Текст книги "Рычков"
Автор книги: Иван Уханов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Цены на съестные припасы колебались в зависимости от положения осажденных и шедших к ним на выручку правительственных войск. Если войска терпели от повстанцев поражение и не приближались, а отдалялись от Оренбурга, то на городском базаре цены на хлеб в тот же день повышались. И наоборот. Хитростью и подкупом спекулянты выманивали у солдат и офицеров гарнизона разведывательные данные о противостоянии противников, о предполагаемых сражениях и возможных последствиях. Держали нос по ветру, наживаясь на голоде населения. Хлеб они припрятывали до последнего дня осады, надеясь откупиться им от мятежников в случае падения Оренбурга К такому выводу Рычков приходит на основе своих наблюдений. Как только, замечает он, правительственные войска, выбив отряды повстанцев из Татищевой и Берд, в марте подступили к Оренбургу и до снятия осады оставались считанные дни, хлеб на городском рынке резко подешевел, откуда-то взялись другие продукты.
«Сия сбивка цен на хлеб, – пишет Рычков, – не от чего иного произошла, как от сего, что торгующие им корыстолюбцы и лихоимцы заподлинно уже узнали о приближении войск, и что при оных провианта везут довольно. И до того начали старатьсяучтобы еще у них имеющийся запасный или паче утаенный хлеб как можно скорее и с лучшею для себя прибылью допродать, что и нижеозначенными почти со дня на день уменьшавшимися ценами доказывается, и 24 числа сего марта в 3 копейки фунт уже продавали, хотя никакого хлебного привоза в город еще не было».
Значит, хлеб в городе был всегда, хранился в тайниках спекулянтов, в то же время люди умирали от голода. Для их спасения Рычков придумал рецепт приготовления «новой пищи на случай бедственных приключений». Из чего? Почти в каждом дворе, а также на скотобойне имелось множество старых говяжьих и бараньих кож. Из них-то Рычков и рекомендовал готовить пищу. Как? Растянуть кожу на земле или на деревянном щите, огнем или кипятком снять с нее шерсть, затем тщательно вываривать. Когда она размякнет, разбухнет, ее нужно разрезать на тонкие ремешки или порубить, как капусту, и варить лапшу с добавлением трав, лука, чеснока или лимонного сока. Варево можно также остудить и употреблять как студень, холодец.
Изготовив такую пищу, Рычков, прежде чем «привесть в общее употребление, решил опробовать ее на себе, а также приучить к ней моих домашних людей». Опыт во всех отношениях удался. «Я сам с женою моею и с детями моими, возрастными и малолетними, употреблял ее без всякого вреда и без противности». «Рецепт Рычкова» многим помог избежать голодной смерти не только в осажденном Оренбурге. Вспомнили о нем и ленинградцы блокадной зимой 1942 года.
У Рычкова, впрочем, как и у Пушкина нет глубокого анализа причин восстания, хотя и имеются некоторые попытки объяснить его. Описывая тяготы барщины, Рычков отмечал, что многие помещики своим крестьянам «даже одного дня на себя работать не дают». О напряженном состоянии яицких казаков в канун пугачевского бунта писал и Пушкин: «Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».
Пушкин не стал судить о причинах поражения восстания, отметив лишь, что мятежники не могли противостоять силе правильного оружия. Но неизбежность этого поражения, подчеркивал он, не умалила значения крестьянской войны. «Нет худа без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен».
ПРИРОДНЫМ СЛОГОМ ИЗЪЯСНИСЬ
Из иностранных языков не занимать слов, ибо наш язык и без того богат.
Екатерина II
Рычков располагал несравненно меньшим количеством архивных и других материалов, нежели Пушкин. Его «Летопись» (Осада Оренбурга) написана рукой как бы репортера-беллетриста, запечатлевшего важнейший этап пугачевского движения. Пушкин же показал это движение всеохватно, как историк-исследователь. Вобрав в свое сочинение множество исторических документов, он создал «образцовое произведение и со стороны исторической, и со стороны слога».
