Текст книги "После сделанного"
Автор книги: К. Тарасов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Но методика следствия ОБХСС мало занимала Сенькевича; своих хватало забот; ОБХСС хоть документацией располагает, а у него вообще ничего нет догадки и чувствования. Однако пользу эта консультация принесла: Сенькевич уверился, что дело о хищении денег с вклада Децкого затрагивает группу людей и что эту группу трясет сейчас страх. Иного повода для настороженности торговцев при вопросах о Пташуке Сенькевичу не воображалось.
В четыре часа вернулся Корбов и дал отчет. Личные дела директора и завсекцией существенных сведений не содержат; интересное, тем не менее, имеется; интересно, в частности, что на директора уже длительный срок поступают анонимки. В чем обвиняется? Обвиняется "группой продавцов" в любовной связи с кассиршей с использованием служебного положения. Были проверки, косвенно подтверждается, и стул под директором уже накренился. Теперь о старушке. Жила на одной площадке с Децким. Упала в первые минуты одиннадцатого. Удар затылком вызвал кровоизлияние в мозг, приведшее к летальному исходу. Обнаружена на площадке сыном примерно в четверть одиннадцатого. "Скорая помощь" прибыла через семь минут. Перед падением старушка находилась во дворе на прогулке. В десять часов сын видел ее в окно. Самый медленный подъем на четвертый этаж занимает минут десять, говорил Корбов, он сам проверял. Как раз в это время преступник покидал квартиру, и была встреча или не было, сейчас не узнать. Никто из родных и врач тоже не удивились, что упала; дни старушки уже были сочтены – возраст, два инсульта, давление, поэтому падение восприняли естественно, ну, разумеется, жалели. Вскрытие не производилось.
Теперь сиди и гадай, думал Сенькевич, что случилось на площадке в начале одиннадцатого. Смерти законы не писаны, она не спрашивает, где, и когда, и каким образом человеку хочется и удобно. Старушка со ступеньки на ступеньку перемещалась, а как ступила на свой этаж, тут время ее и вышло. Но мог и преступник помочь. Особенно если он знакомый дома. Незнакомому, чужому, случайному брать лишний грех на душу смысла нет – старуха древняя, едва ли запомнит, а запомнит – что с того, никому не расскажет. А знакомому страшно. Он на дачу спешит; считается, что в это время он в электричке едет. Вдруг шум, скандал, опознание – она и укажет древним своим пальцем: "Этот! Он!" Могло быть, могло не быть – спросить не у кого, решай, как интуиция говорит. Решишь: не было – и все тихо, и беспокойства нет, и преступник вроде бы не последняя сволочь, даже с чувством веселья – ведь книжечку назад положил. Решишь: было – и все наоборот: уже не вор – а убийца, уже не по-умному ловок, а по-звериному жесток.
Подумав, Сенькевич и Корбов заключили, что для однозначного решения у них нет материала: принять предопределенность падения возрастом мешает время падения; назвать смерть старушки следствием какого-нибудь насилия не дает абсолютное отсутствие улик. Но запала, запала в душу эта раздвоенность, мучение: сама жизнь угасла или отнята?
Перед концом работы Сенькевич поехал к вдове Пташука. Здесь оказалась Ванда Децкая, и кстати – ее присутствие действовало на вдову успокоительно. Утрата мужа еще не осозналась; вдова хоть и говорила о нем в прошедшем времени, но с таким чувством, будто случился сон, будто охвачены и она, и все наваждением, и скоро оно пройдет, и она проснется, и муж приедет домой, как возвращался прежде из командировок. В малосвязных ее ответах Павел рисовался так: он очень любил сына, очень любил ее, много работал для семьи, был мягким, как добрый ребенок; работа ему не нравилась, он хотел уйти с этой работы, часто мечтал о другой работе; к проклятой машине был равнодушен, часто приговаривал: "Продадим, мать, а?" – и следовало продать, но как-то не решались, медлили, тянули, ведь все ездят, все стремятся за руль; он чувствовал себя неудачником, счастливым чувствовал себя в отпуске, они втроем уезжали на юг, к морю, там он капли в рот не брал, не пил ничего, даже пива никогда не покупал; возвращались, он шел на завод – и опять уныние, вздохи, мелкие, но частые выпивки. Она и хотела поехать на дачу к Ванде, когда все собирались на купалье, но поссорились, пустая, ненужная ссора, можно было и стерпеть, и быть умнее, и избежать ссоры, сделать вид, что не обижается, но обиделась, что пришел вечером подвыпившим, что-то ему сказала колкое, он сказал: "Ничего ты не понимаешь", слово за слово, все глупо, резко, непонятно зачем, и она уехала к себе на дачу, взяла сына, и вечерним автобусом уехали. Потом, конечно, помирились: когда мирились, наступали счастливые дни, он старался все делать, угождать... Потом пошла в отпуск, засела на даче, заготовка, ягоды, варенье, и зачем они, зачем; домой ездила редко, а он сюда ездил редко, на машине не любил, только на выходные машиной. И вдруг приезжает Юра – Паши нет, катастрофа, погиб. Только строили планы на август ехать к морю, счастливый месяц, и вот сел за руль – и исчез. Всегда ведь, если приходилось выпивать, близко не подходил к машине, один раз осмелился – и такая расплата.
