Текст книги "Том 1. Солнце мертвых"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Игра со смертью
– Добрый день!
Я вздрагиваю – лечу как в пропасть. Спал я? Солнце совсем высоко, а у меня еще много дела: надо нарвать листу, выпустить курочек; надо идти далеко, к татарину, просить ячменю пять фунтов за проданную рубаху…
– Кажется, вы спали… Помогу вам нести.
Стоит под Крестом оборванный человек, чернявый, с опухшим желтым лицом, давно не бритым, не мытым, в дырявой широкополой соломке, в постолах татарских, показывающих пальцы-когти. Белая ситцевая рубаха подтянута ремешком, и через дырья ее виднеются желтые пятна тела. По виду – с пристани, оборванец.
Я его давно знаю: собрат, молодой писатель, Борис Шишкин. Он присаживается на камень, и мы молчим.
Почему-то мне особенно тяжело при нем. Тянет на меня жутью. Чуется мне, что неумолимое стоит за его спиной, стоит-поигрывает – смеется: пожмет за горло и неожиданно выпустит – ну, дыши! Его судьба необыкновенно трагична. Я вижу, как она откровенно играет с ним: то – вот отнимает жизнь, то – вот нежданно дарует! И – сыграет наверняка. С ним что-то должно случиться. Что – не знаю. Но с ним что-то случится… Когда я встречаюсь с ним, мне становится его жалко и тяжело. Его мечта – он ее не теряет – уйти хоть под землю от этой жизни и отдаться писательству. Я знаю, что он и теперь пишет – где-нибудь на камне, на берегу моря, в заброшенном винограднике, в полнолуние – без огня. Между строк на старых газетах, чернилами из синих каких-то ягод: не достать бумаги, не купить ни за какие деньги.
И теперь, в этой балке, он говорит о том же:
– Если бы очутиться на диком острове, ракушками питаться, кореньями… и никого чтобы, хоть бессрочно! только бы не мешали писать… Сколько у меня тем! Вы знаете… я хочу о другом писать… о детском, о таком чистом, ясном… а это все так давит!..
Я знаю, что он талантлив, душа у него нежна и чутка, а в его очень недлинной жизни было такое страшное и большое, что хватит и на сто жизней.
Он был на великой войне солдатом, в пехоте, и на самом опасном – германском фронте. Душою нежный, любовно рассказывавший о травках, он должен был убивать штыком в брюхо. Он попал в плен на вылазке, три раза бежал, и три раза его ловили. В побегах он переплывал реки, блуждал в лесах, хоронился днями в хлебах, шарил в сараях по деревням, умирая от голода, вырывал у детей куски. В последний побег он дошел до передовых позиций, в ночной обстрел был ранен своею пулей и оказался в немецкой цепи. Его чудом не расстреляли как шпиона. Его подвесили, в наказание, на столбу, за скрученные назад руки, ему «щекотали» скребками ребра до обморока и потом его опустили в шахты. В шахтах морили голодом. Он раздулся, как от водянки, и едва передвигал ноги, но его заставляли возить вагонеткой уголь. Но судьба поиграла с ним и под землею. Его засыпало взрывом с десятком пленных. Через трое суток его отрыли – единственного живого: счастливо его прикрыла опрокинувшаяся тележка. Он с полгода пролежал в больнице и воротился в Россию при обмене пленных. Он добрался до городка на нижнем Днепре, уже при советской власти, и должен был поступить на службу – выбрал себе по сердцу – подбирал беспризорных детей-сирот. Город взяли казаки, его захватили на улице с портфелем, признали за комиссара и потащили, но проходивший по улице офицер узнал в нем своего исправного взводного по роте, на германском фронте. Это было, конечно, чудо. Но чего не бывает в жизни! Он перебрался в Крым, где встретил свою семью, попал в армию добровольцев, признан нестроевым и служил в городке, при комендатуре. При отступлении он не ушел за море. Его арестовали большевики и уже хотели, раздев до подштанников, гнать на Ялту, где ожидал верный расстрел, как опять его спасло чудо: он показал кому-то тощую книжку своих рассказов и рассказал историю своей жуткой жизни. Пьяный палач глядел на него тупо и повторял: «А, черт… его не берет пуля! моя – возьмет!» Взял его за плечо, сдавил крепко и, повторив еще раз, жутко: «Моя… возьмет… – оттолкнул бешено: – Ступай… к черту!» Он опять поступил на службу – по приказу. Он должен был шарить по дачам, и, против воли, совестливый и тихий, он отбирал кровати, столы и стулья, лампы и самовары – для начальства. Он заведовал рабочим клубом, куда никто не ходил, и политической читальней, из которой не брали книги. Но он был честный работник, ему предложили ответственную должность, ему предлагали стать коммунистом, но он подал заявление о болезни и, наконец, получил свободу. Теперь он мог ходить по садам – работать за полфунта хлеба и писать рассказы.
