертания", "дикие гребни гор", "мощные массивы" и так далее, но все это не то. Говорить или писать это не то, что провести пальцем по горному хребту, потрогать самые высокие пики, с удовольствием ощупать их грани, изломы, впадины. Словами не ощупаешь, как рукой, ответвления гор, их костлявый хребет, крепкие члены и сухожилия, могучие шеи и плечи, бедра и зады, колени и ступни, суставы и мышцы... Боже, какая анатомия, какая красота! Что за великолепные животные – эти лысые горы! Да, все это можно увидеть, ощупать глазами, ибо зрение-божественный инструмент, лучшее свойство нашего мозга; глаза чувствительней кончиков пальцев и острее лезвия ножа. Чего только не постигнешь главами! А слова... слова – ничто, и я не стану больше рассказывать о том, что видел. Застывшими пальцами пытался я нарисовать увиденное; пусть дует ветер, – мне нужно рисовать одну гору за другой. И вот эту, такую коренастую, всю словно слепленную из мышц, похожую на отдыхающего зверя. И вон ту, светлую, словно насыпанную из песка,– нет, правда, как будто взяли и сгребли лопатой в кучу все оползни, или вон ту, что напоминает фараонов трон – подлокотники из морен, спинка из глетчера. И ту, выточенную и высверленную в форме жерла вулкана, и обкусанную, как краюха, и ощетинившуюся сланцевыми иглами... и бог весть какие еще! Будь я геолог – знал бы по крайней мере, как все они возникли.
Шмыгая озябшим носом над своей тетрадью, торчал я на – наветренной стороне Лх. парохода, а потом рах стирал замерзшие руки на подветренной стороне, стараясь не упустить ни одной горы, Но что поделаешь, всетаки получается не то.
Ведь воздух и краски не нарисуешь, придется изобразить их словами или еще как-нибудь.
Были там тени, прозрачные, как халцедон, гладкие, как металл, длинные, как полотнища; косо падал золотистый солнечный свет на переменчивое, ясное, атласное море, пронизывая голубой, звонкий и чистый воздух; там, где море соприкасается с землей, – пролегла тонкая серебряная черта, сверкающая, как ртуть. А море – его не изобразишь ни словом, ни карандашом.
Открытый океан неописуем. То он совершенно синь, как индиго, то промозгло сер, то светел и ясен, как слал. Его бороздят белые гребни прилива, он топорщится короткими зубчатыми волнами, или по нему перекатываются длинные, тяжелые валы. Но все это, говорю вам, ничто по сравнению с водами норвежских суннов. Здесь море подернуто рябью, мелкою и серебристою, как на горном озере. Но стоит обогнуть какой-то остров, и сунн становится серый, как свинец, а длинные волны с белыми космами передают друг другу наш пароход. Вон та волна на горизонте – ух, какая! Катится прямо на "Хокона", собирает все силы, шумит, вскипает и с ревом устремляется на нас.
Но она плохо рассчитала – "Хокон" разрезал ее, лишь слегка дрогнув. За ней поднимается другая, проваливается под нос корабля и уже поднимает нас на плечи; чувствуешь, как нас несет вверх?! Ого, ну и волна! Так, а теперь мы проваливаемся, а наша корма поднимается; интересно, докуда она долезет? Корма на мгновение замерла в нерешительности; затем – треск, гул, и "Хокон" плавно качнулся – одновременно с боку на бок и от кормы к носу. Брызги взлетели до самой палубы; а путешественник держится за поручни и готов кричать от радости: вот это здорово, ах, как здорово!
Внимание, внимание, вот еще волна, уже совсем другая: у нее белые когти, она пригнулась, изготовилась к прыжку... и вдруг пропала у нас под килем.
Э-э, нет, не пропала, вон она как за нас взялась.! Нос "Хокона", задравшись, летит кверху и... и что будет дальше? Ничего. Пароход плавно и легко соскальзывает с волны, с удовольствием похрустывая суставами. А сейчас мы снова в тихом месте, за островом.
Только короткие волны неприятно сотрясают пароход.
