Текст книги "Трое"
Автор книги: Иван Лепин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Иван Лепин
ТРОЕ
ДАША
Своего петуха у них теперь не было, и Даша с матерью, не надеясь друг на друга, неспокойно ворочались всю ночь – боялись проспать. А к утру обе крепко уснули. Разбудил их стук в окно.
– Марусь, ай ты еще, милая, спишь?
Мать мгновенно подхватилась и запричитала:
– О господи, что это со мной случилось? И вправду не надо было резать петуха, не зря Дашка отговаривала…
Она в спешке надела юбку задом наперед и резво – откуда у нее, беременной, прыть взялась? – кинулась в сенцы открывать дверь.
Даша соскочила с лежанки следом. Не глядя, хватала с приступка с вечера приготовленную одежду и впопыхах напяливала ее.
Наклонила висячий глиняный рукомойник, набрала пригоршню теплой воды, плеснула себе в лицо.
На улице уже развиднелось, из конца в конец деревни перекатывался петушиный переклик.
Мать позвала Фросю Тубольцеву в хату, но та, слышала Даша, решительно отказалась:
– Собирайтесь скорей, я тут вот, на завалинке, обожду.
Даша заспешила в погреб – он на дворе находился, за хатой. Там, на пятой ступеньке, она безошибочно – сама вчера ставила – нащупала махотку с маслом, баклажку с молоком, вареного петуха, завернутого в белую тряпицу, десяток вареных яиц – тоже в тряпице. Остальное – хлеб, две ситные лепешки, кусок сала, два, с мизинец, первых огурца, кисет с табаком-самосадом – было уже уложено в котомку, сшитую из грубого домотканого полотна.
Открылась скрипучая дверь чулана, и в хату вошла заспанная тетя Шура Петюкова, эвакуированная, схватила Дашу за рукав кофты:
– Дочка, уважь, не посчитай за труд, передай моему старику, – и достала из-под фартука бутылку самогона-первака. – Он там, поди, со своими суставами замучился.
Пока укладывали еду да увязывали котомку, от разговоров проснулся Сережка, тринадцатилетний Дашин брат. Он слез с печи на приступок, протер глаза и стал канючить:
– Мам, ну можно я пойду? Все Дашка да Дашка… А я тоже хочу на отца посмотреть.
Матери было некогда, она металась по хате – как бы чего не забыть, – помогала Даше подвязывать чулки, легкие матерчатые ходаки, потому резко прикрикнула на сына:
– Сиди уж! Распустил нюни. Вернется отец – насмотришься.
– А если не вернется?
– Чего? – разогнулась мать и метнула в сторону Сережки грозный взгляд. – Счас возьму веревку, я тебе покажу «не вернется»!
И тот на время притих.
Будь Дашина власть, она бы Сережку с собой взяла. Ведь не ему нести котомку, налегке же он не устанет. Целый вон день бегает – не умаривается. И тут бы ничего с ним не случилось. Но мать… Попробуй ей возрази! Строгая она. Если что решила, редко когда отступится. Больше того: встанешь на Сережкину сторону, мать и ее, Дашу, может не отпустить. Так что, братец дорогой, извини. Придется тебе снова дома посидеть.
Даша завязала наконец ходаки. Приподняла, как бы взвешивая, котомку – проверила, надежны ли лямки.
Мать помогла поднять котомку на спину Даше. Прикинула: «Не меньше пятнадцати фунтов. Не так уж и тяжело, но дорога ведь неблизкая. Уж лучше б все-таки самой было идти».
Обеспокоенно спросила:
– Ничего не давит?
– Не.
– Ну, с богом, дочь. – И повторила наставление: – Значит, не забудь: кумою, мне кажется, можно позвать Ксюшку Родионову, а кумом… Егора хотели, дак теперь он на фронте. Нехай отец посоветует: или деда Емельяна, или Василька – раз уж мужиков нетути. Да нехай имя подскажет – и мальчику, и девочке, на всякий случай.