– Теперь я свободен! Совсем уйду из проклятого городишки… не буду ни-чего видеть, слышать… В скалах буду жить. Солнышко, да звезды, да море… У нас там ти-хо! За десять верст отсюда. Пусто под Кастелью. Там была дача у дядюшки… дядюшка еще в прошлом году в Константинополь уехал, и мы отхлопотали, как трудовое хозяйство… будем сад обрабатывать. Отец, мать и я. Братишку на днях от военной службы по чахотке освободили… Посеяли мы кукурузу, виноград снимем, заведем корову… Заходил к вам на дачу проститься, здесь отыскал…
Он был неописуемо счастлив. Он сидел под «крестом», наклонив голову к коленям, и что-то проглядывал в тетрадке.
– Буду писать повесть… «Радость жизни»! Я так ее чувствую теперь… Только не этой жизни, а… ласковой… я ее представляю себе, как голубое небо…
Он так счастлив, что не может думать. Он только чувствует.
– Там у нас есть древний Хаос, обвал давний… в камнях – ниши. Устрою себе там комнатку, а свет будет проходить в щели, сверху… Там хорошо писать! А вместо стола будет глыба из диорита… На будущий год посеем пшеницу. Только бы зиму перебиться! Теперь печем лепешки из желудей… у нас с прошлого года запасено, но только тошно от них…
Его опухшее желтое лицо – лицо округи – говорит ясно, что голодают. И все-таки он счастлив.
– А лучше бы было, пожалуй, тогда уехать… Европа! Ради семьи остался. Отца, мать жалко было бросать, сестренку… Теперь редко буду приходить в город…
Так мы сидим под «крестом», думаем – свое каждый.
– Да!!! – вскрикивает он вдруг. – Слышали, что случилось?!
– Что же случилось? Разве может еще что-нибудь случиться!
– Убежали! сегодня ночью!..
– Они… убежали?!! те?!
Перед глазами круги, шары…
– Все… все убежали… теперь уж там! – показывает он на горы. – Из-под самой «мушки»!