Весь этот печальный рассказ был очищен от прижизненных обид; ссоры, семейные сцены всплывали в памяти десятым отголоском; уже и плохое казалось терпимым, и хорошое – прекрасным, образ мужа получал идеальное обрамление; жалость, и страдание, и сострадание поднимали его ввысь. Налагая на эту информацию мерки своей версии, Сенькевич вводил поправочный коэффициент; тем не менее личность Пташука представилась ему сильно расколотой: какие-то его дела не были известны семье, что-то он скрывал, чем-то мучился, не посвящая в свои мучения жену, и это лишало его равновесия. Совершались какие-то темные дела, и, как подсказывал рассказ вдовы, совершались они на работе. Едва ли его друг и непосредственный начальник Децкий не мог о них знать или догадываться, а судя по его достатку, и он имел причастие к каким-то окруженным тайной действиям. И вновь возникло недоверие к лихаческой ночной поездке Пташука. Всегда избегал, всегда включался рефлекс обходить машину, срабатывал инстинкт опасения, самосохранения – и вдруг не включился, не сработал, а, наоборот, сработал чуждый порыв, порыв к самоуничтожению. Под влиянием чего? Водки? Количества водки?
И многое другое хотелось узнать Сенькевичу: когда купили дачу, сколько стоила, сколько муж получал, сколько Вера Васильевна получала, приносил ли муж домой крупные суммы, – но мутить чистоту свежего горя, вгонять в бедствующую душу занозы сомнения и нового ужаса он не мог и удовлетворился услышанным.
Достаточно было сделано за день, и можно было с чистым сердцем ехать домой, но что-то не отпускало от дела. Сенькевич решил встретиться с завскладом, позвонил ему, долго ждал ответа, телефон, однако, не отвечал. Тогда Сенькевичу вспомнилось свое дневое желание посмотреть в домашних условиях директора "Хозтоваров".
Въехав во двор, он, уже без удивления, а как нечто должное, заметил на стоянке машину Децкого, и это очередное совпадение маршрутов, вторая за день неожиданная встреча усилили его подозрения. "Что он носится? – подумал Сенькевич. – Что с такою энергией доискивается?" Он сказал Валере дать задний ход, они выбрались на улицу и, отъехав метров сто, остановились. Минут через двадцать показалась машина Децкого; они поехали следом, и скоро Сенькевич удостоверился, что начальник цеха навещает Мелешко. Тут у Сенькевича возник план пронаблюдать все завтрашние поездки Децкого, сложить с уже известными и в этой статистике выявить что-либо важное для следствия.
Катька его ждала. Децкий заметил по глазам, что даже обрадовалась. Прошли в комнату, она легла на грелки и выложила новость: следователь приезжал к жене Пташука, только что позвонила Ванда.
– Ну, и что ж он хотел?
– Сам расспросишь. Ванда бегом рассказывала. Где Вера работает. Почему муж пил, где, с кем и так далее. А Верка: ах, он был самый лучший, работу не любил, но отдавал себя без остатка, она возражала – не надо денег, зачем нам машина, дача и так далее.
Децкий тяжело ссутулился.
– Ты что? – укорила Катька.