В темном углу приступка отчаянно всхлипывал Сережка:
– Мам, ну пусти…
Мать и ухом не повела на этот всхлип – будто не слышала.
На улице она пособила Фросе Тубольцевой надеть котомку, проводила ее и Дашу до дороги. Неподвижными глазами грустно смотрела им вслед, скрестив руки на сильно выпиравшем животе.
МИТЬКА
Примерно в те минуты, когда проснулся от разговоров Сережка, разбудили и его дружка, Митьку Алутина, жившего по соседству, через одну хату.
Был он всего на полтора года старше Сережки, но уже считался за главного в семье.
Митька спал на чердаке: в хате было полно детей, своих и эвакуированных. Мать буквально за ноги подтянула его к лестнице.
– Слазь, супостат ты этакий!
Митька сонно огрызнулся:
– Самой сходить лень, а меня посылаешь.
– Дурачок, да на кого ж я эту ораву оставлю? Слазь быстрее, вот-вот Фрося с Дашей придут.
Орава – это Митькины три младшие сестры и братишка Ваня. Ему год с небольшим. Только ходить начинает. Оставаться с оравой тоже не мед: то и дело их корми, умывай, приглядывай, чтобы на речку не ушли. Надоедят за день хуже горькой редьки.
Но и к отцу идти в неизвестные края, размышлял Митька, вытаскивая из нестриженных с зимы волос соломинки, никакой охоты нету. День, наверно, опять выдастся жарким, а тащиться по жаре с тяжеленной котомкой – не в лес за ягодами сходить. Уморишься, как лошадь в пахоту…
– Ма, – несчастным голосом говорит Митька, – можа, в следующий раз схожу? Не нынче…
– Во, идол! И не совестно тебе? Отцу подштанники позарез нужны, а он – в следующий раз? Да и обрадуется тебе отец…
– Подштанники, ма, давай с теткой Фросей или Дашкой перешлем. А передача… Солдат, сама ведь говорила, сейчас лучше кормят – не то, что весной.
– Слазь! «С теткой Фросей…» У них своей ноши хватает.
Ах, эти проклятые подштанники! Не посчастливилось же отцу! Во время прожарки белья загорелись они у него, одна штанина до самого колена истлела, другая вся в дырках. Отец через тетку Кузнечиху из соседней деревни Болотное, навестившую неделю назад своего мужа, передал эту историю и просил принести ему новые подштанники.
– Слазь, вон уже зовут тебя. Мешок, я приготовила.
С дороги действительно доносился Дашин голос:
– Митькя-я! Догоняй нас, мы пошли…
Делать было нечего. Митька резво – спиной к лестнице – спустился с чердака, сходил быстренько по неотложному делу за угол хаты, выпил в сенцах кружку вечёрошника, надел котомку и выскочил на улицу.
– Можа, обулся бы? – вдогонку посоветовала Ксения.
– Долго. Да и легче разутым.
Ксения перекрестила удаляющегося Митьку: в добрый путь.
Митька догнал Фросю с Дашей уже за деревней, напротив моста через Снову. Небо на востоке, там, вдали, за Малым лесом, уже было обрызгано розовыми солнечными лучами. Высоко плавали редкие седые клочки облаков. Дорожная пыль, от росы покрывшаяся за ночь тоненькой корочкой, приятно щекотала босые Митькины ноги.
– Выспался, милый? – не оглядываясь, поинтересовалась Фрося. У нее, усмехнулся Митька, все милые. Даже если она с кем из соседей поругается, милыми их обзывает: «А у тебя, милая, голова сроду не чесана… Что? Я – сучка? От такой, милая, слышу».
Митька, тяжело дыша, шел в цепочке последним. Молчал, не находил должный ответ Фросе – то ли всерьез она спрашивает, то ли в шутку. Скорее, в шутку. А коли так – можно и прибрехать.
– Я еще со вторыми петухами проснулся.
А Даша – будто ее вечно за язык тянут – не преминула подначить:
– Оно и видно: вон и обуться не успел.
