Текст книги "Том 1. Солнце мертвых"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Месяца два подвизался я так, в розницу, и тоска нас ела за Колюшку: пропал и пропал. И к гадалкам Луша ходила. «Будут, говорит, перемены к лучшему».
А тут еще Наташа нас удручать стала. Придет из магазина, истомленная, сидит. Первое время еще в театр ходила, прыгала, а тут уткнется в уголок и молчит…
Стала Луша говорить, замуж бы ее как… А за кого теперь замуж, когда жизнь переходит на холостую ногу! У меня и знакомства – что официанты да повара, а она их терпеть не могла. Один-единственный без нашей специальности – Кирилл Саверьяныч, но он совсем меня покинул. Встретился я с ним на улице, а он от меня на другую сторону.
Пробовал я Наташу пытать, и у ней один ответ:
– Что вы всё выдумываете! Скучно мне, и я пять рублей просчитала…
Всегда такая легкомысленная была, что ей пять рублей! И решил я сходить в магазин, спросить, как она служит.
Пришел, подняли меня на машине, вошел как покупатель и разглядел ее.
Сидит моя Наташечка в клетке и печаткой отщелкивает. А тот, заведующий, перепархивает и наблюдает: такое его занятие – порхать для наблюдения. Там карандашиком отчеркнет, там выговор задаст, по-немецки с барынями рассыпает. Подошел к нему, чтобы Наташа не видала, и спрашиваю, ну как, привыкает ли к должности. Так мелочью и рассыпал:
– Даже очень! И просчетов никогда, я вполне доволен.
И так стеклышком и мотает на шнурке и с носочков на каблучки перекачивается.
– Замечательно… удивительно трудолюбива… в полном смысле…
И от него так – помадой. Утешил меня. И Наташе я на глаза не показался, чтобы еще не обиделась. Значит, наврала про пять рублей. Конечно, думаю, просто ей скучно стало, и такие притом лета, а она очень из себя солидная…
Пошел домой и уж стал к своему переулку подходить, слышу вдруг сбоку:
– Папаша!..
Оглянулся – он! Колюшка! Глазам не верю и перепугался, а он от меня в переулок и рукой махнул.
Так во мне забилось, забилось все, ног не слышу. Исхудал он сильно и в легком пальте, а уж морозы начались.
Пришли мы в портерную, прошли в заднюю комнату. Пошел молодец за пивом, а Колюшка обхватил меня, опомниться не дал, и опять сел. Глядим друг на друга и смеемся.
– Вот и я! – говорит. – Не ждали?
У квартиры меня караулил, а зайти опасался. Такое положение его. И очень стал беспокойный и тревожный. Спрашивать его стал обо всем, как жил, – ничего не объяснил.
– Что обо мне говорить… О себе лучше скажите.
А обо мне-то что говорить? Сказал про все, что вот устранили меня и теперь по балам хожу. Сморщился и губы стал кусать.
– Да, – говорит, – плохо…
Грустный такой стал. Про мать и про Наташу спросил. И сказал я ему с чувством:
– Коля! Милый ты мой сын! Вернись ты к нам, пожалей себя! Явись к начальству. Ведь за тобой нет ничего – может, и простят тебя…
Даже рассердился. Нечего об этом говорить, оставьте и оставьте!
– На кого ты, – говорю, – похож стал! Ведь прямо волчью жизнь ведешь! И при нас нет никого, Наташа замуж выйдет, старость идет…
А он только:
– Оставьте… Тяжело мне слушать.
И морщины у него даже стали на лбу и на лице. Слез не могу удержать, и он расстроился, стаканчиком постукивает.
– Ничего, ничего… Очень рад, что вас повидал. Может, скоро и опять вместе будем, другое пойдет…
По матери он сильно соскучился, по разговору видно было.
Спрашивать стал, где он пристал, – не сказал. На два дня только, проездом остановился. Даже обидно стало, что и от меня-то скрывает. И так во мне горечь закипела, и сказал я ему:
– Жильцы эти проклятые тебя совратили! Не будь их, с нами бы ты был и экзамен сдал… А теперь мать убита прямо…
– Оставьте! Не знаете вы людей!..
– Отлично, – говорю, – знаю! Всегда так: взманят неопытного, а сами…
А он и сказать не дал.