– Устал я, – ответил Децкий.
– Уж кто слабый пол – так это вы, мужчины, – сказала Катька. – Штангу поднять, морду набить, брюхо бабе надуть – тут вы герои. А в серьезном деле – слабцы. Это я о тебе говорю. Петька – трус, Павел был отъявленный трус, Данила тоже хороший заяц, и Олежка не из храбрецов, ты если не трус, так дурак...
– Ну спасибо! – сказал Децкий.
– Точно дурак – иронизируешь. Я ведь серьезно говорю. У меня тоже был следователь, утром. И у всех будет. Сам же ты его попросил, а теперь плачешь...
– Как ты думаешь, зачем следователю Павел? – спросил Децкий. – Образ жизни, деньги – пустяки все это. Тут похуже, он убийство подозревает.
Катька опешила.
– Так-то, Катенька, – взял реванш Децкий. – Вот тебе и слабый пол. Кто-то не побоялся.
– А какие основания, доказательства? – спросила Катька.
– Мне откуда знать, не я убивал. Может, есть, может, нет.
Помолчали.
– Да, – сказала Катька. – Возможно. Паша кататься не любил.
– Вот-вот. И не пьянствовал в одиночку.
Опять помолчали.
Потом Катька попросила сменить грелки. Децкий пошел в кухню, поставил на газ воду, смолол кофе, для Катьки подогрел липовый чай, составив чайнички и чашечки на поднос, принес в комнату.
Катька лежала на диване – поблекшая, унылая, ленивая, как все больные. И губы не были намазаны, и волосы были непричесаны, и мятый халат сидел на ней по-старушечьи, и деревенский платок на пояснице и толстил и простил, словом, обычной больной бабой стала Катька, бабой одинокой, никому в своих болезнях не нужной. Децкий прямо так и подумал: "А где ж умник твой? Как в постель – бегом, как грелки носить – ползком". Больной бабе жить плохо, думал Децкий, а больной и одинокой не вдвойне, в сто раз хуже. Броди по квартире, жди, когда соколика принесет. А он для радостей прилетает; ишачить – грелки менять, лекарства давать, обед сготовить – ему ни к чему, это муж должен делать. Был и муж, но схлопотал густые рога и вышел в отставку. Второй сам умер, а третьего дурака вот уже десять лет не находится. Но не Катю было жалеть. Отлежится, почки отпустят, думал Децкий, – и опять на коня. Мужа нет, детей нет, семьи нет... А что в них? Муж обалдуй, сядет перед телевизором, как в тысячах квартир сидит, и корми его, слушайся, встречай... А дети разве кровь и здоровье не пьют? Кто же больше них соки из родителей выжимает?.. Вообще, семья... Богатой женщине одиночество не грозит. Это уборщице какой-нибудь страшно: куда ж без детей и мужа, нельзя, кому же без них нужна. Никому не нужна. Только метле своей и лопате. Катенька жизнь понимает, думал Децкий. Пока весела, пока есть относительное здоровье – надо выбрать свое дотла, ничего сырой земле не оставить, всю энергию промотать, а уж там, как грянет бабья смерть, там взять тихого трудягу-пенсионера, чтобы в магазины ходил и на базар за зеленью ездил, и жить с ним в глубокой верности уже до гробовой доски. Но теперь всем хвосты прижало, думал Децкий. Мы трусы. А сама? По какому поводу почки заныли? Надорвалась в комиссионке? От любви к Олегу Михайловичу? Страшно – вот и заныли.
– А что у тебя с почками? – спросил Децкий.
– Камушек, Юра.
– Камушек?!
– Да, камушек. Дробить надо идти.
– Говорят, это болезненно.
– Болезненно! – хмыкнула Катька. – Болезненно – это когда ты Витеньку в глаз бил. А камушек – больно. За что ж ты его?
– За то, что очень умный, чистюлька вонючая, вошь в белых перчатках.
– Ну, я таких образов не понимаю.
– Очень точный и правильный образ, – сказал Децкий. – Вхожу, вежливо предлагаю вспомнить, где был и что делал в тот вечер, когда Паша разбился. Так не поверишь – озверел. Во, видишь, – и Децкий приподнял пальцами губу. – И ногами прыгал в живот, как японец.