– Не захотел, – буркнул Митька.
– А как на гвоздь напорешься? – заботливо спросила Фрося.
– С мая разутый хожу – не напоролся… А ваши дети обутые, что ли, ходят?
– Мои, милый, дома, чуть что, им тут и помочь можно. А ты, милый, в далинý идешь.
«Ладно, тетя Фрося, отстань. Мать не уговорила, ты и подавно не уговоришь», – без злости подумал Митька.
Фрося была не вредной женщиной. Наоборот, была она из добрых, и Митька это хорошо знал. Приемную дочь, например, Фрося, как родную, любила. А если на своей сахаристой яблоне, яблоки на которой вызревали самые сладкие в деревне, заставала кого-нибудь из карасевских мальчишек, то не драла их, не шла с жалобой к родителям, а только немножко стыдила: «Разве можно без спроса чужое рвать?»
Нет, Фрося неплохой человек. С вредной Митька ни за какие деньги не согласился бы отправиться в неизвестную дорогу, в неведомую Подолянь, где стояли на передовой и Митькин отец, и Дашин, и вроде бы муж Фроси, и многие мужики из окрестных деревень.
Митька старался идти по пыли – теплее. Сбоку дороги – трава, на траве – ядреная роса, она будет обжигать ноги. А по пыли – одно удовольствие. Мягко и тепло.
Митька засучил темно-бордовые штаны, единственные нелатаные, сшитые по зиме из белой холстины (потом мать покрасила их в отваре ольховой коры). Он хотел в старых штанах идти – в них удобнее, – нет, отговорила: «Явишься к отцу как отряха… Да его засмеють за твои заплатки…»
Рубаха на Митьке была синяя, ситцевая. И тоже новая – всего один раз стиранная.
Если бы видел Митька себя со стороны, то не серчал бы на мать. Причесать бы его сейчас – и за городского женишка бы сошел.
Характером Митька смирный. Драться он не умел, но, правда, любил дразниться, за что от ребят посмелее ему нередко попадало. С ровесниками почти не дружил, а дружил с такими, как Сережа, Дашин брат, что был и помоложе, и послабее Митьки, а следовательно, и небезопаснее. Рост у Митьки метр тридцать восемь – невелик для его четырнадцати с половиной лет. Но Митька уверяет: «Еще подрасту!» Может, и подрастет, впереди еще долгая жизнь.
По дому он, после ухода отца в армию, помогает, хотя любит поворчать, попереговариваться с матерью. Сделать почти все сделает, а сначала поиграет на нервах, как сегодня утром: «Самой сходить лень, а меня посылаешь». Но в общем – сносный малый, есть в Карасевке и похуже.
Сейчас Митька ни о чем не думает, он пытается приноровиться к шагу своих спутниц.
Даша идет след в след Фроси, отставая ровно на шаг. Митька косит на нее взгляд, подмечает: тоже в новое одета. Кофта ее перекрашена из защитного цвета в бордовый. Сшил ее из военной гимнастерки, выменянной на табак, Митькин отец. Он же и юбку сшил – из военной плащ-палатки (карасевские женщины ухитрялись подбивать расквартированных в деревне красноармейцев на всякого рода обмены: надо было как-то выкручиваться в нелегкой послеоккупационной жизни).
Черные ходаки на прорезиненной подошве Даша смастерила себе сама – это Митька знал. А что тут сложного? И он бы, если бы захотел, смастерил. Нужно вырезать по размеру ступни подошву, скроить из куска старого сукна верх, пришить его дратвой к подошве – и обувь готова.
Для красоты можно еще и красивые ленточки спереди вставить.