– Ну так я вам скажу! Сергей Михайлыча и нет теперь даже!..
И так на меня выразительно посмотрел. А мне от этого еще больнее сделал. Жуть прямо. И опять я его стал просить отойти от них. И потом мне вдруг одна мысль пришла. Спросил я его про сожительницу того, про жиличку. И в глаза ему посмотрел. Ничего. Очень спокойно сказал, что та вовсе и не сожительница была, а сестра. Так я ничего и не понял.
Потом вырвал он листок из книжки, закрылся рукой и стал писать.
– Вот, мамаше отдайте… Скажите, от кого-нибудь получили… Скажите, что на заводе где-нибудь живу… на Урале…
Очень тяжело было. И мой он, и как бы и не мой. А вижу, что и ему нелегко. Взял меня за руку, посмотрел мне в глаза…
– Какой, – говорит, – вы худой стали, папа…
И заморгал.
Вышли мы из пивной, и уж темно было на улице.
– Ну, мне сюда… – говорит. – Простимся.
Обнялись мы у заборчика в темноте, и я его наскоро перекрестил, как бывало. Поцеловались.
– Что же, не увидимся больше?
– Ничего, увидимся…
Только и сказал. И разошлись. Посмотрел я, как он в темноте скрылся.
Пошел я домой. На колокольне ко всенощной благовестили. И зашел я в церковь, чтоб облегчить душу, камень скинуть…
И не получил облегчения.
XX
А в последнее время у меня предчувствие было: вот что-то должно и должно случиться…
Отдал я записку Луше, сказал, что через ресторан получил. Поверила. И так он ей ласково написал, что она вся как засветилась. Румяная стала, на месте не могла усидеть. И вдруг с ней нехорошо сделалось. Платье на груди стала рвать. Воздуху мало стало. Привели ее в себя, ничего. Плакать начала. Сидит тихая, а слезы так и бегут, бегут…
А ночью с ней опять припадок. Поднялась на постели, а потом на бок, на бок…
Позвали доктора, а уж она померла. Паралич сердца.
Похоронили… Я тогда совсем голову потерял…
Так Колюшка с матерью и не простился…
Да. А тут вдруг с Наташей стало твориться. Уж похоронили, а она не хочет и не хочет идти на службу. Ходит и ходит, как тень, по квартире, пальцами похрустывает. Поставит коленку на стул и глядит в окно. И Черепахин все ее успокаивал и то воды подаст, то капель накапает. Со мной стал очень раздражительный, даже кричать стал на меня, а ей только одно:
– Наталья Яковлевна, успокойтесь… Наталья Яковлевна, не беспокойтесь… Примите капель от волнения…
А она так и рвет:
– Оставьте меня, оставьте!..
А то забьется в угол и на мандолине звенит. Мать не остыла, а она музыку. До того довела – выхватил музыку да об пол. А в душе у меня – вот! Бьется и бьется…
И от Бут и Брота два раза присылали записку, чтобы приходила на службу. А она прочитает и разорвет. Уж как я ее успокаивал, допытывался, что такое с ней, один ответ:
– Надоело мне все, надоело!..
Тогда я решил пойти к Кириллу Саверьянычу и просить, чтобы он повлиял, потому что у него дар слова. Но тут меня постиг последний удар.
Пришел я совсем не вовремя. Стою перед его магазином – и глазам не верю. Все зеркальные стекла вдребезги, восковые фигурки сбиты – как пожар был. Вошел к нему в магазин, а он там в шубе ходит без шапки и собирает прически и пузырьки.
– Что такое случилось? – спрашиваю.
А он в растерянности мне пальцем мотает.
– Вот… вся высшая парфюмерия и образцы волос… Не-ет, я взыщу с администрации!.. Ведь это что!..
– Кирилл Саверьяныч! Неужто это ваши мастера?
А он так на меня и накинулся.
– Какой я тебе Кирилл Саверьяныч?! Любоваться пришли? Вот они, сынки ваши, мерзавцы! На тысячу рублей убытку!..
А это было нападение. Типографии забастовали, а которые не закрылись, их силой ходили закрывать. И одна такая как раз рядом была. Кирилл-то Саверьяныч и вышел укорять для удержания порядка и даже в раздражении в свисток ударил. Ну тут и вышло взаимное неудовольствие. Напали они на него.