Поперек сунна трепещет серебряная полоса. Мы внезапно словно очутились на спокойном, чуть волнующемся озере, где тысячами мелких мерцающих бликов отражаются золотые и синие скалы и белые снега на вершинах. Сунн суживается, становится просто дорожкой среди скал; вода здесь какая-то совсем ненастоящая: густо-зеленая, гладкая, как масло, тихая, как сон. Боишься дохнуть, чтобы не всколыхнуть ее, не стереть это изумительно четкое отражение гор. Только за кормой тянется великолепный павлиний хвост вспененной воды. Потом горы расступаются, и вокруг образуется широкая, светлая водная гладь, как будто вместившая в себя все необъятное небо; вода здесь – вся в шелковых складках, и от этого сильнее блестит, отсвечивает перламутром и кажется маслянисто-мягкой.' В ней, чуть вздрагивая, колеблются отражения золотых и аметистовых ожерелий гор... Боже, как передать все это? Но это еще не самое изумительное, ведь сунн – всего лишь сунн, а вот фьорд... Это, как бы сказать... Фьорд-это нечто неземное, его не нарисуешь, не опишешь, не изобразишь игрой на скрипке. Нет, увольте, друзья! Разве могу я описывать неземное?
Одним словом – скалы, скалы, внизу водная гладь, которая все отражает; вот и все... На скалах лежит вечный снег, и висят, как вуали, водопады. А вода прозрачна и зелена, как изумруд, или бог весть что еще, спокойна, как смерть или бесконечность, и страшна, как Млечный Путь; а горы вообще нереальны, потому что они стоят не на берегу, а на собственном бездонном отражении. Говорил же я вам, все это – просто мираж!
В часы, когда в реальном мире наступает вечер, здесь от воды поднимается тонкая и ровная пелена тумана, и над ней выступают пики и хребты, словно сгустки космических туманностей. Ну вот, не говорил ли я, что это потусторонний мир! И мы вовсе не на "Хоконе Адальстейне", а на призрачном корабле, который бесшумно скользит в царстве теней. Сейчас нулевой час, который на планете Земля называется полночь, но в нашем призрачном мире нет ни ночи, ни времени.
Я видел полуночную радугу, протянувшуюся между берегами. Золотой теплый закат отражался в море морозным рассветом; я видел, как в трепетном сиянии вод сливались утренняя и вечерняя заря и серебряный гребень солнца прочесывал искристую гладь моря.
Вот на воде нестерпимо заблистали сверкающие тропинки морских богов, и настал день. Покойной ночи, покойной ночи, ибо уже день, – первый час. Горы задернулись солнечной пеленой, на севере светлеет широкий сунн, плещет студеное море, и последний пассажир на палубе, поеживаясь, берется за новую книжку.
ПРИСТАНИ И ОСТАНОВКИ
Чуть не забыл о пристанях; впрочем, здесь их почти и нет, разве только Люнгсейдет и Скьервей и еще одна какая-то, не помню названия, там еще цвела масса дикой ежевики, росли ивы, молочай и крапива; в общем, это не важно. В Люнгсейдете, среди развешанных для просушки рыбацких сетей, стоит белая деревянная церковка и множество двуколок для туристов, а немного подальше, в зеленой долине – стойбище настоящих лапландских кочевников.
С наступлением туристского сезона они перебираются сюда и живут своей обычной полудикой жизнью: доят оленей, колдуют и продают туристам ножи с рукояткой из оленьего рога, лопарские чувяки, вышивки и северных собак. Живут лопари, насколько мне известно главным образом тем, что бродят по Нарвику, Тромсё или Гаммерфесту в своих красочных национальных костюмах (узкие штаны, остроносые лапти, перехваченная поясом куртка и красный хохол на шапке) и продают иностранцам деревянные ложки, меха и оленьи рога, а также тем, что, обитая в своих чумах, позволяют себя фотографировать. В основном лопари-племя очень скромное, малорослое и вырождающееся, И у них изумительно точный, поистине дикарский слух.
– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка! – окликнули меня почешски.
– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!– отчетливо и безупречно повторила по-чешски ухмыляющаяся лопарка.
– Чапек,– пробормотал сморщенный старик,поди сюда, погляди на этого соплячка, Чапек! Чапек!
– Чапек! – загалдело все стойбище.
–Ты слышишь, Карел? – изумилась жена.
– Ты слышишь, Карел? – обрадованно повторило стойбище.
– Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!
– Чапек! Чапек!
– Вот черти! – вслух удивился я.
Старая лопарка серьезно закивала головой.
– Вот черти, – сказала она. – Ты слышишь, Карел? Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!
(Этого соплячка я нарисовал. К сожалению, он не продавался.)
Так вот, чтобы не забыть о пристанях: все они похожи друг на друга и отличаются только размерами.