Даша на полголовы выше Митьки, она его дразнит карапетом, если он, Митька, в ссоре начинает обзывать ее рыжей. Даша, правда, никакая не рыжая, просто веснушки у нее к лету появляются. Но ведь как-то нужно ее дразнить, чем-то нужно отвечать на обидное это прозвище – карапет. Другого недостатка у Даши Митька пока не обнаружил. Впрочем, косички у нее не толще свиных хвостиков… Надо при случае съязвить… А если она снова его карапетом обзовет, он ей скажет, что никакой он не карапет. Просто Даша почти на два года старше – осенью ей исполнится шестнадцать, – потому она и выше. И ехидно добавит при этом: «Ты уже замуж собираешься». – «Откуда ты взял?» – порозовев, спросит она. «Сам видел, как на красноармейцев заглядываешься. И они на тебя». Вот уж он уест ее! Берегись, Дашка, попробуй только тронуть Митьку Алутина! Он хоть и троюродный брат твой, а так отбреет при случае, так отбреет!..
ФРОСЯ
Вышли на большак. Справа тянулась извилистая цепь желтобоких оврагов с глинистыми наносами на дне; за оврагами простиралась еще некошеная кулига; виднелась синяя полоска Сновы. Над речкой клубился серый туман.
Слева дороги росла яровая пшеница. Она уже начинала желтеть. Фрося сошла на обочину, сорвала колосок, попробовала зерно на зуб. Оно брызнуло сладким молочком.
– Уродилась. А думали – опоздали. На Сидора-огуречника сеяли.
В середине мая, значит.
У Фроси самая вместительная котомка. Оно и понятно: у нее сил больше, взрослая женщина. Ей уже сорок три. На пять лет она старше Дашиной матери, а они, как это ни странно для Даши, дружат немного. Дащина мать крестила обоих Фросиных мальчиков. Так что они и родня какая-никакая.
Фрося обута в стоптанные сандалии. Они ей малость велики, и Фрося на всякий случай подвязала их прочным шнурком. Может показаться, что идти в стоптанных сандалиях неудобно, но по Фросе этого не видно. По-прежнему она шагает первая, шагает споро, изредка оглядываясь и покрикивая:
– Не отставайте, милые.
Пройдя километра два, они свернули с большака на, узкую, протоптанную до блеска тропку. Петляла она вверх-вниз через овраги, но сильно сокращала расстояние. Пожилые люди обычно ходили дорогой полегче, а вот молодежь да ребята – те иного пути не знали.
Солнце уже давно взошло. Парило. Неумолчно звенели жаворонки. Над пшеничным полем, высматривая добычу, кружил коршун. По бокам тропки сухо стрекотали кузнечики-прыгуны, в низкорослой траве шныряли сероспинные ящерицы, на самую близость подлетали к людям белые, оранжевые, черно-красные бабочки.
Митька засмотрелся на бабочек, на ящериц, споткнулся о торчащий из земли камень и чуть не упал.
Фрося сделала вид, что не заметила этого. Только про себя осудила Митьку: «Разинул, милый, рот на жаворонков».
Митька похромал малость – правую ногу он все-таки ушиб – и опять зашагал как ни в чем не бывало.
Дышать стало тяжелей: воздух был влажным от испарявшейся росы.
«Как там Егор мой себя чувствует? – уже в который раз думала Фрося. – Вспоминает ли нас? Мог бы и письмо написать – не верю, что некогда. Может, правда, нельзя – с передовой-то… А вдруг что с ним случилось?.. Нет-нет, – прогоняла черные мысли Фрося, – он у меня неуязвимый. Не зря, когда на фронт уходил, всем „до свиданьица“ да „до скорой встречи“ говорил».
И тяжело вздыхала: а вдруг все-таки… Скорей бы добраться до этой Подоляни. Скорей бы узнать все подробности, поведать Егору о своем житье-бытье.
И еще швыдче зашагала навстречу желанному из всех желанных людей на свете – Егору Тубольцеву, любви своей и боли.
Это уже третья война Егора. На первую – империалистическую – пошел добровольно. Вместо старшего брата. Того, рассказывал Егор позже Фросе, на службу тогда не взяли – обнаружили какую-то болезнь, похожую на грыжу. А брату, находившемуся в полном здравии, строгую повестку прислали: явиться тогда-то, туда-то, с такими-то вещами. Голосила братова жена: «На кого ж ты меня с грудными двоешками оставляешь?»
