Текст книги "«Долина смерти». Трагедия 2-й ударной армии"
Автор книги: Изольда Иванова
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Подводу сопровождал мой первый помощник, молоденький белокурый младший лейтенант, перед самой войной окончивший пехотное училище. Ему было не более 20 лет. Всю дорогу бедняга плакал, боясь не довезти нас живыми. Он то и дело растирал нам побелевшие от мороза щеки и носы, поминутно укрывал, подбивая под бока и ноги полушубки. Особое беспокойство ему доставлял комбат, который так и не приходил в себя. Он кричал, просил пить, метался, размахивал руками, часто удары попадали мне в лицо. Можно понять, что выстрадал бедняга, мой помощник, пока не сдал нас врачам санбата.
Было, вероятно, около трех-четырех часов дня. С подводы нас сняли и на носилках внесли в жаркую избу, сплошь заставленную такими же носилками с ранеными. Меня уложили на пол возле окна. Врач осмотрел мою ногу и велел пошевелить пальцами. Потом попросил меня подождать, так как в первую очередь хирургическая помощь нужна раненным в голову и живот. Я сказал, что чувствую себя хорошо, и меня оставили в покое.
До полуночи я уступал свою очередь неоднократно, показывая врачу, как шевелятся пальцы на раненой ноге. Положили меня на операционный стол последним. Я лежал нагим. Вся комната была завешена простынями, шумел примус. Мне было так хорошо после всего пережитого за эти сутки, что не мог не улыбаться. За все время пребывания на фронте при сорокаградусном морозе, в лесу, в снегу, я ни разу не был в тепле, под крышей. Меня спросили, отчего мне так весело, и я сказал: «У вас так тепло и уютно, а я так намерзся…» Врачи ухмыльнулись: «Уютно?!» Они смертельно устали от непрерывной изнурительной работы, но, чуть отдохнув, принялись за меня. На нос и рот положили мокрую марлю, покропили из пузырька, по-видимому, эфиром. Голова тотчас закружилась, и операционный стол закачался, точно я лежал в лодке. Очнулся снова на носилках, на полу. Одет был во все теплое. Правая нога от самого тазобедренного сустава была зажата шинами. Правая рука, вернее, вся кисть правой руки, забинтована до локтя. «Вы долго не просыпались после наркоза, – сказала мне сестра, подходя с чайником и со шприцем. – Мы уже стали за вас беспокоиться». Она напоила меня чаем и сделала противостолбнячный укол. Я спросил ее: «Сестрица! Почему у меня забинтована рука?» – «У вас, к сожалению, обморожение третьей степени всей кисти. Пришлось наложить повязку. Это поможет… А комбат ваш скончался…»
Еще одна жизнь отдана за спасение Родины. А сколько наших людей осталось под ст. Спасская Полисть и сколько их ушло из жизни за полгода ожесточенных боев с фашизмом… Какое страшное бедствие – война!
Внезапно радио объявило воздушную тревогу. Забегали санитары и сестры. Меня завернули в одеяло и понесли. Пронесли по улице и куда-то осторожно положили. Это была глубокая землянка, заполненная ранеными. Снаружи глухо раздавались бомбовые удары. На этот раз я почему-то не ощутил особенной тревоги: до того был убежден, что теперь буду жить долго.
Наутро меня вместе с тремя ранеными погрузили в небольшой автобус и повезли. Я догадывался, что везут по лесной дороге, так как автобус бросало из стороны в сторону. Вскоре послышались громкие крики, ругань. Кто-то просил «подать в сторону». Потом раздалась команда: «Воздух!!!» – и сразу все стихло. Мы услышали характерный рокот немецких самолетов, низко летящих над землей. Застрочили пулеметы. Вот тут сердце мое заледенело от страха. Снова нависла смерть надо мной и моими товарищами. Но, на наше счастье, налет прекратился так же внезапно, как начался.
Сразу лес заговорил, заругался родным матом, закричал. Дверь в автобус распахнулась, и послышался взволнованный голос водителя: «Товарищи! Все живы?» Я ответил: «Живы!» – «А вы, товарищ лейтенант, не ранены? – спросил он меня. – У вас в одеяле две дырки!» Когда я сказал, что не ранен, он облегченно вздохнул: «Ну, и слава богу! Поехали дальше!» Водитель хлопнул дверкой, и через минуту-другую мы тронулись. Дальше путь проходил без происшествий.