Стал я его успокаивать и просить к себе. Думаю, может, развлекется в постороннем месте, а то прямо потрясен. А он так на меня напал со всякими словами:
– Чтобы я к тебе пошел?! Да я и сапоги-то брошу, в которых и был-то у тебя! Это все через таких, как твой сын, мерзавец! Они-то и натравливают! Их вешать всех надо поголовно, стрелять, сукиных детей!
И тогда я уж не мог стерпеть. Вышел я на тротуар, в окно голову просунул и сказал отчетливо:
– Все это, по-вашему, может, очень хорошо и умно, а жаль, – говорю, – что такой сволочи, как вы, они вам головы не оторвали!..
Очень я расстроился. А он так и закаменел.
– Повторите, повторите!
Плюнул я и пошел.
И так покончилась дружба моя с этим человеком, который вошел в мою душу, как змей, с лаской и умом, а на деле оказался не как образованный человек, а жестокий и зловредный. Он очень хорошо мог говорить про науку, а что его слова! Много людей повидал я, которые очень хорошо говорили, а что толку! Он поскорбит и покурит сигару в мечте, а какая цена? Нет, ты ко мне подойди, успокой мое сердце, поплачь со мной и забудь про свою сигару… Вот какая должна быть самая главная наука.
И вдруг заявляется к нам заведующий от Бут и Брота, на лихаче прикатил. Такой разодетый, в шубе с бобрами. Наташа его приняла, и что-то они поговорили – не слыхал я. Сама и дверь за ним заперла. Стал я спрашивать, по какому случаю он к нам.
– У нас вышли недоразумения… Он мне замечание сделал, а теперь извиниться приезжал…
И по лицу ее понял я, что что-то не так… А разве от нее добьешься? Да и в голове-то у меня не то было.
И опять стала на службу ходить.
А Черепахин совсем тогда расклеился. Как вечер, так у него голова болит. Все себе голову полотенцем стягивал и в темноте сидел. Веточку какую-то принес из сада и в бутылку посадил.
– Для чего это вам? – спрашиваю.
– А это я сюрприз хочу для праздника…
Очень стал странный, и я подумал, не тронулось ли у него тут. А раз ночью, слышу, беспокойство у него в комнате. А это он с музыкантом рассуждает, и очень настойчиво:
– Одевайся, одевайся! Едем! Там электричество и котлеты… Супом тебя будут кормить…
А скрипач его молит:
– Что вы меня дергаете, Поликарп Сидорыч? Оставьте меня в покое!..
– Нет, нет! Дай мне дело совершить! Я докторам речь скажу… Нельзя тебе здесь, здесь температура высокая и от окон дует…
А у нас действительно высокая была температура: плюнешь – и примерзает.
Пристал и пристал к нему. И тот уж всячески отговариваться стал:
– У меня и калош нет, простужусь…
– Подарю тебе калоши!
– Да они мне велики… Я и здесь не умру…
– Умрешь обязательно! – молит Христом Богом, прямо смех. – А там вином тебя отпоят…
Тогда уж скрипач его зацепил.
– Вы хотите меня прогнать, боитесь, что за угол не заплачу! Так я опять скоро буду на работу ходить…
Тут произошло молчание.
– В таком случае вам нельзя в больницу. Я этого не подумал…
А это в нем уж начиналось проявление.
Возвращаюсь я поутру с дела, Черепахин не спит. Отпер мне в одежде и говорит по секрету с дрожью, а сам все за голову себя:
– С Натальей Яковлевной произошло… Плакала сегодня ночью, в три часа. Я не могу смотреть… Одна ездит ночью…
Думаю, может, это ему представляется. А он вполне рассуждает:
– Потому мамаши у них нет, а мужчинам может не показаться. Ежели кто их обидел! – даже зубами заскрипел. – Что-то у них внутри есть…
Прошел я к Наташе – спит. Поставил самовар, сходил в булочную, а уж восемь часов, и, слышу, Наташа проснулась. Прошел к ней и спрашиваю, почему так поздно воротилась, дворник мне сказал.
А она мне гордо:
– Кажется, не маленькая! Сама зарабатываю и не даю отчета…
Волосы чесала, так и рвет гребенкой, даже трещат. Стал я ей выговаривать, а она шварк гребенку – и на меня:
– Ну что вы на меня уставились? Когда только кончится проклятая жизнь!