А что голосить? Слезами горю не поможешь.
Жалко стало Егору брата, детишек его и особенно жену-красавицу. Вот тогда и пришел он к ним в дом, сказал: «Знаешь, братка, не ходи на войну». – «Это как? Да за такое!..» – «Не ходи, я за тебя пойду. Назовусь твоим именем – и никто не проверит». – «Дак у тебя ж эта, грыжа». – «Она, видать, только начинается, я ее и не чувствую». – «Неудобно мне вместо себя родного брата под пули посылать». На это Егор так ответствовал: «Неудобно штаны через голову надевать, понял? А удобно будет, если тебя кокнут, а двое сирот останется? То-то ж».
Уговорил Егор брата и ушел воевать. Три года пробыл на передовой – в атаку ходил, отступал, в сырых окопах отсиживался, и ни болезнь никакая не пристала, ни пуля ни разу не подкараулила. Словно заговор какой знал. Так, по крайней мере, Егоровы товарищи-сослуживцы подумывали. А он не то что представления не имел о заговоре, а даже крест носить забывал. Судьба уж, видно, такая.
«Судьба, – повторила Фрося, припоминая мужнину жизнь, – а что ж еще?»
Оглянулась: Даша с Митькой молча посапывали сзади…
Вторая война была у Егора гражданская. С Деникиным боролся, за бандой Антонова гонялся лихой кавалерист из Карасевки Егор Тубольцев. Про грыжу и не вспоминал.
В конце двадцать второго года вернулся на родину и той же зимой сыграл многолюдную свадьбу с Олей Шошиной (за пятнадцать верст сваты ее нашли). Ничего, что на восемь лет старше невесты был Егор, – любви, если она настоящая, не страшен и большой перепад в годах.
Жили не тужили молодожены, от отца-матери, как часто водится, подобру-поздорову отделились, свою просторную хату поставили, хозяйством обзавелись – конем, коровой, овцами и прочей живностью.
Родился сын у них. Тоже Егором назвали. Да случилась непоправимая беда: подавился годовалый мальчонка кусочком яблока и задохнулся…
Погоревал Егор, погоревал, да и говорит однажды жене: «Хватит жалеть, давай жить. Давай еще одного родим».
Но почему-то Ольга не беременела. Злые языки распускали слух, что это бог ее наказал за потерянного ребенка.
В тридцатом году все-таки Ольга родила. Девочку. Нарадоваться отец-мать не могли, с рук не спускали малышку, тетешкали без конца.
Лишь в отсутствие Егора Ольга грустнела. Вскоре после родов все чаще и сильнее стала она ощущать боль внизу живота и в пояснице. Признаться Егору боялась – допытываться начнет: отчего да почему? А она и сама толком причину не знала. Скорее всего, бабка-знахарка сказывала, от простуды. Где-то не убереглась.
Раз, после вечерней дойки, ей стало невмоготу терпеть боль при Егоре, и она, рухнув на кровать, расплакалась:
– Неужели и вправду это меня бог за Егорку карает?..
Егор сидел рядом, гладил смоляные волосы жены, успокаивал:
– Чепуха это – бог. Не горюй, подлечимся. Я вот завтра в район за фельдшером съезжу.
Назавтра легче стало – Ольга отговорила Егора ехать. К тому же сенокос начинался – работы предстояло много, не до болезни.
Девочка, Люся, раньше годика ходить начала, шустрая была, разговаривала бойко. Только не зря в народе говорят: где радость, там и горе. Будто и впрямь по Ольгиной судьбе бороной прошлись: что ни день – то хуже ей становилось. Ни лекарства, ни отвары, ни припарки, ни молитвы не помогали. И слегла она, напрочь слегла.
Ольга видела, как туго приходилось Егору: и за дочерью ухаживал, и огород пропалывал, и корову доил, и хлеб пек… Все сам. Похудел, бриться забывал. Ольга просила его, чтобы тещу на помощь пригласил, – категорически отказался. «Я, Оленька, сам все смогу. Ай у меня рук нетути?»