В труде Рычкова напрасно, да и не нужно искать подобные качества. Творческие силы, как и творческие задачи, у него были скромнее. И если Пушкин двумя-тремя фразами мог передать суть того или иного события, Рычков же тратит на то многие страницы. Но в этом неспешном, прилежно-дотошном, перенасыщенном, возможно, излишними подробностями и деталями, перегруженном сценами и эпизодами его сочинении есть своя ценность: через слог, интонацию, языковую манеру, через конкретные бытовые детали в нем представлены время, в кагором жил автор, и его герои, атмосфера живой действительности, так называемый «колорит эпохи».
Пожалуй, поэтому Пушкин не стал, за исключением нескольких страниц, редактировать «Летопись» Рычкова, переиначивать на свой лад её слог, а в неизменном виде опубликовал под обложкой одной книги как «историческое сокровище» рядом со своим произведением о Пугачеве.
Тем не менее некоторые советские литературоведы, как, например, Г. Блок в книге «Пушкин в работе над историческими источниками», утверждали, что повод для этой публикации был совсем иной. «Соединив все чисто механически и довольно неуклюже, «трудолюбивый» Рычков счел необходимым придать этому материалу (т. е. «Летописи») некоторую литературность. Стиль первоисточника уступил место стилю редактора и мемуариста», тяжелого, мол, и неуклюжего, поэтому у Пушкина-де «не возникло желание очистить его так, как он очищал язык других источников, и ввести в текст».
Но о каком «стиле первоисточника» говорит Г. Блок, если «Летопись» в основе своей есть рукописный дневник Рычкова, ежедневно фиксирующий его размышления и переживания? Это журнал-репортаж очевидца осады. И как можно утверждать, что Рычков испортил чей-то первоисточник, редактируя его, если этим первоисточником была сама его рукопись?
По предположению Г. Блока, у Пушкина, пожалуй, возникло бы желание очистить текст «Летописи» от архаического косноязычия, если бы стилистическая культура этого сочинения была бы несколько повыше, ну хотя бы такой, как «язык других источников». Возводя на Рычкова эту плохо скрытую хулу, Г. Блок проводит мысль, что Пушкин заблуждался, когда с благодарностью и почтением отзывался о Рычкове, что славный академик такой благодарности якобы не заслуживает.
«Любопытная рукопись Рычкова, – утверждает он, – дала Пушкину много фактического материала, но языком ее он почти не воспользовался».
Вот, оказывается, в чем еще одна вина Рычкова: оставив потомкам уникальное сочинение – «историческое сокровище», он, видите ли, не удосужился изложить его прекрасным слогом. Вот была бы Пушкину благодать: бери целые абзацы такой исторической прозы и вставляй в свою монографию о Пугачеве. А то-де пришлось отбирать, очищать, новый слог создавать… «Из числа диалектов, – замечает Г. Блок, – которых в источниках «Истории Пугачева», особенно у Рычкова, было немало, Пушкин сохранил лишь немногие («плавне», «умет», «буерак», «малолеток»…) Остальные («сырты», «ертаул», «заимка») отбросил. Опрометчиво заявлять после этого, что языком «Летописи» Пушкин не воспользовался, что стиль Рычкова был «тяжел даже для своего времени». Эго все равно, что упрекать нас, людей двадцатого столетия, в том, почему мы не пишем и не говорим на языке людей будущего, XXI века.
Что касается русского языка, прозаического литературного письма, то восемнадцатое столетие, как известно, было самым сложным этапом его формирования. Шли поиски «нового слога», которым бы сподручнее можно было выражать новый уровень культурного бытия людей, новые понятия гражданской и общественной их жизни. Тредиаковский, Сумароков, Ломоносов непрестанно боролись «с трудностями языка не только неразработанного, но и не тронутого, подобно полю, которое, кроме диких Самородных трав, ничего не произращало». В аристократическом обществе из-за нежелания и лености обрабатывать, шлифовать, обогащать родной язык предпочитали изъясняться то на немецком, то на французском, чьи механические формы давно готовы и всем известны были.