Доктор… провидец-доктор! Перед смертью ему открылось?.. или ходили слухи? Но если бы были слухи, не прозевали бы те…
– Произошло это около часу ночи. В два часа их собирались забрать на «истребитель»… везти в Ялту. За ними-то и прислали. Ходили слухи, что они стали слабеть от голоду – всего по четвертке хлеба, да и не каждый день! а какого хлеба… вы сами знаете. С ними сидел какой-то француз, за что – неизвестно. Он-то и показал на допросе, как все случилось. А мне знакомый передавал, коммунист. Всю ночь такая каша у них была!.. Будут теперь аресты, возьмут заложников… Вот как было. Они не собирались бежать первое время, надеялись, что подержат и выпустят. Но когда стали слабеть – решили, что хотят заморить их голодом. Что их расстреляют, они не верили. Ведь объявили амнистию! Ну, сошлют… И вот как-то узнали, что в Симферополе расстреляли спустившихся с гор зеленых, как и они, и главного кого-то, черкеса, кажется… А то ухаживали и соблазняли службой. Тогда – решили бежать, когда выведут из подвала. Что их повезут сегодня ночью, они не знали. Потом передумали: испугались, что скоро ослабнут так, что не в силах будут бежать. И вот решили бежать этой ночью! Как раз за час до увоза!.. подумайте – какой случай! Составили план и бросили жребий, кому собою пожертвовать… кому с часовым схватиться. Ведь безоружные! Француз не тянул жребия, отказался бежать. Верил, что его непременно освободят, неизвестно, за что схватили… Француз – и только. Теперь его повезли в Ялту: знал о побеге и не донес! Жребий выпал татарину. Они все – там были и русские, и татары, и чеченцы… они обнялись и поцеловались… простились перед судьбой… Как это… хорошо! Совсем одичали, затравлены… всюду кровь, и… такое братство перед судьбой! Потом нарочно подняли шум в подвале, чтобы выманить часового. Вышло, часовой сунулся… Татарин схватил винтовку… тот на него… они и ринулись! сбили наружного часового и пропали. Ночь была темная, побежали прямо к горам, рассыпались… захватили винтовку… Наружный поднял тревогу, убил татарина, заколол. Теперь ответит за всех француз. В городишке нет лошадей, и ночь… а им все пути известны. Теперь перевал даст знать! Подпоручик у них лихой!.. Пощады теперь не будет… Все шестеро.
Я благодарно смотрю на горы, затянувшиеся жаркой дымкой. Они уже там теперь! Благодатный камень!.. и вы, леса…
– Коммунисты теперь напуганы, опять перевал отрезан. И на машине не сиганешь – обстрел! Все повороты пристреляны. Теперь ночевать боятся, будут налеты с гор. Квартиры известны… понятно, у тех есть связь, а не нащупаешь…
Хоть шестеро жизнь отбили! Я с любовью смотрю на горы, благостные, суровые – покровители храбрых. Храбрых укроют камни. Простая правда у них – своя. Храбрыми Бог владеет! Могут быть милостивы – недвижные. Люди на них живут, укроют люди. Последним куском поделятся. Правда у них – своя. Будет продолжаться борьба, за правду, борьба за душу. И днем, и ночью. На глухих тропках, над пропастями, в орлиных гнездах, на проезжих дорогах… С радостью припадут к ключам светлым, будут слушать чуткую тишину в горах… Чудо могло случиться!
– Жить интересно все-таки! – восторженно говорит счастливец. – Я хорошо понимаю, что значит – уйти от смерти! Счастье сознательного рождения… так чудесно!
Пора выходить из балки. Он помогает мне тянуть хворост, взвалил и мешок с тяжелыми «кутюками». Он переполнен счастьем.
– Я… сво… боден! Чудесный сегодня день! Какие горы!.. вижу, как они дышат, и праздник у них сегодня, воскресенье… я напишу о них! Какие бывают случаи…
Я его вижу в последний раз! Ни он и никто не знает, что вот случится… Детски-наивное лицо его светится таким счастьем. А где-то плетут петли, и никто не чует, какая спасет от смерти, какая его задавит.
Так доходим до домика. Нас встречает павлин тоскливым криком – стоит на воротах, зелено-фиолетово-синий, играет солнцем.
– Ах, красота какая! Сколько всего рассыпано… бери только!
И я не чую, что смерть заглядывает в его радостные глаза, хочет опять сыграть. Четыре раза, шутя, играла! Сыграет в пятый, наверняка с издевкой.
Голос из-под горы
Я сижу на пороге своей мазанки, гляжу на море. И тишина, и зной. Не дрогнет паутинка от кедра к кипарису. Я могу часами сидеть, не думать… Колокола в голове и ревы – голодный шум?.. Красные клочья вижу в себе я внутренними глазами – содом жизни…
Но вот рождается тонкий и нежный звук… Если схватить его чуткой мыслью, он приведет с собой друга, еще, еще… и в охватывающей дремоте они покроют собой все гулы, и я услышу оркестр… Теперь я знаю музыку снов – не снов, понятны мне «райские голоса» пустынников – небесные инструменты, на которых играют ангелы?..