И вот однажды, когда Егор подсел к ней на кровать, она предложила:
– А ты женись, Егор.
– Что? – вскипел Егор. – Что ты мелешь?
– А ты выслушай. Я все продумала.
– Ну, валяй, – нарочито грубо сказал он и приготовился слушать.
– И тебе легче будет, и Люсе нашей. Меня, надеюсь, в беде не оставите, кружку воды подадите. Правда, Егор: женись. С моего согласия.
– Ты представляешь, что люди скажут?!
– Умные – поймут, глупые – и раньше на нас всякую чепуху несли… Умоляю: женись. Она, мне кажется, согласится.
Егор вскочил с кровати:
– Кто – она?
– Она. Фрося.
Года полтора назад, когда Ольга в положении была, отпустила она Егора на свадьбу в соседнюю деревню. Одного. К дальнему родственнику какому-то. Там они рядом за столом и оказались – Егор и Фрося. Познакомились. Подвыпив, танцевать пошли. Краковяк, страдание. А в барыне она его, огненного плясуна, чуть не запалила. Он первым и сдался. «Ты как заведенная машина», – сказал он ей и, выходя из круга, взял Фросю за бочок. «У нас в Баранове все такие», – утирая платочком лоб, не без гордости ответствовала Фрося и слегка отстранила Егорову руку.
«Огонь-девка», – подумал Егор и пригласил ее в сенцы – проветриться.
Уже вечерело, в сенцах стояла темень, и Егор полагал, что никто из гостей не замечал, как он, попыхивая «козьей ножкой», поглаживал шелковую кофточку на Фросе, как чмокнул ее в щечку. Раз и другой. А потом – горячо уже – в губы. Умом он понимал, что берет грех на душу перед Ольгой, а сердцем прикипал к молодухе. Списывал тот грех на крепкий хмель. Протрезвеет – и остынет, «Да и не видит тут нас никто», – легкомысленно думал он и снова тянулся губами к губам Фроси.
Но какая свадьба, беседа или простая пьянка-гулянка проходит на Руси без вездесущих кумушек-голубушек? Без тех, что и приходят-то лишь затем, чтобы от их любопытствующего ока не ускользнула ни одна мелочь: кто сколько выпил, кто сколько съел, кто с кем танцевал, кто кого провожал. Для чего это нужно? А чтобы потом было о чем поговорить-посплетничать. Пусть даже без злого умысла.
Попался, конечно, на глаза кумушкам и Егор, наивно полагавший, что в темени сенцев никто не замечал их с Фросей и то, как они любовничали. И, естественно, через день-другой слух об этом дошел до Ольги. Ольга не поверила.
– Правда? – на всякий случай спросила она Егора, придерживая руками уже заметно выделявшийся живот.
– Бес попутал, – признался Егор. – По пьянке. Но даю клятву: больше это не повторится.
Ольга взглянула ему в чистые глаза – Егор выдержал ее прямой взгляд. И – никакого скандала. Егор и впрямь был по-прежнему верен Ольге. Только однажды, может через месяц после той свадьбы, встретился он с Фросей случайно в магазине, что на станции. С трудом узнал ее, одетую в простую одежду, в сдвинутом до бровей платке. Зато она не прошла мимо.
– Здравствуй, Егор-танцор!
Егор чуть с ума не свихнулся.
– Фрося?
– Не кричи, сумасшедший. Давай выйдем.
– Да тут моя очередь близко, – засуетился Егор.
– Испугался? Тогда – прощай, – тихо сказала Фрося и выскользнула и магазина.
Кто-то из карасевских, видать, оказался в тот день поблизости, потому что и эта коротенькая встреча не прошла незамеченной. О ней назавтра стало известно и Ольге, и всей деревне. Понеслись слухи:
– Егор, вишь ты, себе ухажерку завел.
– Понятно: баба в положении, а ему – надо…
– А кто она, эта ухажерка?