«Иные столь малосильны в своем языке, что все с чужестранного от слова до слова переводят и в речах и в письмах», – замечал в своих записках мемуарист XVIII века Семен Порошин.
В своем письме к Татищеву от 5 мая 1750 года Рычков словно бы оправдывался: «Что я в письмах и сочинениях моих иностранные иногда слова включаю, сие не от чего иного происходит, как от недовольного знания наших, свойственно к тем делам надлежащих терминов…»
В послепетровское время в утвердившихся в общественной жизни новых порядках в экономике, в управлении хозяйством, иностранные слова требовались на каждом шагу. Ими легче было выражать новые понятия. В служебных бумагах господствовал особый деловой стиль, напоминавший подстрочные переводы с европейских языков. Отдавая дань литературной моде, к ним часто прибегали даже известные мемуаристы XVIII века Василий Нащокин, Семен Порошин, Михаил Данилов. Но и многие страницы, написанные ими по-русски, загромождали тяжелые, удаленные от языка народа, изысканные, нарочито витиеватые, напыщенные фразы и риторические украшения с употреблением таких старинных слов, как «дондежь», «наипаче», «понеже»…
Выступая против гибельной порчи родного языка, Ломоносов и Сумароков делали первые, хотя и не всегда верные, шаги в развитии русского поэтического и прозаического языка. О Ломоносове, законодателе норм нового литературного языка, Пушкин, например, отзывался по-разному. «Слог его ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным», – так оценивал он ломоносовскую поэзию. О прозе же его отзывался иначе: «Однообразные и стеснительные формы, в кои он отливал свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый».
Языковая эклектика не могла в те времена миновать и Рычкова, который, кстати напомнить, был более историк и географ, нежели филолог. Похвально и то, что во всех своих трудах он опирался на живой народный говор, чутко вслушивался в него и, зачастую предоставляя слово крестьянам и заводским служителям, старался бережно передать их рассказы. На письма профессора Миллера, написанные по-немецки, он всегда отвечал только на русском языке. «На сим, яко природном языке, свободнее писать», – пояснял он.
Подобно Ломоносову, Рычков вопреки модному поветрию века писать научные труды исключительно на иноземных языках все свои сочинения создавал и публиковал на родном языке. На предложения зарубежных научных обществ и издателей передавать им историко-географические сведения о России, что, кстати сказать, некоторыми российскими академиками исполнялось, Рычков отвечал твердым отказом: «Мое почтение усугубляется всегда к тем, кои к Отечеству моему усердствуют».
Упрекая Рычкова в том, что он небрежно и неуклюже, в ущерб качеству собственных же сочинений, пользовался первоисточниками, Г. Блок, видимо, не читал весьма интересное заявление Рычкова по этому поводу. В книге «Введение к Астраханской топографии», где использована «Скифская история» Лылова, Рычков писал: «Признаюсь, что по неисправности письма, весьма не мало имел я затруднения, сделать его, сколько можно, поисправнее и понятнее: ибо во многих местах такие находятся в нем речи, что прямой смысл понять невозможно. Однако поправляя, наблюдал я везде, чтоб сохранить штиль тогдашнего времени, коим оное повествование писано; дабы большею переправкою, в достоверности его не навесть сумнительства».
Примечательно, что в бедственное время, в самые тревожные дни осады Оренбурга, не имея даже скудного пропитания и дров для согрева дома, Рычков, помимо «Летописи», создавал еще одно сочинение, назвав его так: «Описание восстания Стеньки Разина в Астрахани». На первый взгляд не совсем понятна эта его душевная потребность обратиться к теме грандиозного мятежа донского казачества именно в роковые дни, когда потомки разинцев – пугачевские повстанцы – могли в любой день и час ворваться в осажденный Оренбург.