– И правильно делал. Жаль, что не попал, – сказала Катька. – Тебе не пришло в голову, что с таким же правом можно думать о твоей вине?
– О моей?!
– О твоей, – повторила Катька. – Ванда рассказывала, что ты куда-то ездил поздно вечером.
– Ездил, да, – согласился Децкий. – А как скоро вернулся, Ванда тебе не сказала? Спроси. А когда Паша погиб, знаешь? Он в час ночи погиб. А я вернулся в половине двенадцатого.
– Бог с тобой. Не сомневаюсь. Не хватало только, чтобы ты друзей убивал. Но другие-то тебя меньше знают. Ты всех посещаешь, выспрашиваешь; что им остается думать, может, ты таким макаром следы путаешь. Сам посуди: ну какой резон Витюше или Данилушке убивать Павла, они с ним дела не имели. Более всех он опасен тебе. Сейчас, когда Паши бедного нет, ты практически неуязвим. Это я предположительно говорю, – быстро добавила Катька, заметив, что Децкий начинает звереть. – Так они думают.
– Кто они? – строго спросил Децкий.
– Кто, кто. Все. Петр Петрович, например.
– Вот сволочь, – дохнул злобой Децкий. – Мне Паша опасен? А ему, значит, не опасен. Да они напарники были. Тебе ли объяснять?.. Вот же гад, вот гад! То-то прячется тля складская... Может, это он следы и путает. А ты уши развесила, веришь.
– Возможно, – сказала Катька. – Может, он темнит, может, Павел сам разбился. Лучше не лезть в эти дела.
– Ну конечно, я должен залезть в конуру и хвост поджать, как меня Данила Григорьевич, Витька, твой аморант и ты учите. А четырнадцать тысяч? А кто Пашу смолотил на камнях? А кто старуху в гроб положил?
– Ну, Юра, ты психопат, – объявила Катька. – Хочется – делаю. Не ведаешь, что творишь. Кто ж тебе признается, что деньги украл. Ты ведь его сразу убьешь.
– Зачем, – сказал Децкий, – не убью.
– Ну, побьешь, ребра сломаешь. У тебя мозги бычьи, подразнили – ты очертя голову и понесся. Учила я тебя, да, жаль, недоучила. Тебе бы жену такую, как я.
– Отбудем срок – поженимся! – пошутил Децкий.
– По лбу себя постучи, дурак, – сказала Катька, – не то черт услышит.
Проболтали еще полчаса, и Децкий отправился домой.
Отъехав три квартала, он побежал в телефонную будку звонить Петьке. Ничего ему сейчас так сильно не хотелось, как услышать Петькин голос, потом встретиться, взять за грудки и ударить о стену, а потом слушать. Но молчал телефон, никто не снимал трубку. Может, нарочно не снимает, подумал Децкий, с него, гадины, станется. И решил поехать к завскладом домой. Поехал.
Ведь какой гад, думал Децкий, гад подколодный, просто гадюка. Экую сплетню придумал. Стало ясно, почему Виктор Петрович бесился и укрылся за дверью, – убийца пришел; он физически боялся, и душевно боялся, и негодовал, что его стараются примазать к убийству. Стало понятно, почему Данила твердил про совесть – мол, ты убил, дело твое, но нас, но меня зачем приплетать? По этой причине коллекционер отгородился. А Петька, змея и крыса, делает вид, что даже увидеть боится. И все они друг дружке передают: у меня был, выспрашивал, ангелом притворялся. Убийце же радость. Он при случае и Сенькевичу доведет: в тот вечер Децкий ездил по городу. Куда в такое время? Зачем? Без свидетелей? Почему сразу не сказали? Какие причины имели для сокрытия? И Ванда – дура болтливая, думал Децкий, в туалет сходишь – уже все знакомые знают, что сходил. На полчаса отлучился – звон. Кормишь, поишь, одеваешь дуру холеную – она же и накаркивает. Хоть возьми и язык ей отрежь. И следователь, черт шустрый, на пятки наступает. Что его к вдове понесло. Хоть бы совесть имел; не успели вынести человека, как здравствуйте – уголовный розыск. Следит он, что ли? Децкий рефлексивно заглянул в зеркальце – сзади шел мотоцикл, а за ним, насколько видна была улица, машин не следовало никаких. Нет, не следит, решил Децкий. Иначе не столкнулись бы у коллекционера; к тому же у Данилы он побывал, Веру навестил – все по другим маршрутам. Да и какой прок от слежки – с поличным не возьмешь, все адреса ему бюро поставляет. А если делать нечего, следит, так ему и хуже, кто следит, тот не обгонит.