Прибыли на ст. Малая Вишера. Меня внесли в помещение вокзала и на носилках опустили на пол среди таких же тяжелораненых, как и я. Малая Вишера была промежуточным этапом эвакуации, и я, возможно, забыл бы о нем, если б не одно обстоятельство. Между ранеными пробирался младший лейтенант, бережно ведя под руку сестру милосердия. Это был мой первый помощник, а сестра – из батальонного санвзвода. Они дружили. Сестра была ранена в лицо. Увидев меня, они подошли. Оба плакали. У девушки осколком была срезана щека и вырван глаз. Младший лейтенант рассказал, что от нашего батальона в ночь наступления на Спасскую Полисть осталось невредимыми всего 320 человек, т. е. треть состава.
Снова я осознал весь трагизм нашей провалившейся атаки. Гораздо позже я понял значение наступлений полуголодных, плохо вооруженных бойцов, но тогда был морально подавлен. Мне казалось, что кто-то виноват в бесцельной гибели людей. Нельзя было бросать нас на автоматы и крупнокалиберные пулеметы немцев безоружными!
Младшего лейтенанта пережитое так впечатлило, и он сказал, что не в силах вернуться в свой батальон. Что я мог ему возразить? Это было явное проявление трусости, слабости, но почему-то осуждать его не хотелось. Может быть, потому, что сам не считал себя героем, ибо откровенно радовался, что остался жив. И меня, к стыду моему, совершенно не тянуло снова попасть под ножи мясорубки, называемой войной.
Я сказал юноше: «Ты – на войне. И ты знаешь, что делается на войне: люди убивают друг друга. Если ты не убьешь – тебя убьют. Многие погибнут, но многие и останутся в живых. Может, тебе посчастливится выжить. Помни одно: в случае победы фашизма всем советским воинам, оставшимся в живых, грозит неминуемая физическая расправа. Мы с тобой находимся в самом пекле войны, и наш долг воевать и все делать для победы Родины. Если ты растерялся и не можешь совладать со своим страхом, то иди в штаб армии и проси другое назначение».
Конечно, Марка, за тридцать четыре года детали нашего разговора могли забыться, но общий смысл был именно таков.
После обеда меня и многих других раненых перенесли в автобусы и привезли в госпиталь г. Боровичи. Своего помощника я больше не встречал.
Госпиталь в Боровичах оставил самые мрачные воспоминания. Мы долго лежали на носилках в огромном пустынном вестибюле. Наконец пришли заспанные санитары и всех понесли в здание. Меня поместили в бывшую ванную или туалетную комнату. Вскоре я почувствовал, что мне на переносицу капает с потолка вода. Закрыл лицо рукой. Капли начали долбить по руке. Нервы напряглись до предела, казалось, еще немного этой японской пытки, и я сойду с ума. Начал звать кого-нибудь из медперсонала, но прошло довольно много времени, пока меня услышали и поместили на полу в огромном зале. Я понимал, что не имею никаких преимуществ перед другими ранеными, но, взбудораженный борьбой с каплями воды, потребовал немедленной врачебной помощи. Мне измерили температуру – 38,5 градусов – и тут же унесли на операционный стол. Хирург установил, что ранение у меня не осколочное, а пулевое, разрывной пулей. Входная рана была диаметром в 20 мм, а на вылете рваная рана длиной 16 см. После операции меня положили в палату, где и произошла моя встреча с майором Н. М. Старцевым, начштаба нашей бригады, о которой я тебе уже писал.
На другой день обнаружилось, что чемодан мой с личными вещами, в том числе и очки, пропали. Видно, мародеров и жуликов, как клопов, не выкуришь дымом, не заморозишь морозом. Но поскольку я всегда к вещам и деньгам относился философски, то недолго переживал из-за их пропажи, гораздо сильнее я разволновался, когда пытался писать левой рукой письмо Капе. Правая была забинтована. Кончики пальцев с каждым днем становились чернее: наступала гангрена. Судьба кисти или всей руки была обречена – это ясно. Нужно учиться работать левой. Как только я почувствовал улучшение общего состояния (боль и страшное жжение в обмороженной руке приучил себя не замечать), попросил ручку, листок бумаги и приступил к письму. Опустив руку с ручкой на бумагу, почувствовал, как меня охватывает панический страх: руке неудобно, не вижу, что пишу, – ни строчек, ни букв. В голову лезет одна навязчивая мысль: «Не научишься писать! Не сможешь работать!» С большим трудом, еле-еле, вкривь и вкось, нацарапал начало письма и тут же, вспотев от напряжения, оставил напрасные попытки. Я готов был плакать от отчаяния, но потом, овладев собой, начал думать, как повернуть ручку так, чтобы увидеть, что пишу, ведь есть же люди, которые пишут левой рукой. И, представь себе, Марка, нашел этот «ключик от золотого ларчика». Я понял, что при письме нужно делать левой все наоборот: пишущий правой рукой наклоняет кисть с ручкой вправо, я же должен наклонять влево. Убедившись в правоте своего «открытия», я легко вздохнул и написал Капе длинное письмо.