Местонахождение этой рукописи до сих пор неизвестно. Но в книге «Введение к Астраханской топографии» Рычков упоминает о ней. И если внимательно перечитать эту книгу, особенно последние ее страницы, где сообщается о том, сколько осад выдержали древние стены Астрахани, то нельзя не догадываться, почему она писалась в блокадном городе.
Итак, читаем. Летом 1566 года турецкий султан Селим II послал для взятия Астрахани 25 ООО конных и 30 ООО янычар, «но сия великая армия, не имев никакого успеху против русских, погибла». Летом 1574 года 70-тысячная турецкая армия снова штурмовала Астрахань, шесть месяцев содержа город в осаде, но была отбита. В 1661 году Астрахань приступом взяли крымские татары, но вскоре же были изгнаны прочь. Никакие многотысячные войска не могли покорить город». Но летом 1670 года Астрахань «чрез измену» была взята небольшим отрядом мятежников во главе с Разиным. Чрез измену – подчеркивает Рычков. Измена всякого войска сильнее.
Читая эти страницы, нельзя не предполагать, что их автор в те дни весьма был озабочен духом, нравственным состоянием защитников города. Не страх, а скорее инстинкт историка подсказал Рычкову обратиться через тревожную современность к аналогичному прошлому: свеж и грозен в памяти России был пример мятежников Степана Разина, взявших Астрахань «чрез измену».
Уберегись от этого, Оренбург!.. Страшное это слово – измена. Применительно хоть к врагам, хоть к друзьям. Ведь и «славный мятежник» погибнет не от укрощающей силы «правильного оружия»: Пугачева схватили и выдали властям изменники.
ОТВАЖНАЯ ЛЕТОПИСЬ
Мы так боимся во всем правды, так мало сознаем ее необходимость, что стоит открыть хоть маленький ее уголок, – и люди начинают чувствовать себя неловко.
В. Вересаев
Как уже сказано, в конце марта, разбив главные силы повстанцев, князь Петр Михайлович Голицын во главе правительственных войск вступил в Оренбург, освободив его от шестимесячной осады. Он попросил Рычкова «рассмотреть и в порядок привести походные его записки». Так в руках Рычкова оказался ценный документ, позволявший расширить сведения о действиях пугачевских отрядов не только близ Оренбурга, но и в самых отдаленных провинциях.
Для большей объективности в описании этих событий Рычков нуждался и в таком доподлинном источнике, как «Журнал Рейнсдорпа», в котором чиновники Оренбургской губернской канцелярии по дням и часам вели, со слов губернатора, запись всех мер и действий местной администрации против мятежников. Этим документом Рычков надеялся подкрепить свои наблюдения и записи, сверяя их, так сказать, с официальным источником.
В мае 1774 года он обратился к Миллеру: «Что касается до описания того, сколько мы претерпели, то надеюсь я, дабы его превосходительство г. губернатор согласился на письмо ваше давать мне потребные к тому известия из имеющихся у него… Я, что видел сам и слышал от других, содержал у себя для памяти и собственного моего сведения ежедневную записку, чтобы со временем можно было составить из нее сего бедственного нашего времени описание…»
В Академию наук Рычков обращается прежде всего с целью заполучить официальное поручение написать об осаде Оренбурга, дабы не навлечь снова губернаторского гнева, который уже обрушивался на него, Рычкова, когда он по просьбе Миллера составил и отослал в Москву экстракт о бегстве калмыков.
В Оренбурге, среди его освободителей, находился и генерал-поручик, князь Федор Федорович Щербатов. На одном торжественном ужине Рычков оказался рядом с ним. У них зашел разговор об «истории здешнего осадного времени». Щербатов выразил пожелание увидеть ее правдивой, беспристрастной: важно «упредить, чтобы французы и другие иностранные народы не издали в публику о сей осаде и о самозванце Пугачеве несправедливых известий».