Подкатив к подъезду, где жил завскладом, Децкий поднялся на второй этаж и долго звонил и, прижав ухо к замку, слушал. Тишиной веяло от замочной щели, никто не ходил там на цыпочках, пусто было в квартире. Куда этот гад заполз, думал Децкий. Разве что на дачу свою метнулся, лежит там клубком на диване, посмеивается. Но не ехать же было на дачу за сорок верст. И домой, весь вечер смотреть на дуру-Ванду, тоже не хотелось. И оставаться одному не хотелось. Децкий сел в машину и поехал к Адаму.
Но зачем было ехать к Адаму? Рассказывать свои беды? Так никому из честных рассказывать свои беды нельзя, а брату меньше всего. Советоваться? О чем? О том советоваться, как суда избежать? Так опять же надо рассказывать, и какой он может дать совет? Что он знает о такой жизни? Слыхал ли он о ней вообще? Просить помощи? Но чем он может помочь? Что в его силах? И какой помощи? Двенадцать тысяч вернуть? Облигации вернуть? Петра Петровича зарезать складным ножом? Ни одного повода не было для этой поездки. Но чем крепче слагались в уме одна к другой веские отговорки, тем сильнее хотелось Децкому увидеть брата. По пути он остановился у "Гастронома" и взял – не с пустыми же руками идти – бутылку марочного коньяка и две плитки "гвардейского" шоколада.
Адам был дома, тарахтел на машинке с рукописи.
– У тебя есть время? – спросил брат после объятий.
– Чего, чего, а времени у меня навалом, – сказал Децкий.
– Так подожди полчаса, закончу главку, тут две странички осталось.
Децкий сел на жесткий, продавленный диванчик и закурил. За стеной надрывался телевизор, в кухне ляпала молотком – верно, отбивала мясо Адамова соседка. Старая дрянная машинка стучала, как штамповочный станок. Смешно было бы здесь, в этом гаме и трескотне, сказать: "Хорошо тебе, брат, завидую тебе, а у меня горе!" – смешными, насмешливыми, понимал Децкий, стали бы такие слова, но именно так ему и чувствовалось – он завидовал. И чему, казалось, завидовать – скособоченным, требующим ремонта туфлям (Децкий такие и не ремонтировал, выбрасывал на помойку, а обувался в новые), сберегаемой бутылке "Наполеона", нестроганым доскам, окну без штор, золотой рюмочке (сам же и подарил некогда комплект из шести – где прочие? продал в тяжелые времена?), столу за десять рублей из мебельной комиссионки, пластмассовому абажуру – убогая была обстановка, все – пятый, десятый сорт, но как раз эта скудость и питала сейчас чувство зависти. Другой здесь был достаток, даже избыток – спокойствие. Тут стало Децкому еще и стыдно: давно мог и был должен как брат помочь с квартирой, дать денег на кооператив и не просто сказать, как говорил: "Хочешь, одолжу", а настойчиво, а потребовать: "Бери. Ведь полжизни соседи отнимут телевизором да диким смехом в кухне". А не настаивал, наоборот, посмеивался: "Бросай, Адам, науку. Иди ко мне – слесарем, триста рублей чистыми обещаю". И сейчас вдруг сказать – закрался я, страшно мне, грозит мне лишение свободы и лишение всего. А раньше о чем думал? А Паша всего не лишился? Не подходило к этой комнатке такое признание. Лопашил, финтил, а чего ради финтил? Чтобы Ванда сегодня в котиковой, завтра – в каракулевой шубе ходила. А одной так уже и мало, недостойно ее, уже ей страдание – хуже других.
– Ну что, нашлись твои деньги? – спросил Адам, отрываясь от работы.
– Где там нашлись. Вовек не найдутся.
– Найдутся, – успокоил брат. – Слишком крупная сумма.