Иногда это всего лишь деревянный сарайчик да одна-две рыбачьи хижины, серые и коричневые, как те камни, на которых они стоят. В других местах около пристани и приземистых складов раскинулся целый деревянный поселок: один "hotelet"[отель (нор).], девять "kaffistue", два или три "forretningen"[магазина (нор.).] со всяческим товаром, одна редакция и иногда одна церковь. Днем это ничем не примечательный поселок, скучный, чистый и какой-то заброшенный. Но когда пароход встает здесь на якорь (вернее, когда пришвартуется к причалу) в "нулевой час", в первом или во втором часу ночи,– тебя захватывает странное и своеобразное очарование. Все заперто, но дети играют возле пристани, парни и девушки прогуливаются по главной улице, и местный цвет общества топчется на "brygge", чтобы побеседовать с нашим капитаном или штурманом о мировых проблемах и прочих новостях. Видно, в призрачном свете этой летней ночи никому не хочется спать. И тут вдруг вспоминаешь, что ведь зимой-то над этой горсткой чистых деревянных домиков неделями и месяцами царит полярная ночь. А сейчас у них нескончаемый день, и они упиваются им; подобно ненасытным кутилам, они ловят каждую возможность продлить отрадное бодрствование. Что касается влюбленных парочек, то они, наверное, ходят на свидания за ближайшую тучу, поскольку ни сумерек, ни лесочков здесь нет...
И тогда уже с большим пониманием глядишь на ладный деревянный поселок, который ни за что не хочет идти бай-бай, и теплее становится на сердце, когда подумаешь, что и ты помог привезти для этих людей капусту, солонину и приятное волнение.
Уж если речь зашла о пристанях, не забудем и о маячках, бакенах и всяких других сигнальных устройствах, среди которых, как по сплошной аллее, пролегал наш фарватер. Пока длится белая ночь, они не мигают своими белыми или красными огоньками. Но честь вам и слава за то, что вы светите кораблям и людям темной зимней ночью. Привет тебе, одинокий маяк, здравствуй, рыбачья хатка, мое почтение, шикарный пароход, перегнавший нас по пути к Нордкапу. Мы не погонимся за тобой, – ведь мы везем груз для людей; но поздороваться с тобой мы можем, ибо таков морской обычай. Знай же, что этой ночью мы остановились в открытом сунне только потому, что нам махали с лодки; и мы приняли на борт женщину, у которой совсем не было багажа, кроме горшка с геранью. Вот какое мы судно, сударь. Не сверкающий шикарный пароход, а суденышко с людьми, капустой и мукой. Так что мое почтение, смотрите, как бы вас не продуло в вашем смокинге...
Кстати, "машинист" все еще не проснулся, уже пошли третьи сутки. Храп его, наконец, прекратился, зато он стал медленно синеть и стучать зубами.
Толстый немец-учитель побежал к капитану: мол, "машинист" в агонии.
– Не-е-ет, – успокоительно сказал капитан. – Я его знаю.
Добряк учитель созвал трех врачей норвежцев, которые случайно оказались на "Хоконе". Почтенный консилиум освидетельствовал "машиниста" и выпустил бюллетень: сердце плохое, почки никуда не годятся, печень скверная; протянет еще пару лет. Радость была большая, и по этому поводу выпито много виски, джина и водки. Ни с кем, однако, ничего страшного не случилось, а утром "машинист" уже стоял на палубе, трезвый и очень смущенный; всем он был страшно симпатичен.
Был там еще один залив по названию не то Альтафьорд, не то Альтен-фьорд, очень красивый и очень перламутровый. Помимо прочего, там я подглядел, как размножаются горы. К вашему сведению: просто почкованием! Этакая стельная гора выпускает из себя длинный отросток, перехваченный в нескольких местах, и получаются юные пригорки. Водоросли и одноклеточные организмы размножаются так же.
Отсюда нас повезли вдоль Алта-Эльва вверх, на горное плато в Финмаркене. Ехали мы зеленым ущельем, мимо обширных и красивых усадеб, ехали лесами, глубокими, как омут, мимо водопадов, преграждавших нам путь, мимо озер и торфяных болот. Потом пошли карликовая береза, каменья и ползучая ива.