Вспоминая о том официальном застолье, где присутствовали многие знатные военные и гражданские чины, Рычков замечал, что после обсуждения того, кому поручить такое ответственное дело, все едино сошлись на нем. Не возразив, Рычков, однако, сказал, что для сочинения справедливой и беспристрастной Истории нужно иметь соответствующий материал, «полные сведения», какими он в достаточной мере не располагает. Сидевший здесь же за столом губернатор Рейнсдорп сказал, что он готов снабдить писателя Рычкова «потребными известиями», в частности, передать ему свой журнал с записями об осаде, о чем его уже недавно просил конференц-секретарь Академии наук. Пообещал Рычкову свои походные записки и князь Щербатов; в заключение дал совет: написав сочинение о Пугачеве, «в публику ныне его не издавать». То есть не для народа, а для тайного служебного пользования предполагалось будущее сочинение Рычкова. Он с грустью понял это.
Но его утешило и даже ободрило то, что и военачальники, и губернатор предоставят ему необходимые материалы, к которым во всех иных ситуациях его б не допустили. Главное – создать обстоятельное правдивое историческое сочинение, а уж издавать или не издавать его – дело второе. Хотя писать только для архива Военной коллегии желания у Рычкова не было. И вопреки строгому наставлению генерал-поручика Щербатова он вскоре же отправляет Миллеру первую часть «Летописи» с просьбой высказать свое мнение: «Ежели сие издавать в публику годится, то где напечатать?»
Миллер осторожно промолчал, очевидно, не зная, что посоветовать. Издательские органы Академии наук вряд ли осмелились бы в ту пору «издать в публику» такое сочинение.
Как известно, летом 1774 года Крестьянская война под водительством Емельяна Пугачева все еще бушевала во многих губерниях. Потерпев крупное поражение под Оренбургом, Пугачев быстро пополнил свою армию башкирской и калмыцкой конницей, отрядами уральских рабочих и двинулся в сторону Москвы. Правительство было так напугано, что Екатерина II поспешно заключила мир с Турцией, чтобы высвободить войска и бросить их против Пугачева. На место умершего главнокомандующего карательными войсками Бибикова был назначен генерал-аншеф граф Петр Иванович Панин. Для разгрома Пугачева в места действий повстанческих отрядов направили знаменитого Александра Васильевича Суворова, который под Царицыном нанес Пугачеву сокрушительный удар. Потеряв две тысячи убитыми и шесть тысяч пленными, Пугачев устремился с небольшим отрядом в безводную степь, где вскоре и был схвачен своими же сообщниками. Забитого в колодку, его 14 сентября доставили на Бударинский форпост, где годом раньше вспыхнула первая искра восстания.
С поимкой Пугачева восстание не прекратилось. Регулярные войска повсюду добивали разрозненные отряды мятежников, более двадцати тысяч участников восстания было предано суду. Повсюду возводились виселицы, «колеса», колы, плахи, где повстанцы встречали свой последний час. Жестокой расправой над мятежниками правительство решило запугать, острастить народ на веки вечные.
Сожжена была хижина, где обитала семья Пугачева, а место рождения его – станицу Зимовейскую – переименовали в Потемкинскую. Реку Яик назвали Уралом, Яицкий городок – Уральском, а Яицкое войско Уральским. Специальным Указом Екатерины II «пугачевщина» была предана «вечному забвению и глубокому молчанию».
Вот какие обстоятельства окружали Рычкова, дописывавшего в ту осенне-зимнюю пору свою хронику «Осада Оренбурга».
«Я люблю правду и не могу инако не только писать, но и говорить», – делился он в письме Миллеру, сетуя на то, что объективное описание событий, оказывается, никому не нужно. Более того, вызвало даже раздражение у некоторых лиц, которые еще недавно призывали к созданию «беспристрастной истории». Особенно досадовали Рейнсдорп и его окружение. Рейнсдорп не терпел самостоятельности Рычкова даже в литературной и научной работе, желал быть его цензором и наставником. «Рычков получил от меня и других генералов все материалы для пугачевской истории. Действительно, он написал ее и показывал разным лицам, но для меня его хартия до сих пор остается тайною, из чего я с уверенностью вывожу, что он, по своему обыкновению, наполнил ее сказками и лжами».