Поет и поет неведомая гармония…
…П-баааа!..
Сбил ее в горах выстрел – поймал кого-то? И вот – кровяные клочья… и вот они – действующие сей жизни: стонущие, ревущие…
Белые курочки болью смотрят в мои глаза. Знаю – и в ваших головках шумы, но не уловите тонкий звук, не приведете гармонию. Что вы глядите так? тени стоят за вами?.. Что вы, маленькие друзья мои, вглядываетесь в меня тоскующими глазами? Не надо бояться смерти… За ней истинная гармония! Ты, Жемчужина, не понимаешь, какой и ты чудесный оркестр, – ничтожный, и все же – наичудеснейший! Твой черный зрачок, пуговичка-малютка, – величайшее чудо жизни! В этой лаковой точке огромное солнце ходит… миры бескрайние! И море в твоем глазке, и горы, вон эти, серые, в камне, в дымке… и все на них – и леса, и звери, и люди, стерегущие по пустым дорогам, притаивающиеся в камне… и я, у которого в голове вся жизнь. Все уловишь своим глазком, который скоро уснет, все унесешь в неведомое… А твое перышко – оно уже потускнело, но и оно – какая великая симфония! Великий дал тебе жизнь, и мне… и этому чудаку-муравью. И Он же возьмет обратно.
Ах, какой был чудесный оркестр – жизнь наша! Какую играл симфонию! А капельмейстером была – мудрая Жизнь-Хозяйка. Пели свое, чудесное, эти камни, камни домов, дворцов, – как орут теперь дырявыми глотками по дорогам! Железо пело – бежало в морях, в горах… звонило по подойникам, на фермах, славной молочной песенкой, и коровы трубили благодатной сытью. Пели сады, вызванные из дикости, смеялись мириадами сладких глаз. Виноградники набирали грезы, пьянели землей и солнцем… Пузатые бочки дубов ленивых, барабаны будущего оркестра, хранили свои октавы и гром литавр… А корабли, с мигающими глазами, не засыпающими в ночи?! А ливнем лившаяся в железное чрево их золотая и розовая пшеница свое пела, тихую песню тихо родивших ее полей… И звоны ветра, и шелест трав, и неслышная музыка на горах, начинающаяся розовым лучом солнца… – какой вселенский оркестр! И плетущийся старик-нищий, кусок глины и солнца, осколок человечий, – и он тянул свою песню, доверчиво становился перед чужим порогом… Ему отворяли дверь, и он, чужой и родной, убогая связь людская, засыпал под своим кровом. Ходил по жизни ласковый Кто-то, благостно сеял душевную мудрость в людях…
Или то сон мне снился, и не было звуков чарующего оркестра? Я знаю – не сон это. Все это было в жизни.
Я же ходил и по темным дорогам Севера; и по белым дорогам Юга. Я доверчиво говорил с людьми, и люди доверчиво отвечали мне, и Христос невидимо ходил с нами. Чужие поля были мои поля, и далекая песня незнакомого хутора меня манила. Шаги встречного на глухой дороге были шаги моего товарища по жизни, и не было от них страха. И ночлеги в полях, и ласковость родной речи… Правила всем и всеми старая, мудрая Жизнь-Хозяйка!
И вот – сбился оркестр чудесный, спутались его инструменты, – и трубы, и скрипки лопнули… Шум и рев! И не попадись на дороге, не протяни руку – оторвут и руку, и голову, и самый язык из гортани вырвут, и исколют сердце. Это они в голове – шумы-ревы развалившегося оркестра!