– Да что с тобой? И Черепахин слышал, как ты ночью плакала…
– Ну и плакала! Хотела вот и плакала! И отвяжитесь вы от меня с вашим Черепахиным!..
И кофточки швыряет, и по комнатам мечется…
– Спасибо, – говорю, – тебе…
Села чай пить, пощипала белый хлеб и на службу. Так ничего и не добился.
Недели две прошло. Раза три ночью возвращалась. Начнешь говорить, один ответ – не маленькая, у подруги в гостях была. И то на нее хмара нападет, сидит – дуется, то на мандолине бренчит. Опять завела. Не пойму и не пойму. И вот раз вечером прибегла из магазина и одеваться. Перчатки лайковые по сих пор надела…
– Куда собралась?
– В театр. Не могу я в театр?
Поехала. В четвертом часу ночи – звонок.
– Что так рано? – спрашиваю.
– Потому что не поздно!..
Дерзко так. Прошла мимо меня – шур-шур юбками. И так от нее духами. Перчатки сорвала, швырнула.
– Этого, – говорю, – я больше не дозволю! Не должна ты себя срамить!
– Мое дело!
– Как так – твое дело? А замуж-то я буду тебя отдавать?
Передернула она плечами, как, бывало, Колюшка.
– Не собираюсь!.. И вот что я вам скажу. И вас я стесняю и себя… Все мне надоело… Лучше я буду отдельно жить.
Убила она меня этим словом.
– Все равно семьи нет… Только по утрам и видимся…
И не своим голосом, а как насильно.
– А-а… вот как! Так ты свободной жизни захотела?! Ну, так ты прямо мне скажи, всади уж лучше нож в душу! Скажи, я тебя бить не буду!.. Захотела свободной жизни?
Отвернулась она и молчит. И больно мне и даже страшно стало оттого, что она не ответила.
– Скажи, Наташа! Детка ты моя, родная!..
Дернулась она и руки сжала.
– Ну что я вам скажу? Что?
– Да ведь ты вся не в себе это время! Ну, посмотри мне в глаза!.. Ну, смотри… Смотреть не можешь?! Наталья! – говорю. – Лучше все скажи!
Подняла она на меня глаза и смотрит через голову, думает. Тогда решил я ее тронуть.
– Вот, – говорю, – мать на тебя глядит со стены… Ее ради памяти скажи мне… Зачем отца хочешь бросить? Для кого я жил-то?..
Кинулась она ко мне и прижалась.
– Если бы вы знали, как тяжело…
– Ну скажи, детка, скажи… – шепчу ей, а такая мука во мне…
– Неудобно мне у вас… У меня жених есть…
– Как жених?
– Василий Ильич… наш заведующий…
– Почему же я этого не знаю? И зачем тогда тебе уходить?! Нет, это не то!
– Он только сейчас не может жениться… ему бабушка не дозволяет.
Оттолкнул я ее. Сразу мне она тогда противна стала.
– Ложь! – говорю. – Ложь! Я все узнаю! Я завтра в фирму пойду!
– Вот вам крест! Я вам все скажу! – испугалась тут она. – Вы сами хотели этого! Я его полюбила. Он женится на мне…
Все тут я понял. И назвал я ее тут… И тут мне нехорошо стало. Прожгло меня насквозь. Очнулся я на постели – паралич левой стороны сделался.
Две недели пролежал, пока оправился. Ходила она за мной, и Черепахин помогал… И доктор ездил. И такая ласковая была, такая ласковая. Ночи просиживала. И как поправился я, она мне и говорит:
– Папаша, вы ошиблись… Василий Ильич сам с вами хочет говорить. Можно?
И вдруг и заявляется он, как наготове.
И тогда я ему прямо сказал все, что так поступать нехорошо. Но он нисколько не смутился и стал, негодяй, оправдываться.
– Я люблю вашу дочь и сейчас бы женился, но бабушка не хочет… Она мне с миллионом сватает, а я человека ищу… Но она больше году не протянет, у ней сахарная болезнь, и все доктора в одно слово… Вот я и тяну, чтобы она меня наследства не решила… Она очень со средствами.
И давай мне разъяснять:
– Мы получим от бабушки капитал и откроем магазин. И вы увидите, в какой жизни будет ваша дочь… Вот клянусь вам!