А еше выше была уже крыша Норвегии – бесконечное голое плоскогорье, исполинский гранитный пласт, местами сморщенный и надтреснутый. Повсюду валуны и скалистые террасы, болотца и трясины. На каждом шагу нам попадались каменные конусы с крестом – дорожные знаки, чтобы люди не сбились с пути, когда повалит снег. Вся местность здесь какая-то синеватая, мертвенно-белесая, призрачно-бледная; в этом повинен белый лишайник, хрупкий, как кружево и бесцветный, как плесень. Растет тут еще ягель со своими белыми ватными хлопьями, камыш и болотная морошка (это лопарская ежевика, у нее крупные терпкие ягоды красного цвета); стелется карликовая береза высотой с палец. Всюду здесь топкая, неверная почва, надо держаться тех мест, где побольше камня. Куда же ведет дорога? Да никуда, это как будто конец света.
Дальше нет дорог, нет ничего, кроме нескольких лопарских названий на карте. Не знаю, может ли там кто-нибудь жить. Слишком уж это безрадостный край. И слишком много комаров.
Мы едем вниз, едем белой ночью, через заросли карликовой березы, через северный лес, через долину, где шумит вода на порогах. Смотрю – валяются на земле сухие рогатые ветки... э-э, нет, это -сброшенные оленьи рога!
70° 40' 11" С Е В Е Р Н О И ШИРОТЫ
Здесь начинается уже настоящий север: пустынно, люди добрые, совсем пустынно, только студеное море да голый камень. Здесь даже горы и те не смогли вырасти, – выглядят они так, будто бы их обкорнали сверху. Только гранитные откосы круто спускаются к морю, а вместо вершин – голые плато, чуть зеленоватые, словно покрытые плесенью. И больше ничего.
Впрочем, штурман обещает, что мы, быть может, увидим кита. Но пока что прибавилось только чаек. Они качаются па воде около нас, хватают когтями гребни волн и кричат. Это единственные попрошайки на всем севере.
Ну, вот, видишь, – здесь конец всякой красоте и живописности. Разве трудно теперь постичь обнаженное и суровое величие мира? Я знаю, наша планета – крохотная. И много ли значит на ней тот причудливо изрезанный кусочек суши, что называется Европой?
И все-таки я был в Европе, когда глядел на звезды, сидя на греческих колоннах в Джирдженти, был р. Европе, вдыхая теплый и томный воздух Монсеррата, а сейчас шмыгаю озябшим носом здесь, тоже в Европе, в Серейсуне, и жду, не покажется ли кит.
Я знаю, об этом и говорить не стоит, другие видели во сто крат больше. Но я патриот Европы, и даже если до смерти ничего больше не увижу, все равно буду повторять: я видел величие мира.
Быть может, наша планета когда-нибудь остынет.
А может быть, мы, люди, сами превратим ее в такую пустыню, что даже чайки переведутся и некому будет кричать над морем. Но если бы мы даже лопнули от усердия – мы не в силах разрушить величие мира.
Я знаю, это слабое утешение. Знаю, мы живем в недоброе время, и сердца наши сжаты тревогой. Но мир велик.
"Самый северный город в Европе – Гаммерфест", так нас учили в школе, и представьте себе, это верно.
Верно и то, что за Гаммерфестом расположен самый северный лес в Европе (скудные заросли карликовой березы) и что крупнейшее здание в городе, да и вообще во всей части Норвегии от Тронхейма до Нордкапа, – сумасшедший дом. Это наводит на мысль, что жизнь здесь имеет свои теневые стороны, например, полярную ночь. В остальном Гаммерфест мало отличается от Тромсё, Гарстада или других городов севернее Бергена. Он такой же деревянный и чистенький, в нем две или три улицы, "озелененные" телеграфными столбами; в каждом домике лавка, где продается табак, шоколад, фарфор и открытки; продукты почти сплошь в консервированном виде. В каждом окошке стоят кактусы (чаще всего Cereus и Echinopsis), и мамаши водят своих детей на поводке.
Вот и все, что заметит здесь рассеянный взор путешественника. А стоит пройти несколько шагов, и вы уже за городом, кругом – скалы, скалы... Кое-где– островки горного репейника, колокольчиков или камейки, а внизу шумит и рыдает серое море. Дальше уже только голые и безлюдные острова. Так вот он, самый северный город Европы! Где уже нет земледельца, там еще может быть рыбак. А где уже не живут и рыбаки, еще ютятся лавочник, заготовитель и счетовод. Честное слово, самый верный признак жизни – торговля; поступь цивилизации не остановить, пока на Северном полюсе не откроется деревянная палатка с открытками, табаком и вязаными рукавицами. И уж наверняка там пристроится какойнибудь счетовод.