Шуршит за изгородью, шипит… будто змеи ползут на садик. Я вижу через шиповник – ползет гора хвороста и дерев, со свежими остриями рубки. Шипит хвостом по камням дороги. Ползет гора хворосту, придавила человека. Останавливается, передыхает – и слышу глухой голос из-под горы:
– Добрый день…
Через редкий шиповник я вижу волосатые ноги, в ссадинах, мотающиеся от слабости.
– Добрый день, Дрозд. Свалите пока, передохните.
– Нет уж… потом и не подымешь…
Это почтальон Дрозд. Почтальон когда-то… Теперь?.. Какие теперь и откуда письма?!
Правда, в первый же день прихода завоеватели объявили «сношения со всем миром». Пришел на горку пьяный Павляк, комиссар-коммунист недавний, бахвалился:
– Установил сношения с Францией… с чем угодно! Пу-усть попишут, покажут связь… Как мух изловим!..
Не овладел Павляк с величием своей власти: выпрыгнул из окна, разбил череп. И прекратились «сношения». Новый начальник, рыжебородый рассыльный, рычит из-за решетки:
– Че… го-о?.. Никакой заграницы нету! одни контриционеры… мало вам пи-сано? Будя, побаловали…
И – вот сложил свою сумку Дрозд и – «занимается по хозяйству».
Каждый день поднимается он мимо моей усадьбы, с топором, с веревкой, – идет за шоссе, за топливом – на зиму запасает. Я слышу его заботливые шаги перед рассветом. Нарубит сухостоя и слег, навалит на себя гору и ползет-шипит по горам, как чудище, через балки, – и вверх, и вниз. За полдень проходит мимо, окликнет и постоит: дух перевести надо.
Это – праведник в окаянной жизни. Таких в городке немного. Есть они по всей растлевающейся России.
При нем жена, дочка лет трех и наследник, году. Мечтал им дать «постороннее» образование – всестороннее, очевидно, – дочку «пустить по зубному делу», а сына – «на инженера». Теперь… – впору спасти от смерти.
Когда-то разносил почту по пансионам с гордостью:
– Наша должность – культурная мисси-я!
Когда-то покрикивал весело:
– Господину Петрову – целых два! Господину агроному… пи-шут!
Потом говорил торжественно, в изменившемся ходе жизни:
– Гражданке Ранейской… по прошлогоднему званию – Райнес! Товарищу Окопалову… с соци… алистическим приветом-с!
Потом – прикончилось.
Он с благоговением относился к европейской политике и европейской жизни.
– Господину профессору Коломенцеву… из… Лондона! Приятно в руках держать, какую бумагу производят! Уж не от самого ли Ллойд-Жоржа?.. Очень почерк решительный!..
Ллойд-Джорджа он считал необыкновенным.
– Вот так… по-ли-тика! Будто и на социализм подводит, а… тонкое отношение! С ним политику делать… не зевать. Прямо… необыкновенный гений!..
И пришло Дрозду испытание: война. Растерянный, задерживался, бывало, он у забора:
– Не по-ни-маю!.. Такой был прогресс образования Европы, и вот… такая некультурная видимость! Опять они частных пассажиров потопили! Это же невозможно переносить!.. такое озверение инстинктов… Надо всем культурным людям сообразить и принести культурный протест… Иначе… я уж не знаю что! Немыслимо!
Он ходил в глубокой задумчивости, как с горя. За обедом, хлебая борщ, он вдруг задерживал ложку, ужаленный острой мыслью, и с укоризною взглядывал на жену. Его четырехугольное, скуластое лицо с мечтательными, голубиного цвета, глазами, какие встречаются у хохлов, сводило горечью.
– Разве не посолила? – спрашивает жена.
– Так нарушать, прин-ципы, культуры, нравственности! – с укоризной чеканил Дрозд, тряся ложкой и расплескивая борщ на скатерку. – Европа-Европа! Куда ты идешь?! над бездной ходишь!.. Как ниспровергнуто все, аж!..
– Да кушай, Гарасим… борщок стынет. Сдалась тебе твоя Ивропа, какое лихо!.. Ну, шшо тэбэ… гроши тэбэ дають?..