– Дай-то бог!
Адам меж тем опустился на колени и раздобыл из-под дивана складной дорожный столик.
– Собери, – сказал он, – я пойду поесть приготовлю.
Столик собирался легко, Децкий придвинул его к дивану и поставил в центр принесенную бутылку. Надо было решать: пить – не пить. Децкий решил: выпью, а попадусь, отнимут права, и черт с ними – не то грозит.
Минут через десять Адам принес сковородку поджаренных магазинных пельменей и помидоры:
– Вот, больше ничего нет.
– Так и этого много, – сказал Децкий.
– Давно мы не встречались вдвоем, – весело сказал Адам и заменил марочный коньяк "Наполеоном".
– Ты что? – растерялся Децкий. – Зачем? Пусть стоит...
– Пусть течет, – сказал Адам, скручивая пробку. – Чего добру пропадать...
Может, тот марочный молдавский не уступал "Наполеону" вовсе, но такой мировой славы у него не было и вчетверо дешевле он стоил. Как легко выпилось, как сразу кровь посвежела – об этом, читатель, не рассказать, это надо лично испробовать, только тогда станет понятно, почему братья, вкусив, в один голос сказали: "Да, эликсир! Да, восьмое чудо!" Если бы еще телевизор заглох да соседи перестали шуметь в кухне, то вообще наступил бы для братьев час райских ощущений. Но гремела за стенами чужая жизнь, в окно влетал пулеметный треск облегченного мотоцикла – и забыть тот мир, хлопоты его и чувства, испытать полное спокойствие Децкому не удавалось. Адаму же, видел Децкий, было дано. И завидовал. И мечталось иметь такую же комнатку, такой же диванчик, а можно и раскладушку, читать на ней или весь вечер стоять за кульманом...
Но ведь было, подсказывала зло память, было так, еще и лучше было: не комнату – двухкомнатную дали квартиру, и действительно, кульман стоял, подрабатывал на нем вечерами, а потом бросил – чего мозги сушить, есть другой способ, золотую рыбку словил, и Паша навещал, и Адам приходил, и бутылку распивали до часу ночи... Было, все было, имели разбитое корыто...
– Давай Пашу помянем, – сказал Адам. – Жалею о нем.
Помянули.
– Жениться не собираешься? – спросил Децкий.
– Квартиру надо получить. А так – куда ж? Не сюда ж.
– Перетерпеть можно, – в ход своим мыслям сказал Децкий. – Зато семья.
– Легко тебе говорить: перетерпеть можно, – усмехнулся Адам. – А как перетерпеть? Работать надо. А как тут вдвоем? Еще сам, один, сидишь вот так, сочиняешь под телевизор. А представь – тут же и жена. И ее книги, и ее вещи. Через неделю возненавидишь...
Может, и не хотел Адам уколоть, но укололо Децкого, глубоко укололо, в сердце отдалось. И впрямь, думал Децкий, как им друг другу жаловаться: бедный богатому не товарищ, счастливый несчастного не поймет. У Адама мир в душе, зато каморка, у него хоромы, зато срок грозит. Ну, а через год как будет, думал Децкий, когда квартиру получит? Тогда скажет: это ж все своими руками. А он, Децкий, чем? Ему что, с неба свалилось? Черту душу продал разве малая цена? Так нет, это не считается, считается, что это даром. Нет уж, нельзя чувствительность распускать. Сидит в каморке, соседи музыкой травят, может, уже психику надкололи, и спокойно ему – он работает, культуре пользу приносит. А себе? А той самой Алле, на которой жениться бы не прочь? Хорошо, если год терпеть. А вдруг три? Нет уж, думал Децкий, лучше по-нашему, надежнее и веселее.
– От тебя можно позвонить? – спросил он.
Адам вышел в прихожую и тотчас вернулся, неся телефон. Децкий набрал номер завскладом; загудело в ответ ровными мертвыми гудками, и прослушал он этих гудков не менее ста – в ушах заболело.
– Кого домогаешься? – спросил Адам.
– Петра Петровича. Дело срочное есть.
– А-а! – словно понимая, в чем дело, кивнул Адам.