Рейнсдорп настаивал на том, чтобы пугачевская история создавалась по протокольным записям в его журнале, более семидесяти страниц которого были заполнены в основном приказами и распоряжениями губернского военного и административного управления, руководившего обороной города. Особые заслуги воздавались лично генерал-поручику Рейнсдорпу, которого императрица, в ответ на его рапорт об отражении мятежников и спасении Оренбурга, пожаловала орденом св. Александра Невского.
Свидетель осады Оренбурга, Рычков ввел «Журнал Рейнсдорпа» в свою хронику в переработанном виде, вовсе не считая его основным руководящим документом в своей работе. Он более полагался на личные наблюдения. Поэтому, комментируя распоряжения губернатора по поводу укрепления крепостного вала, Рычков без обиняков отмечал, что к обороне крепость не была подготовлена, а многоразовые вылазки гарнизонных войск оканчивались поражением их по причине «слабости и робости духа». Рейнсдорп же всячески подчеркивал высокие ратные качества воинов, организаторские способности командного состава и прежде всего, разумеется, собственные. Даже полную неудачу вылазки 14 ноября войскового корпуса он объяснил так, будто ничего плохого не случилось: солдаты отступили, не желая сражаться с бунтовщиками, применившими якобы безграмотную тактику рассеянного боя.
13 января 1774 года Рейнсдорп, решив еще раз «попробовать счастия оружия», вывел для генерального сражения почти все гарнизонное войско. Оно, как уже писано на предыдущих страницах, было наголову разбито и «бежало в беспорядке до самого Оренбурга». В своем журнале Рейнсдорп эту провалившуюся операцию расценил как репетицию перед решающим наступлением на бунтовщиков по всем направлениям. Нигде не обмолвился он о моральном состоянии войск и населения осажденного города, о фактах дезертирства среди солдат, казаков и даже офицеров, о спекуляции и грабежах…
Ссылаясь в своей хронике на сведения Рейнсдорпа, Рычков нередко употреблял слово «якобы». Он сомневался в достоверности «известий губернатора», зачастую искажавших многие факты пугачевской истории, фальсифицируя их в угоду собственным взглядам крепостника-карателя. Рычков в этом плане, как уже было сказано, хотя и придерживался мнений своего класса, но в литературно-исторических трудах по возможности старался не лгать хотя бы самому себе, писал о том, что сам видел и слышал.
К Рейнсдорпу он относился почтительно, но без подобострастия. Губернатор же, копя на него досаду, находил всякие поводы унизить, сломать его как личность. Поначалу Рычков в разгоревшемся конфликте винил не самого Рейнсдорпа, а его окружение, считая, что губернатор «бывает отвращаем людьми, суще недостойными его милости, привыкшими к самолюбию и ласкательству. Я не могу быть таким, как они, и никогда таким не бывал: черное не называю белым. Вот… причины тому, отчего я часто выдерживаю огорчения и возбуждаю противу себя ненавистников добру».
Но вскоре Рычков убедился, что главную пищу этой вражде подает сам Рейнсдорп, который однажды при разговоре обозвал его писакой, себялюбцем, сочинителем безвкусных компиляций, а в письме к Миллеру представил Рычкова человеком, созидающим свое счастье во вред другим людям. Этими нареканиями и клеветническими измышлениями Рейнсдорп старался подорвать авторитет Рычкова не только среди помещичье – чиновничьей знати оренбургской губернии, но и в самой Академии наук. Веря и не веря Рейнсдорпу и Рычкову, Миллер намеревался примирить их, советовал Петру Ивановичу быть посговорчивей с губернатором. На что 19 февраля 1775 года Рычков ответил ему со всей горячей прямотой:
«Вы, милостивый государь мой, многажды уже делали мне напоминания к согласию, которое я всегда наблюдал и наблюдаю. Я по крайней моей возможности стараюсь сохранить честь всех людей, а наипаче тех, от коих я еще и одолжен бывал, но рассудите сами: чего нет, можно ли сказать, что оно есть, и что есть, можно ли говорить, что нет? Я во всю мою жизнь ласкателем и клеветником не бывал, держусь справедливости и резону во всех моих поведениях».