Через десять дней меня снова положили на носилки, снова в автобус и потом в вагон санитарного поезда. Тянулись мы до Рыбинска целых пять суток, показавшихся нам вечностью. Наделили сухим пайком из концентратов. Варил нам кашу один молодой сопровождающий солдат. Часто я видел его плачущим от непосильной работы – он заботился о 20 лежачих больных.
Ехали без перевязок, а ты сам понимаешь, что значит для раненого перевязка. Рядом со мной лежал здоровенный детина, он все время стонал, приговаривая: «Ой, мамочка! Где мои ноженьки?»
Но ничего не поделаешь, никому не пожалуешься. Страна делала все, что могла. И в этом мы убедились, как только прибыли в госпиталь Рыбинска. Несмотря на глубокую ночь, весь коллектив госпиталя, от начальника и комиссара до санитара, вышли принимать раненых. Прежде всего нас помыли, побрили, покормили горячим ужином и стали принимать по очереди на перевязку. 16 февраля мне вбили в коленный сустав скобу из стальной проволоки, потом хирург Петр Прокофьевич Харитонов, взяв мою обмороженную руку, сказал: «Пальцы придется удалить. Кто вы по специальности?» Я ответил, что инженер. Хирург был искренне огорчен. Он невесело смотрел на мои почерневшие пальцы. «Н-нда! Попробуем сохранить часть большого пальца. Чтобы вы смогли хоть держать карандаш или линейку. Будете работать двумя руками, инженер! Подавайте», – сказал он сестрам, кивнув на операционный стол. Очнувшись уже в палате, я увидел свою забинтованную ногу, поднятую выше головы и лежащую на каком-то станке, который раненые называли «зениткой». Посмотрел на больную руку и увидел маленькую забинтованную культю малинового цвета от крови, пропитавшей бинты. И тут нервы мои не выдержали: я горько заплакал. Медики и соседи старались утешить меня. Но горе мое было неутешным: никто из сочувствующих не знал, что я не только инженер, но и пианист и что музыка для меня – вторая жизнь.
Сорок пять дней я пролежал недвижимо на спине с задранной на «зенитке» ногой. Что это за удовольствие, можешь представить, особенно во время бомбежки, когда весь медперсонал, все «ходячие» раненые уходят в убежище, а ты лежишь и прислушиваешься к буханию и разрыву бомб.
Еще больше я натерпелся от бомбежек железнодорожных станций и эшелонов, когда, загипсованный, как мумия, до самой шеи, лежал уже в вагоне санитарного поезда, следовавшего из Рыбинска в далекий тыл. Как стало легко дышать, когда однажды, проснувшись ночью, я увидел яркий свет электрических лампочек на путевых столбах. Это было где-то в районе ст. Буй-Данилов. Огни войны для нас остались позади.
По пути в Тюмень на ст. Камышлов ко мне в вагон вбежали моя камышловская по жене родня и Капа с Леночкой, моей дочкой. Слез радости и горя было пролито много. Особенно долго плакали мы с дочкой, чем расстроили до слез всех раненых, лежащих в нашем вагоне. Одна Капа не плакала. Она глядела на меня и улыбалась. Потом тихо сказала, показав глазами на мою забинтованную руку: «Рисовать-то ты как-нибудь научишься и левой, а вот на рояле, наверное, отыгрался».
Утром следующего дня нас вынесли из вагонов и вскоре развезли по госпиталям Тюмени. Там я пролежал до августа 1942 г. В сентябре выписался и поехал в Камышлов.
Ну, дорогой Марка, на этом пока остановлюсь.
Сердечный привет тебе и Евдокии Антоновне от нас с Капой.
Твой Костя.
К. И. Штатнов,
лейтенант в отставке,
бывш. начальник штаба 1-го батальона 59-й осбр
И. Д. Елоховский
Такого ада я не видел больше нигде…
В 59-ю бригаду я попал 19-летним после окончания артиллерийского училища в г. Энгельсе. Формировалась бригада в ноябре 41-го в поселке Дергачи Саратовской области и состояла главным образом из саратовцев и пензяков. Вся техника была на конной тяге. Лошади – из колхозов, необученные. А на войне лошадь должна и команды знать, и выстрелов не бояться.