– Послушай, брат, – оживился Децкий, – объясни мне хоть раз в жизни, чем занимаешься. Я, по правде сказать, плохо соображаю. Знаю – кривичское язычество. А что это такое и зачем оно, если его нет?
– Это ритуала нет, а язычество есть, – ответил Адам. – Когда говоришь "телевизор", "самолет", "философия" – его нет, а когда видишь первую травку после зимы, рыбу в чистой воде, полет птицы в небе, когда говоришь "жито", "бог", "огнь", "смерть" – оно есть. Оно изначально, без него сейчас умирают, но с ним все еще рождаются.
– А бог зла есть?
– Сколько угодно.
– А бог смерти?
– Пожалуйста, Знич.
– Вот и расскажи.
– С удовольствием – но выпьем.
Выпили, Децкий откинулся на жесткую подушку и стал слушать. Слушал, дивился, кивал, а краем ума вел свою мысль, про Петра Петровича – где он, крыса откормленная? Почему с работы ушел? Почему домой не приходит? Кого избегает – его, Децкого, или следователя? Или обоих? Тек рассказ, текли мысли, одним краем про Петра Петровича, а другим – про себя, о своем. Вот и хорошо, что приехал, думалось Децкому, брата повидал, и успокоился, и убедился: можно так жить – в одержании, но приятнее жить по-своему – хоть и риск есть, зато к столу не прикован, не обязан терпеть. Терпение и труд все перетрут, это правильно. Но в первую очередь перетирают они здоровье и независимость.
Просидев еще час, Децкий поехал домой. Уже начинало темнеть, регулировщики все разошлись, никто его не остановил, преступного запаха не услышал, права не отнял. Децкому увиделся в этом добрый знак.
Наутро проснувшись в восьмом часу, Децкий тотчас позвонил Петру Петровичу. Квартира молчала, как и вчера. Значит, на даче, уверился Децкий; мелькнула даже мысль: не погиб ли Петька, не отправили ли его на тот свет? Но сволочь редко погибает, знал Децкий, это хорошие люди мало живут; и заманчивой догадке он не поддался. В нетерпении увидеть скрывающегося завскладом Децкий пораньше выехал на работу. Тот, конечно, на складе еще не появлялся; не пришел он и в восемь, и через полчаса. Децкий, не зная, что и думать, назначил крайним сроком ожидания девять, но и в девять Петр Петрович на заводе не обнаружился. Децкого взяло беспокойство, он не выдержал и понесся к завскладом домой.
В дверях торчала сложенная вдвое бумажка, половинка писчего листа, Децкий развернул ее и прочел размашистую запись: "Верочка, я на даче. Отпросись у мамы и приезжай. Возьми у А.Л. рыбу. Целую. П.". Децкому эти три фразы принесли полное освобождение: Петр Петрович хоть и бежал от свидания, но был жив и здоров, отдыхал в сосновом бору. Жена, по-видимому, эти дни жила при матери, Децкий знал, что та сильно болела; А.Л. означало Анну Леонидовну из рыбного магазина, и, верно, получила какие-то деликатесы, а сама записка означала, что Петька выехал на дачу срочно, если не заехал к теще лично сказать о своем отъезде. Словом, телефонное молчание объяснилось понятным и приятным образом. "Вот и побеседуем в тишине, без свидетелей", – обрадовался Децкий и, чтобы не принесло следом Верочку, скомкал записку и сунул в карман.
До дачи было тридцать пять верст от кольца, точнее, столько было до поворота на лесную дорогу, которая вела к даче. Дачей летнее жилище Петра Петровича называлось условно; это был хутор, бывшая усадьба лесника. Петр Петрович купил ее за две с половиной тысячи и нисколько не прогадал: ближайшая деревня располагалась за километр, он жил отшельником, барином, как в имении; уж как-то он уладил эту покупку с сельсоветом, и никто из леса его не выгонял. Чтобы оградиться от случайных наездов, Петр Петрович собственной властью поставил у съезда на свою дорогу знак "Проезд запрещен". И сработало – горожане сюда не заезжали, нарушали запрет только те, кто знал его происхождение. Не обращали, правда, внимания на этот внезапно выросший знак машины местного колхоза, для которых здесь лежал ближний путь на луга, но против них Петр Петрович ничего не мог поделать, это было зло, с которым приходилось мириться.