И перекрестился. И тут Наташа вышла и обняла меня. А тот-то мне свое поет:
– Это все предрассудок… Мы как муж и жена, только по-граждански. И я считаю вас за отца, потому что сирота… А вы приходите ко мне на квартиру и увидите, как я живу…
И Наталья мне:
– Как у него хорошо! У него камин, папаша… И дача есть…
И тот-то мне:
– Приезжайте к нам на дачу чай пить. У нас лодка, будем рыбку ловить.
Так все хорошо изобразил.
– Я вашу Натю буду куколкой одевать…
И так просто все обернули, как калач купить. Запутали меня, словно ничего такого нет.
– И вы не думайте, что я к вашей специальности в пренебрежении. Я даже Натю побранил, зачем она скрывала. Я даже горжусь этим…
Так расположил меня словами, удивительно. А Наталья мне в другое ухо:
– Он три тысячи получает!..
А тот-то мне с другой стороны:
– У меня кой-что есть. Я еще из процента и комиссию получаю с поставщиков. На черный день будет…
– Ах, папаша, он мне жизнь открыл! Мы на бегах были, и в тотализатор он на мое счастье двести рублей выиграл, на сак мне каракулий…
Горько было, но я все принял на душу. И дал разрешение на уход. Что поделаешь, раз жизнь так вышла? Все одно.
Звали очень к себе. Наташа приходила. Был я у них. Кофеем поили и показывали все из обстановки. Очень все хорошо. А ему это поставщики на Бут и Брота в дар присылали. Буфет один двести рублей стоил. У камина сидел, и сигарой меня угощали. И действительно он такой сак купил Наташе замечательный – рублей за триста, а ему по знакомству за сто отдали. И она как все равно жена у него стала. В электрический звонок звонит, прислуга входит, и она ей с тоном так:
– Подай то, да подайте это! И почему самовар так долго?
Откуда что взялось. В капоте голубом, ну не как девчонка, а как солидная барыня. А тяжело мне у них было: так как-то все шиворот-навыворот.
И думал ли я когда, что так будет?..
XXI
Бросил я квартиру и перебрался в комнату. Зачем мне квартира? Старичка скрипача в больницу поместили, а Черепахин таки напросился ко мне, слезно просил.
– Я, – говорит, – не могу один… Я один боюсь…
И опять на него уход Наташи подействовал. Начнешь что-нибудь про нее говорить, а он уставится глазами и спрашивает:
– Почему так ниспровержено?
Только очень невнятно стал говорить, даже не доканчивал, и у него слова навыворот выходили. А на работу ходил, когда требовали. И как свободное время, мы с ним в карты, в шестьдесят шесть, но только он стал масти путать. И начнет какую-нибудь околесицу вести:
– Поедемте куда-нибудь, к туркам… Там у них табак растет. Или в Сибирь? Там очень много золота, и можно железную дорогу купить и всех возить…
А то раз про керосин:
– Зачем керосин покупать? Можно взять в аптеке травки светлики и настоять на воде… Вот и будет керосин!..
Уж тронулось у него. И я даже стал его опасаться. Суп стал горсточкой черпать. А как застал его раз, что он на полу в чурочки играет, пригласил полицейского врача знакомого – осмотреть. Тот его по коленкам постучал, в глаза поглядел, писать велел, и как стал ему Черепахин про светлику объяснять, будто она на кобыльем сале растет, прямо сказал, что у него паралич мозга и скоро может начаться буйство.
Обещал в больницу устроить. А Черепахин в тот же вечер пошел на трубе играть и скоро, смотрю, возвращается с пакетами. Принес фунтов десять мятных пряников и пять коробок заливных орехов. И вывалил на стол.
– Вот вам, кушайте! Супу можно не варить, а будем так, с пряниками…
– А где же, – говорю, – ваша труба?
Он так головой мотнул и какую-то бумажку в огонь шварк – печка железная топилась.
– Я ее в кассу отнес. Очень у меня от нее в голове гудит… Теперь – полное избавление!
Сел так вот, положил голову на руки и глядит в огонь.
А тут началось страшное: опять полная остановка всей жизни. И, слышно, стрелять начали.