– Барановская, Фрося. У нее позалетося мужика из обреза кулаки убили.
– А-а, знаю…
Дома Егор чистосердечно сказал, что у него ничего с Фросей на сей раз не было. Ольга, однако же, теперь его словам верила с трудом. А точнее – не верила совсем. Одно ее утешало: когда родит, когда разрешит Егору с собой спать, тогда, может, он угомонится…
И вот она предлагала Егору жениться на Фросе. Сначала предлагала. Потом стала уговаривать, со слезами упрашивать, жалея его, здорового мужика:
– Ни капельки не приревную. Только не бросайте меня…
Она понимала, каким тяжким грузом стала для Егора. Понимала, что болезнь не отступит от нее, что и жить-то ей, может, совсем ничего осталось. Так пусть Егор, ее любимый Егор, пока не поздно, новой женой обзаведется. Чем раньше он начнет готовиться к новой жизни, тем лучше. И для него, и для дочери… Вот только б Фрося не отказала…
Еще неделю думал Егор. Через неделю послал сватов.
Не сразу Фрося согласилась. Сначала изумилась, заявила сватам:
– Это как же, милые, при живой-то жене?
Сваты были опытные, но не без труда убедили, что тут ничего недозволенного нет. Никто, уверяли, не осудит, худого слова не скажет. Понимают ведь люди: какая теперь Ольга жена? Вон пластом лежит; за ней; уход нужен, а разве одному мужику справиться?
Отца у Фроси не было – погиб в гражданскую. Мать была. Она особо дочь не отговаривала. Но осторожно сказала:
– Смотри сама. Как бы токо не ославили.
– Напрасно, тетка, волнуешься, – опять успокаивали ее и Фросю сваты. – У нас в Карасевке народ сознательный, не то, что у вас, в Баранове. Лихого слова никогда никто зря не скажет.
Фрося же в конце концов рассудила так: «Мне уже тридцать, женихов по моим годам близко нет. Так чего бояться? Ну посплетничают бабы, почешут языки, а потом надоест. Егор – мужик статный, заметный. А главное – веселый. У него не глаза – бесенята. Я в него еще там, на свадьбе, по уши втрескалась. Пойду, будь что будет!»
И сказала матери и сватам – коротко:
– Я согласна.
Двенадцать лет с тех пор минуло. Как жилось Фросе – одна она знает да, может, бог еще. Нет-нет, Егор не обижал ее, пальцем ни разу не тронул. Разве что под горячую руку иногда непривычным словом пулял, а чтоб обидеть – ни-ни.
Дети росли (кроме Егоровой и Ольгиной Люси, у нее своих двое народилось – и оба сына). Дети есть дети. С ними всегда хлопот-забот хватает. Фрося не различала, кто свой, кто не свой, поровну и лаской и строгостью наделяла. И дети приносили ей больше несказанной материнской радости, чем тягот.
Может, Ольга доконала ее? Чужой ведь все-таки человек, а она, Фрося, за ней лучше больничной хожалки приглядывала: обмывала, обстирывала ее, а в последнее время и с ложечки кормила.
Да нет, и это не было в тягость. Фрося не белоручкой родилась, не существует для нее неприятной или черной работы.
Страшнее всего для Фроси все эти двенадцать лет были Ольгины слезы. Да еще протяжные вздохи.
Вот сидят они за столом, обедают, Егор и Фрося. Егор ест аппетитно, похваливает:
– Мастерица ты у меня! Из ничего, считай, такие щи отчебучила – за уши не оттащишь.
Ольга видит со своей кровати, как Егор нежно поглаживает Фросю, слышит его слова, каких он ей, Ольге, никогда не говорил, и, тяжело вздохнув, еле сдерживая плач, вдруг отворачивается к стенке и прячет лицо в пуховую подушку.
Но Фрося уже заметила это. Словно ножом по сердцу полоснули ее. И, тоже с трудом сдерживая слезы, она выскакивает из-за стола и опрометью выбегает. И там, на улице ли, в чулане ли, дает волю слезам. «Господи, – причитает она, – да зачем же я согласилась на эти пытки? Да разве ж я не знала, что нельзя разделить счастье поровну?!»