В декабре отправились эшелоном со ст. Алтата на фронт. Накануне Нового года высадились, не доезжая Будогощ, и сразу – в наступление. Оно было не совсем подготовлено: даже для «сорокапяток» снарядов не хватало.
Я был старшим сержантом в училище, меня назначили помощником командира взвода. Дали сперва орудие, потом командовал взводом 45-миллиметровых орудий, в училище нас готовили на 152-миллиметровых орудиях, но на фронте не до рассуждений.
Наступали в середине января от Селищенских казарм. На каждую пушку выдали по 15–20 снарядов, тогда как боекомплект «сорокапятки» в наступлении – 200 штук. Командиром батареи у нас был лейтенант Гусак.
Пехота форсировала Волхов под сплошным минометным огнем. А на той стороне немцы пустили танки. И вот лейтенант Гусак командует: «Елоховский! Вперед со взводом!» Наше второе орудие замешкалось, а первое, как говорится, «аллюр в три креста» – рвануло быстрым маршем. А немец и бомбит, и обстреливает; снаряд прямо перед лошадьми разрывается, и первое орудие с разбегу – в полынью. И лошади, и все шесть человек расчета – все туда… Я на полном ходу успел орудие развернуть – и на ту сторону. А берег там крутоватый, не то что у Селищ, да и снегу много. Но пехота, как увидела, что пушка подъехала, спасительница их, так мою «сорокапятку» на руках вытянули.
Два танка нам удалось подбить, а третий на полном ходу наехал прямо на ствол. Расчет подавил. Я сидел на станине – перевернуло, метров шесть летел, тем и спасся. Осколками, правда, в обе руки ранило.
Ранение, в общем-то, пустяковое. Я был трижды ранен за время войны и раз контужен. Но, понимаете, руки… Человек есть человек, у него естественное… А попробуйте вот с перевязанными руками, да на 30-градусном морозе… Отправился в госпиталь. Где пешочком, где подвезут – до Малой Вишеры добрался.
Госпиталь в школе разместился. Окна плащ-палатками завешены. Посреди спортзала печка топится, вокруг нее тяжелораненые. Врачам не до нас, день и ночь оперируют. Ночью на третьи сутки я не выдержал, взмолился: «Сестричка, перевяжи, пожалуйста, не могу больше!» Она развязала и ахнула – под повязками вши и чернота. Побежала в хирургическую, а там майор медслужбы спит, сидя на стуле. Закричал на меня: «Как допустил?!» Но я же понимал, что потяжелее меня есть…
Через пару недель я снова был в бригаде, но попал уже в дивизион 76-миллиметровых пушек. Лейтенанта Гусака убило под Спасской Полистью.
Наступление продолжалось. Замошское болото… Финев Луг… Пехота впереди, мы за ней. Снег – до метра глубиной. Пушки проваливаются. Рубили елки. Ваги под колеса подкладывали; лошади, спасибо им, вытаскивали.
Идет бой – роем окоп в снегу, чтобы сохранить расчет и пушку: ведь били в основном прямой наводкой, солдаты называли ее: «Прощай, Родина!» Но если с закрытой позиции из 100 снарядов в цель попадает два-три, то на прямой – три из тридцати пяти. Снарядов всю операцию не хватало.
Да разве только снарядов? Все снабжение с января до самого конца было отвратительным. Питание мизерное: суп-пюре гороховый, котелок на 10 человек, вот и все. Спасало, что артиллерия была на конной тяге. Но ведь и лошадей кормить нечем. Одни березовые ветки, но сколько лошадь их съесть может? Лошади гибли, а мы их ели. Раз в неделю перепадало…
В конце марта дороги потекли, снаряды на себе пришлось таскать за 5 км: наш БОП (бригадный обменный пункт) в Дубовике находился. А много ли голодный человек принести может? От силы два снаряда: каждый снаряд для 76-миллиметровой пушки весит 7,5 кг…
Весной стало ясно, что технику отсюда уже не вывезти. Так и получилось. Окружение стало почти постоянным. По моим подсчетам, немец раз восемь закрывал проход у Мясного Бора. С едой стало совсем плохо. Лошадей, что подохли, зимой еще можно было есть – мороженых, а уж как потеплело – туши вздулись, и черви… В последних числах апреля и весь май вообще снабжения не было. «Кукурузник» сбросит сухари, а что толку? Мешок либо в болото упадет, либо о пень ударится и в пыль разлетится. Кто-нибудь из грязи подберет мизер, а то и вовсе ничего…
За счет немцев питались. Бои и в обороне были каждодневные. Они атакуют – мы отбиваемся. Горы их набивали. Ночью по жребию на нейтралку ползали – убитых немцев ощупывать, чтобы хоть чем-нибудь поживиться. Потом немцы догадались и стали посылать в бой без ранцев, с одним оружием.