Кроме того, в Гаммерфесте есть большой, прекрасный порт. В нем как раз стояла на якоре белая "Стелла поларис", пароходы компании "Уайт стар" и "Канар лайн", серая и голая французская канонерка, большой черный "угольщик" из Свальбардо, с которого как раз сгружали уголь, финские лесовозы, китоловные суденышки с гарпунной пушечкой на носу, рыбачьи моторки и баркасы, парусники и ялики. Интересно, что, путешествуя по морю, проникаешься дружеским расположением ко всем встречным судам, будь это трансатлантический гигант в пятьдесят тысяч тонн водоизмещения или обшарпанная баржа с сельдью. Просто нельзя не помахать им и не пожелать счастливого плавания. Видимо, это у здешних людей в крови: шофер отвечает на приветствие велосипедиста, а пешеход откликается на приветственный жест шофера. И на суше люди здесь встречаются дружески и с достоинством, как суда в открытом море.
"Красивое судно", – тоном знатока говорили мы, встречая этакую "Стеллу поларис" или "Бремен", но приветствовали их только с вежливой сдержанностью.
Нечего навязываться в друзья к таким вельможам, я всегда говорю лучше держаться от них подальше.
Но когда мы встречали утлый баркас или торопливую моторку, которая, пофыркивая, снует от острова к острову, то чуть за борт не вываливались – с таким рвением размахивали мы руками и шляпами.
Счастливый путь, бравое суденышко с Лофотена, эгегей, пароходик из Эксфьюра! Мы, мелкота, должны держаться дружно на всех морях!
НОРДКАП
Теперь погода по-настоящему испортилась. Дует чертовский ветер, резкие волны то и дело валяют "Хокон". Даже смешно: хочешь пройти по палубе, делаешь энергичный шаг, и палуба сама охотно лезет тебе под ногу; хочешь ступить на нее, а палуба уходит из-под ног; у тебя глупое ощущение, будто ты падаешь, словно в темноте не заметил ступеньки и шагнул в пустоту. Впрочем, тот, кому по какой-либо причине доводилось нетвердой походкой ходить по неверной земле, скоро освоится и с морской качкой.
Лучшее средство против морской болезни, по-моему, бутылка коньяка. Разумеется, ее надо выпить на суше и затем попрактиковаться в ходьбе; вы получите тренировку, которая когда-нибудь очень пригодится вам в море. Тогда вы сумеете мастерски пошатываться, балансировать и ловить палубу ногами, голова у вас будет кружиться, и вы начнете хвататься за капитана, за шкоты и поручни, но душа ваша возликует, и вы будете петь и болтать, а тем временем души трезвенников будут стенать по каютам и шептать молитвы, предписанные для смертного часа. Probatum est[Испытано, проверено (лат.).].
Берега здесь темные и голые, сделанные из горного сланца. Ледниковый период обстругал их, и они стали плоскими, как стол, а к морю спускаются крутыми черными обрывами. Страшно суровый край, но в нем есть своеобразие и почти трагическое величие.
Повсюду откос за откосом, без конца гладкие нагорные плато с неожиданными отвесными утесами, синепатыми от лишайника и словно тронутыми плесенью там, где они покрыты жалкой растительностью.
Сплошная меланхолия! Я даже не удивился, когда "Хокон Адальстейн" вдруг повернул и направился прямехонько на черную скалистую стену. Наверное, он решил покончить с собой. Капитан в распахнутом черном бушлате стоит, засунув руки в карманы, и только помаргивает, а маленький смуглый офицер на мостике цедит сквозь зубы "stodig, stodig".
"Stodig",– повторяет рулевой и голубыми глазами смотрит на черную скалу. Осталось уже метров десять... Скала сама по себе не так уж страшна, но перед ней торчат из воды довольно зловещие черные рифы. Что-то будет?
– Hart bagbord! – говорит смуглый офицер.
– Hart bagbord! – повторяет человек у руля и поворачивает штурвал. "Хокон Адальстейн" хрипло гудит, и на скале вдруг вздымается белая метель: тысячи, десятки тысяч чаек закружились в воздухе, и только теперь стало видно, сколько еще их там сидит на каждом выступе скалы. Похоже на фарфоровые изоляторы на крыше телефонной станции. Пароход снова дает гудок, и снова пургдй взметаются белые чайки н, как снежные хлопья, кружат у черной стены.