В ужасном потрясении мы были. У хозяйки пять девчонок, а муж был в весовщиках и тоже бастовал, и она все плакала, что его прогонят со службы. А меня страх за Колюшку взял. Лежу и думаю: уж где-нибудь здесь он. И пропал тут от нас Черепахин. Слушал-слушал все, по комнате метался, вышел незаметно и пропал. Где тут искать? Сунулся я было, а у нас на углу стена. Ночь не ночевал, на другой день явился к вечеру. Рваный пришел, словно его по гвоздям волочили. И страшно так глядит.
– Дома надо сидеть! – прикрикнул уж на него.
А он меня за руку так спокойно:
– Пойдемте… Там очень много народу…
Покричал тут я на него, что из комнаты попрошу, ну он и присмирел с этих пор. И все дни сидел у окошечка и на ворон на помойке смотрел.
И вот в таком тяжелом положении наступило Рождество Христово.
Встал я утром, в комнате холодище, окна сплошь обмерзли. А день ясный, солнце бьет в стекла. Подошел я к окну. И так мне тяжело стало… Праздник, а ни души родной нет… Один в такой торжественный праздник.
А бывало, так торжественно у нас в этот день. Луша раным-рано подымается, бьет пироги… Гусем пахнет, поросенок с кашей и суп из потрохов. Очень Колюшка суп любил из потрохов… И у меня чистая крахмальная рубашка всегда на спинке стула была приготовлена и сюртук на вешалочке, чтобы мне к обедне одеться. И всегда всем подарки я раздавал. Сперва Луше моей хлопотунье… Ей я духов хороших подносил флакон – одеколону и на платье. И Наташе на театр там, и Колюшке тоже… Бывало, пойдешь их будить, выдернешь думочку – и их по этому месту… Пообедаем честь честью, как люди…
И вот то Рождество я встретил в такой ужасной обстановке…
Смотрю в окно на мороз, и томит в душе… И колокол гудит праздничный… И вот вижу я на окне-то, у стекол-то мерзлых, цветы из бутылки… А это ветка, которую Черепахин-то посадил, вся в цвету, сплошь. Черемуховый цвет, белый… И пахнет даже, как весной… Так как-то необыкновенно мне стало. Как подарок необыкновенный к празднику…
Посмотрел я на Черепахина, а он лежит на спине и смотрит в потолок.
– Вот, – говорю, – ваша ветка-то… распустилась!
И поднес к нему. Поглядел он, вытянул руку и погладил их, цветы-то… Очень осторожно. И такое у него лицо стало, в улыбке… Однако ничего не сказал.
А это в старину, бывало, делали. Черемуху или вишню ломают в Катеринин день и сажают в бутылку, у кого Катерина в доме. Для задуманного желания. И она на первый день Рождества должна поспеть. Так мне хозяйка объяснила.
И так она у нас и стояла, дня три все осыпалась…
И работы не было у меня все четыре дня. Лежал и лежал все на постели. Куда идти и зачем? Все у меня разбилось в жизни. И только один Черепахин при мне был и все ходил и шарил по углам. А это он, должно быть, все трубу свою отыскивал.
И вот когда я был в таком удручении и проклял всю свою судьбу и все, проклял в молчании и в тишине, в холодную стену смотремши, проклял свою жизнь без просвета, тогда открылось мне как сияние в жизни. И пришло это сияние через муку и скорбь…
Пятый день Рождества пришел, и собирался я уж к вечерку пойти на дело, приходит хозяйка и говорит:
– Спрашивают вас тут… в прихожей…
А это повар знакомый должен был зайти по делу.
Вышел я в прихожую и не вижу, кто… Слышу голос незнакомый и не мужской, тоненький:
– Вы Скороходов?
А темно уж было и не видать в прихожей. Сказал я, что самый и есть Скороходов, и позвал в комнату. Вижу – женская фигура, а разобрать не могу, кто.
А она и говорит:
– Это я… Мы у вас жили… Я вам письмо от Коли…
Лампочку я засвечал, чуть не уронил. Так все и забилось во мне. А это она, жиличка наша, Раиса Сергеевна, беленькая-то… В жакеточке и башлычке… Увидела Черепахина и назад… А я ей показал на голову. И подает записку.
– Ничего, ничего… не пугайтесь…
Не могу прочитать… Увидала она, что я не могу, сама мне прочитала. И все меня за руку держала.