Хоть записка и подсказывала, что завскладом не собирается в город и на работу, но мало ли что могло стрельнуть этой крысе в голову, и Децкий зорко присматривался ко всем встречным "Жигулям", боясь пропустить Петькины. Шоссе было узкое, машины в обе стороны шли густо, простор для маневра, для обгона тяжеловозов и тихоходов случался редко; Децкого эта обязательность езды в колонне выводила из себя, хотелось побыстрее домчаться до знака, свернуть в лес, пройти полтора километра бором, и увидеть хату, изгородь, Петра Петровича у изгороди, и, сказав: "Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе", врезать в морду, чтобы с грохотом всего скелета и болью мозгов рухнул на каменные плитки дорожки.
Эта и подобные картинки приятно занимали воображение, и Децкий не удосужился присмотреться, кто едет позади. Непосредственно за ним все время тянул самосвал, а за самосвалом, когда Децкий иногда поглядывал в зеркало, виделся левый борт старой "Победы", а уже кто шел за "Победой", ему не было видно и не интересовало.
Но как раз за "Победой" следовала машина Сенькевича, она изредка выдвигалась влево, чтобы уточнить местонахождение Децкого, и опять пряталась. Сенькевич и Корбов ходили за ним с половины восьмого и сейчас испытывали удовлетворение. Правда, стоянка до девяти часов вблизи заводского паркинга была тягостной, полтора часа тянулись, как век, уже мнилось, что Децкий никуда не поедет, проведет день на работе, и вся затея с фиксацией разъездов обернется бессмысленной тратой времени. Но в девять из проходной появился Децкий, и не просто появился, а выбежал, как выбегает наряд по сигналу тревоги. Вскоре выяснилось, что мчит он на квартиру завскладом. Зачем? Что у них там случилось? – гадал Сенькевич. Почему завскладом дома сидит? Безответные были вопросы, оставалось наблюдать и томиться. Оставив машину на улице, Децкий кинулся во двор. Он вернулся ровно через две минуты, но уже был весел, по крайней мере, спокоен. Подойдя к своим "Жигулям", он не сразу сел за руль, а достал из кармана какую-то бумажку, развернул ее, глянул, и это действие вызвало у него довольную улыбку. Бумажка издали не различалась, и было неизвестно, что это: письмо или документ? И было неизвестно: виделся ли он с завскладом или взял бумажку в условленном месте – в почтовом ящике, под придверным половичком. Но если не виделся, а скорее всего, что не виделся – лишь две минуты заняла отлучка, то зачем приезжал? Нужную бумагу было бы проще получить или отдать прямо в руки на работе. Все это было крайне непонятно.
Отсюда Децкий поехал на кольцевую дорогу и выбрался за город на стародворский тракт. Зачем? Куда? За пять километров? За двести? Но память подсказала Сенькевичу, что где-то по стародворскому шоссе расположена дача Смирнова. Значит, не за двести километров, пусть самое дальнее шестьдесят. Оставалось пожалеть, что раньше не уточнил адреса всех дач; теперь приходилось двигаться в пределах видимости Децкого.
Тут всплыло в уме и начало тяготить Сенькевича еще одно подозрение, родившееся вчера. Вечером, перед сном, обдумывая встречи минувшего дня, он связал, а лучше сказать, сами собой соединились, как болтик с гайкой, синяк завсекцией и разбитая губа Децкого. Если посек на губе еще допускалось отнести на счет, скажем, резкого торможения машины, то уж огромнейший фонарь на правом глазу явно был делом человеческих рук, и не каких-то там безвестных хулиганов, напавших на аккуратненького добропорядочного гражданина, а именно Децкого, частного детектива, который, вопреки утреннему разговору, свое следствие продолжал. Но если применил силу, если завсекцией оборонялся, если была драка, то не зря, не зря. Что же Децкий выбивал из завсекцией? Какие сведения? Ведь не деньги выбивал, это было ясно. И не с тою же целью ехал он сейчас на дачу к завскладом. Выпытывать силой, то есть пытать, бить, а в дурном случае – прибить? И это подозрение уже не разрешало повернуть назад. Частный детектив – это еще можно было стерпеть, но самодеятельный мститель, но зубодробление – никак, никак...