Так вот он, fugleberg, или Птичья гора.
– А чем кормятся эти бедные птички? – спрашивает рядом со мной сочувственный голос...
– Ну, как чем... наверное, рыбами.
– Ужасно! Бедные рыбки!
Скала за скалой, все как одна – безнадежно голые, суровые, вплоть до вон той, самой последней.
"Хокон" дает продолжительный гудок и плывет прямо к этой отвесной черной стене.
– Опять fugleberg?
– Не-ет, Нордкап.
Так вот он, Нордкап! Я бы сказал, что Европа кончается как-то неожиданно, словно обрубленная. И немного мрачно, похоже на черный обрез у книги. Если подъехать к Европе с севера, то наверное подумаешь: "О боже, что это за большой и мрачный остров?" Да, такая уж это странная земля, страна забот, называемая Европа. Могла бы стать земным раем, но, черт ее знает, как-то не получается. Потому и стоит здесь эта скала – как черная доска с предостережением.
Точнее говоря, это еще не самый северный пункт Европы, – северная ее оконечность вон там, видите тот низкий и длинный утес, который называется Книфскьеродден, что значит "нож". А вообще-то самая северная точка на материке находится в той стороне, на Нордкине, а Нордкап – всего лишь окончание острова Магерёйя. Но все равно, Европа выбрала Нордкап своей самой северной точкой, решив, что уж если конец, то пусть будет поэффектнее. К эффектам Европа всегда была неравнодушна, вот и притворилась, будто ее северный конец там, где его на самом деле нет.
Край Европы... Там, дальше, за этим белым морем, есть еще, правда, Медвежьи острова и Свальбард, но они уже не в счет. Стало быть, край Европы; так просто и строго, большим, но весьма прозаичным восклицательным знаком кончается наш континент со всей его историей; кончается этим утесом, первозданным и вечным. Я знаю, когда-нибудь на нем появится громадная надпись "ШЕЛЛ" или "ФАЙФС"["Шелл", "Файфе" – рекламы фирм.], или что-нибудь в этом духе. Но сейчас он высится тут, чистый, величественный и серьезный, как в первые дни мироздания. Нет, нет, это не конец Европы, это ее начало. Конец Европы там, на юге, среди людей, где больше всего суеты...
Медленно, медленно обходит "Хокон Адальстейн" черную скалу и бросает якорь в заливе Хорнвик. Тут мы будем ловить рыбу, чтобы внести разнообразие в наше меню, состоящее из тронхеймских консервов.
Желающие могут взять удочки и сидеть с ними до тех пор, пока не задергается леска; тогда пассажир завопит: "Клюет!"
Подбежит матрос и вытащит на палубу серебряную рыбину, тяжелую, как поросенок, и зубастую, как крокодил. Иногда попадается пятнистая морская форель, иногда какая-то красивая, но несъедобная красноватая рыбка. Пассажир, который ничего не поймал, чувствует себя лично оскорбленным и уверяет, будто ему отвели плохое место, где не водится никаких рыб.
Самыми страстными в этой рыбной ловле, как, впрочем, и в иных жизненных обстоятельствах, оказались женщины. Я знаю одну сердобольную даму, которая на "Хоконе" орудовала удочкой с таким усердием, что я сказал ей: "Бедные рыбки!"
Дама на мгновение смутилась, но потом закинула удочку еще дальше.
– Я ловлю только хищных, – сказала она. – Гляди, какую рыбу подцепила шведка Грета!
К вечеру ветер и-волны утихли, зато над Хорнвиком нависли тучи.
Мы поднимаемся по крутой зигзагообразной дорожке вверх, на Нордкап. На первом же повороте "машинист" садится на камень: выдохся. Он утирает свои блеклые глаза и смущенно улыбается, в то время как даже две ветхие старушки с "Хокона" продолжают взбираться в гору. Вот видишь, старина, двадцать лет ты плавал мимо этих мест, не вылезая из машинного отделения, а сейчас нарочно поехал сюда, чтобы наконец-то как следует рассмотреть что да как; но на Нордкап тебе, видно, не взобраться. Кто бы сказал: всего триста метров высоты, а влезть туда, ох, как трудно! Наверху нас охватывает пронзительный ветер, и мы попадаем в тучу... Нет, это не туча, а снежный град. Изволь-ка пробираться сквозь туман по голой каменистой равнине без конца и края! Зато штурман обещал, что мы увидим полночное солнце!