– Не плачьте… не надо плакать…
Теперь все прошло, и все я знаю… А тогда камнем все навалилось на меня. А он тогда суда ожидал в другом городе и со мной прощался. И как она меня нашла в такие дни, и как все вышло, не знаю. Кто уж указал ей пути? Не знаю.
Ах, как он написал! Как мог к душе моей так подойти и постичь мою скорбь! Я его письмо всем сердцем принял и вытвердил…
«…Прощайте, папаша милый мой, и простите мне, что я вам так причинил…»
Слезы у меня все застлали, ничего не вижу, а она меня за руку держала и так ласково:
– Не надо… не плачьте…
Ушла она… Что тут говорить? Тут не скажешь, что пережито…
XXII
Ах, какая была ночь!.. Утро пришло наконец. Собрался я и поехал туда… Только бы его застать, повидаться бы только в последний раз…
Потом, как приехал я туда, в гостинице меня нашли, но ничего мне не сделали, потому что я прямо сказал, что получил письмо и приехал проститься. Письмо взяли…
– Берите и меня… – говорю. – Посадите меня с ним…
Но меня оставили в покое. И с неделю выжил я там, но не мог увидеть. Ходил-ходил кругом и ничего не узнал. Потом мне сказал один:
– Поезжайте домой и получите уведомление… И не надо расстраиваться. Дело еще не закончено.
И обманул ведь! Не поехал я. А на другой день суд должен был происходить… Да не состоялся. К ночи убежало их двенадцать человек… Восьмерых поймали, а Колюшку не нашли…
Потом узнал я все, почему не нашли… И вот тут-то открылось мне как сияние из жизни.
Через базар побежал он на риск, пустился на последнее средство. И видит – лавочка в тупике. Вбежал в нее, а там старик один, теплым товаром торговал. На погибель бежал, на людей, а вот… Бог-то!..
Вбежал в лавочку, а там старик один дремлет в уголку на морозе.
– Спасите меня или выдавайте!.. Некуда, – говорит, – мне больше!..
Только и сказал. Один бы момент – и погибель ему была… Глянул на него тот старик, взял за рукав и отвел за теплый товар.
– Постой, молодец… Сейчас я тебе скажу…
Так и понял тот, что сейчас выдаст, да ошибся. К уголку старик отошел и подумал. А в том уголку-то иконка черненькая между валенок висела…
И вот сказал ему тот старик:
– Не должен бы я тебя принять по правилам, а не могу. Раз ты сам ко мне пришел, твое дело. Полезай в подвал на свое счастье.
И уж лавки на базаре все были закрыты, один тот старик задремал и запоздал. И вот надо было ему запоздать…
И опустил его в подвал под лавкой. И потом валенки туда ему кинул и теплую одежду. И хлеба ему опускал. Две недели выдержал его так, а потом повез товар в село на базар и Колюшку провез в ночное время из городу и выпустил в уезде у леса.
– Бог, – говорит, – тебе судья… Ступай на свое счастье!..
Как чудо совершилось.
Писал потом мне Колюшка:
«Есть у меня два человека: ты, папаша, да вот тот старик. И имя его я не знаю…»
Потом был я в том городе, нарочно поехал в Великом посту. Хоть повидать того старика и сказать ему от души. Был. Обошел все лавки с теплым товаром. Четыре их было: три в рядах, на базаре, и четвертая в уголку, в тупичке. Вошел в нее, смотрю – действительно, старик торгует. Строгий такой, брови мохнатые, и в очках.
Купил у него валенки и варежки и говорю:
– Вы для меня очень большое одолжение сделали…
Даже поглядел на меня с удивлением.
– Какое одолжение? Взял я с вас, как со всех. Конечно, в магазине бы с вас на полтинник дороже взяли, это верно…
А я так пристально на него посмотрел и говорю тихо ему:
– Не то. Вы, – говорю, – сына мне сохранили!..
Так он это отодвинулся от меня и говорит строго:
– Что это я вашего разговору не пойму…
А я опять в глаза:
– Не могу я, конечно, вас по-настоящему отблагодарить… Только вот просвирку за ваше здоровье буду вынимать… Как ваше имя, скажите!..
Пожал он плечами и улыбается.
– И все-таки не пойму… Но если уж вам так желательно, так зовут меня Николаем…
Ведь это что!
– И моего сына зовут тоже Николаем… – говорю.