Но унимала слезы и как ни в чем не бывало возвращалась в хату. Егор по-прежнему сидел за столом.
– Что с тобой?
– Да так, чуть не стошнило.
И – ни намека про свои слезы и Ольгины вздохи. А к Ольге становилась еще добрее.
Двенадцать лет вот так жила!
Недавно, на троицу, Ольга скончалась. Фрося плакала по ней – так по матери иные не плачут. Для поминок барана выменяла на свои девичьи наряды.
И девять дней, знали в деревне, не скупо отметила. И опять ревела. Бабы и так и сяк успокаивали ее; мол, хватит убиваться, не вернешь Ольгу слезами с того света, мол, надо бога благодарить, что отмучилась наконец бедная. Куда там! Отпаивать Фросю пришлось.
А плакала Фрося не только по Ольге. Плакала по маме своей, преставившейся год назад, плакала по сиротинушке Люсе, по Егору плакала, который никогда теперь не свидится со своей первой женушкой.
И тут ей передали – вести в войну быстрей звука разносились, – что видели ее Егора якобы в дальней, километров за двадцать, деревне под названием Подолянь. Кто видел – узнать не могла. Вроде бы Кузнечиха из Болотного. Фрося – к Кузнечихе. «Нет, – развела руками та. – Родиона Алутина видела, он даже подштанники велел передать, а твоего – нет. Да ты сходи – там нашенских мужиков полно. Может, встретишь».
«Может – надвое ворожит», – вспоминала поговорку Фрося, но от Кузнечихи, однако, направилась на хутор Зеленое Поле, к Парашке Заугольниковой. Она вместе с Кузнечихой ходила искать мужа и нашла его в тех же краях – в Самодуровке.
Парашка тоже не обрадовала Фросю.
– Перечислял мой, кого из ближних встречал, а про Егора ни словом не обмолвился… Хотя… Постой, – вспоминала она, – что-то он говорил про Макара и, кажется, про твоего. Память слаба стала… Их же вместе забирали: и моего, и твоего, и Макара с Родионом. Потом рассортировали, должно. А ты сходи… Многие наугад ходят… Разыскивают, случается.
И, не долго думая, Фрося начала собираться в дорогу.
Зарезала курицу, напекла блинов, ситных лепешек, достала из-под загнетки две бутылки самогона, что остались с поминок, на грядке нащипала пучок зеленого лука… В общем, всякого набрала. Самого лучшего и вкусного. Только б Егора разыскать, повидать его, сообщить ему о несчастье… Пусть самогоночкой помянет Ольгу – один или с товарищами, как захочет…
А еще положила в котомку завернутую в тетрадный лист маленькую картонную иконку. Рассудила: есть ли бог, нет ли – никому не ведомо, а вдруг да и в самом деле защитная сила в иконке имеется. Хоть и без этого верит Егор в свое возвращение, а все-таки нелишне и оградить себя от беды – на всякий случай. Спрячет пусть в карман гимнастерки.
Узнала про Фросины сборы Маруся Алутина, кума, упросила ее прихватить и Дашу. Нужно, мол, Макару кое-что сообщить, да и передачу давно не носила.
– К тому же тебе веселей итить будет, – добавила.
А там весть и до Ксении донеслась. Она прибежала к Фросе:
– В Подолянь идешь? Вот кстати-то! Выручай, подруга, возьми с собой Митькю.
Сначала Фрося отнекивалась:
– Заблужусь еще с ребятами… Одной сподручней как-то, сама за себя отвечаешь, никаких тебе переживаниев.
– Мой Митькя понятливый – не заблудится, – уговаривала Ксения. – Он, если что, любого расспросить не побоится.
И Фрося под конец махнула рукой:
– Ладно, что с вами поделаешь: где двое, там и трое. Пусть Митькя собирается. Токо прикажи не реветь, чуть что.