Хуже всего без курева приходилось. Я сам как-то купил у солдата махорки на одну закрутку за сто рублей и счастлив был безмерно. До сих пор курю и папиросу вниз дымком держу – с войны привычка.
Немец все листовками забрасывал, сулил безбедную жизнь в плену. Но вот что интересно: как ни бедовали, никто из ребят и не помышлял о плене. Все до одного верили, что непременно выйдем из кольца. А листовки брали на самокрутки: бумаги-то не было, газеты к нам редко попадали. Весной и махорку не доставляли. Курили мох да прошлогодние листья.
Случай однажды неприятный вышел. Был у меня наводчик орудия Лукин, новгородский простодушный парень. Кто похитрей – порвет листовку и спрячет подальше, а у этого пачка из кармана торчала. Вот и арестовали.
У нас командиром дивизиона был капитан Белов – прекрасный человек, бывший председатель колхоза. Я к нему. Так мол и так: СМЕРШ арестовал наводчика Лукина – парня хорошего, но несознательного. Белов поговорил с особистом. Но толку не добился: «Не ваше дело!»
Но Белов был командир боевой и энергичный, никого не боялся. Приказал, как комдивизиона: освободить, и все! Особист написал на него рапорт, но в том «мешке» на это уже никто не обратил внимания.
В мае объявили об отходе. Но мы находились в самой западной точке и отходили по приказу последними. Пушки взорвали, личный состав – в пехоту.
Особенно тяжким был июнь. Боеприпасов мало. Хлеба нет. Ели листья, корешки, лягушек. У меня детство было голодное – знал, какие травы съедобные. Досаждала и наша северная погода: белые ночи, в двенадцать еще светло. Немец бомбит и обстреливает по-страшному.
Лейтенанта нашего убило, и мне велели принимать роту. А в роте осталось из восьмидесяти человек восемнадцать.
23 июня сосредоточились для выхода к Мясному Бору. Я зашел в медсанбат, где находился ленинградский друг – артиллерист Валя Фомченко. В мае ему оторвало ногу. Вывезти не успели. Медсанбат переполнен. Раненые в шалашах не помещаются, на носилках вокруг лежат. Уж нам-то было тошно, но им – втройне. И голодали так же, да еще раны, боль. У нас хоть надежда на выход была, а куда им, безногим и безруким, деваться?
Вот Валька и просит: «Не оставляй меня, Игорек!» Взял палку, положил руку мне на плечо – как откажешь?
Отход начался 24-го в час ночи. Послышались выкрики: «Эх, погибать, так погибать, ребята! Вперед!!!» Толпа хлынула вдоль узкоколейки. Валька прыгал рядом со мной. Споткнулся, упал, а меня людская лавина понесла дальше. Услышал только крик затихающий: «Игорек, помоги-и-и…» Это «помоги» мне до сих пор по ночам слышится, просыпаюсь в поту: не помог…
Многих смела безудержная толпа. Знаю, что речки были на пути – Глушица, Полисть. Только я воды не помню: одни скользкие человеческие тела под ногами. Я всю войну прошел, но такого побоища больше нигде не видел. И никакого свободного «коридора»: немец и тут, и там – со всех сторон. И ты бежишь и стреляешь на ходу куда попало. Мало кто жив остался…
Из 59-й бригады вышло в тот день 32 человека. Вид, наверное, у нас был страшноватый: заляпанные грязью, в прожженных с зимы ватниках, рваных валенках или вообще босые. Одни худые, как скелеты, другие опухшие – глаз не видно. И наесться долго не могли. Дадут ведро каши на десятерых – до дна подчистим.
Поместили нас в медсанбат на восточном берегу Волхова. Десять дней отдыхали. Вдруг приходит от командования генерал-майор из политсостава. «Товарищи, – говорит, – немец прорывается к Волхову! А Волхов – вот он, рядышком». И мы все, как один, встали и пошли в бой. Из тридцати двух обратно вернулось шестеро…
Конечно, из окружения выходили и потом. Но те, кто вышел 24-26-го в составе своей части, не проверялись; кто позже, да поодиночке – шел на проверку. Многих отпускали, а некоторых… Бдительная проверка была. Я был в бригаде до ее расформирования в апреле 1943 г., потом – в 20-й сд до конца войны.
И. Д. Елоховский,
канд. ист. наук, доцент ЛЭТИ,
бывш. командир взвода отдельного артдивизиона 76-миллиметровых пушек 59-й осбр