– Очень приятно, но только я никого не сохранял… Торгую вот помаленьку.
А сам так ко мне присматривается. Очень мне это понравилось, как он себя держит. Глянул я на уголок, а там между валенок черный образок висит. Говорю старику:
– Это вы! Вот по образку признал!..
– Ну и хорошо, – говорит. – Вы образок спросите, – может, он скажет…
И все улыбается. А потом взял меня за руку, к локотку, и потряс.
– Не знаем мы, как и что… Пусть Господь знает…
И больше ничего. Однако поинтересовался, чем занимаюсь и много ли деток. И как все прослушал, сказал глубокое слово:
– Без Господа не проживешь.
А я ему и говорю:
– Да и без добрых людей трудно.
– Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!..
Вот как сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и времени-то понять как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.
И вот когда осветилось для меня все. Сила от Господа… Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе.
И вот один незнакомый старичок, который торговал теплым товаром, растрогал меня и вложил в меня сияние правды.
Просидел я тогда с неделю в том городе, как Колюшка-то убежал. Пытали меня, не знаю ли я чего про сына. А что я знал? И все-то дни и ночи как на огне был. Поймают, нет ли… По церквам ходил и на базаре толкался, не услышу ли чего. Никто и не разговаривал. Торгуют и продают, как везде. Совсем мимо него ходил и не чуял. В канцелярию ходил, спрашивал, не поймали ли…
А писарь мне говорит:
– Почему это вы так интересуетесь, поймали ли? Ведь один конец…
– Потому, – говорю, – и спрашиваю, чтобы знать, что еще не поймали!
Так прямо и сказал. А он мне:
– Даже и неудобно так говорить… Но только что все равно поймают.
Надо ехать. Оставил я хозяину постоялого двора на письмо и марку. Попросил написать, если поймают.
– Обязательно пришлю, – говорит. – Очень нам все это надоело.
И приехал я тогда домой в страшной тревоге. Что поделаешь – надо работать. А Черепахина уж нет – отправили в сумасшедший дом за буйство. Все меня искал и все стекла переколотил.
И сколько потом ночей протомился я, потому что пришло такое, что ничего в жизни у меня не осталось. Наташа… А она совсем как чужая стала ко мне… Да и тот ее не пускал. И как раскидал кто и порастащил все в моей жизни. Единая отрада, что забудусь во сне. А какой сон! И во сне-то одно и одно… Все ждал, всю-то жизнь ждал – вот будет, вот будет… вот устроюсь… И дождался пустого места.
И уже через месяц пришел неизвестный человек и сказал на словах:
– Будьте покойны, ваш сын в безопасности.
Только и сказал. Теперь-то знаю я, что он в безопасности, и получаю через некоторых известия от него. Очень далеко живет. И должно быть, так я его и не увижу…
XXIII
Так изо дня в день и пошла и пошла моя жизнь по балам и вечерам. А к лету вспомнил обо мне Игнатий Елисеич, что я знающий человек, и вручил управлять буфетом и кухней в летнем саду. Очень хорошо поставил я ему это дело и к концу сезона очистил три тысячи.
Чудотворцем даже меня назвал.
– Ну, Яков Софроныч, – сказал, – в лепешку расшибусь, а добуду тебе прежнее положение в нашем ресторане! И гости часто про тебя спрашивают… Похлопочу у Штросса.
Очень был растроган. А время, конечно, стало поспокойней, и, конечно, они могли снизойти к моему положению, потому что я совсем был невредный человек насчет чего. Не почета мне какого нужно было – какой почет! – а хоть бы идти в одном направлении…
А тут опять у меня наступили тревоги, потому что Наташа родила девочку, и тот-то, ее-то, поставил неумолимое требование – направить младенца в воспитательный дом. Раньше все предупреждал, чтобы не допускала себя, а как будет если беременная, чтобы непременно выкинуть через операцию. А она от него скрывала до последней возможности. И ко мне она приходила и плакалась, потому что боялась операции, и я ей отнюдь не советовал.
– Неси свое бремя, Наташа! – говорил ей. – Это как смертоубийство!
И когда он угрозил силой ее заставить, тогда я сам пошел к нему для объяснения. Очень разгорячился:
– При чем тут вы? – упрек мне. – Сами вы разрешили вашей дочери жить со мной, ну и предоставьте мне распоряжаться в моих делах!