Каких-либо причин для личной неприязни к Рейнсдорпу Рычков не имел. Он помнил, что губернатор хлопотал за него, устраивая на должность. И Рычков исправно служил, но не желал прислуживаться, был против того, чтобы его научную работу контролировало губернское начальство, стесняло и узурпировало ее. Рычков был известен правительству и самой императрице, многим академикам и военачальникам, читающей публике. Но этот растущий его авторитет литератора и ученого, как ни странно, не только не облегчал, но усложнял ему жизнь. Примечательно, что гнет оренбургской среды усиливался именно в период того или иного творческого успеха Рычкова или в тех случаях, когда верховное руководство оказывало ему свою благосклонность.
Рейнсдорп пришел в ярость, узнав, что известный боевой генерал и сенатор, граф Панин, недавно назначенный главнокомандующим войсками Оренбургской, Казанской и Нижегородской губерний, пригласил Рычкова в Симбирск для доклада о состоянии дел Оренбургской губернии. Как?! Почему по такому вопросу на аудиенцию вызван не губернатор, а Рычков, начальник Соль-Илецкого рудника?
Панин знал Рычкова как географа, историка, экономиста и исследователя Оренбургского края и приглашал не для праздной беседы. Усмирив пугачевское восстание, Панин пожелал подробно ознакомиться с «гнездовьем Пугачева»: какие народы населяют край, какая их численность, занятия, культура, нравы… Эти сведения Панину нужны были как новому правителю Восточной России. Еще до встречи с Рычковым он заполучил первую часть его «Летописи» (Осада Оренбурга), которую через сенатора Еропкина ему передал из академической канцелярии Миллер. Миллер же посоветовал Панину в предстоящей работе по составлению «Исторических экстрактов» опереться на помощь Рычкова, который для этого сам предлагал свои услуги. В письме к Миллеру еще 13 августа 1774 года он писал: «Я хотя и знаком его сиятельству, бывал у него, но давно; мне мнится, что я, по сведению здешних дел и народов, мог бы употреблен быть нынче с пользою высочайших интересов».
Панин не замедлил воспользоваться услугами известного историка и литератора, для чего и пригласил его в Симбирск.
13 сентября 1774 года Рычков выехал из Оренбурга. Он был так рад поездке, что оттолкнул все советы и устрашающие наставления не отправляться в столь опасную дорогу, пролегающую по местам еще не утихших мятежей. По пути заехал в Спасское, горестно оглядел разоренное имение и, не задерживаясь, помчался в Симбирск, куда прибыл 16 сентября.
Более четырехсот верст за три дня!
По осенней дороге, на тройке… Можно представить, как спешил Рычков навстречу открывающейся ему возможности применить свои знания и талант «с пользою высочайших интересов».
Между тем той же дорогой и, возможно, в те же дни неслась в Петербург почтовая карета с письмом Рейнсдорпа. С нескрываемой досадой губернатор сообщал Миллеру, что «Рычков нашел способ быть вызванным в Симбирск от его сиятельства графа Панина» и где-то там шаныжничаетде, оставив без пригляда контору соляных дел. Заключая письмо, Рейнсдорп мстительно-злорадно пророчил Рычкову позорную неудачу, полагая, что Панин, «такой проницательный муж непременно сорвет маску с его глупости».
Но вопреки этому мрачному прогнозу Панин принял Рычкова хлебосольно.