– Гро-ши! Ну, шо ты у полытике домекаешь? А-ааа… Правильно говорит Прокофий: подходят страшные времена из Апокалипса Ивана Богослова… кони усякие, и черные, и белые… и всадники на них огненные, в железе… в же-ле-зе!
– Зачитал голову твой Прокофий, всем голову морочит. Таня сказывала… всех детей на крышу с собой забрал ночевать и топор унес, чудеса ему чудются…
– Чу-де-са… – с укоризной отвечал Дрозд. – Чудеса могут быть. Если куль-ту-ра так… ниспровергает, то обязательно нужны чудеса, и бу-дут! От… кровение! А почему – откровение?! От… кро-ви! Если такая кровь, обязательно будут чудеса! Прокофий чу-ет. Говорит как?.. «Не имею права брать за работу деньги, в деньгах кровь. Я тебе сапоги сошью – ты мне… хлебушка душевно принеси!» Вот как надо, если по закону духовному… Это – культу-ра! И вот даже Ллойд-Жорж!..
– Сирот и оставит Прокофий твой.
– Сирот должны добрые люди подобрать, с любо-вию! Чего ты так понимаешь? Нужна нравственная мораль! Чем люди живы? Ну?! Что граф Лев Толстой велит… его вся Европа уважает, как… гения! А в двадцатом веке… и один дикий инстинкт! А-аааа!..
Он очень любит слова: прогресс, культура. Говорит – «про-грес» и «референ-дум». Он уважал людей образованных и называл себя… прогрессистом. Он не разбирался в партиях: он только хотел – «культуры». И когда налетели большевики и стали хватать по доносам, кого попало, схватили и смиреннейшего Дрозда – «врага народа». То были первые большевики, матросы, дикари, и с ними гимназист из Ялты – командиром. Они посадили Дрозда в сарай, вместе с калекой-нотариусом и Иваном Михайлычем, профессором, которому на днях пожаловали пенсию – по фунту хлеба в месяц. Две ночи сидел Дрозд в сарае, ждал расстрела. Спрашивал «господ»:
– За что?! Политикой не занимался, а только разве про культуру. Скажите речь им… про культуру и мораль! обязательно скажите! просветите темных!..
В сарай совались матросьи головы:
– Что, господа енералы…….?! Сегодня ночью рыб кормить будете господским мясом…
– Хорошо, братцы… Один Господь Бог и в смерти, и в животе волен, а ты только Его орудие… помни и не гордись! Может, для твоего вразумления так дано… каяться потом будешь! Ну, ладно, все едино… Ну, мы пусть генералы… хорошо… – покивал им Иван Михайлыч, – хотя ты, друг мой глупый, правой руки от левой не отличишь, а в политику полез. Тебе бы, дурачку, на корабле плавать да с немцами воевать, Россию нашу оборонять, а ты вон винцо потягиваешь чужое да охальничаешь! А зачем вот трудового человека, почтальона, убить хотите? У него детки малые, на руках мозоли… Креста на вас нету!..
– А не твоего ума дело, старый черт… разговорился! Ужо с рыбами поговори, дворянская кость! по праздникам кладешь в горсть, по будням размазываешь?..
Не стерпел Иван Михайлыч обиды, схватил через дверь костлявой рукой матроса за синий воротник, – обомлел даже матрос от такой дерзости, крикнул только:
– Пу… сти… по-рвешь, черт!.. чего сдурел?..
– Как – чего? Да я сам вологодский, как ты… православный!
– Как так?! Ужли и ты вологодский?! – обрадовался матрос, и его широкое, как кастрюля, дочерна загорелое лицо раздвинулось еще шире и заиграло зубами.
– Как же не вологодский? Говору своего не чуешь? Смеются как про нас!.. «Ковшик менный упал на нно… оно хошь и досанно, ну да ланно – все онно!»
– Ах, шут те дери… верно-прравильно! Ну, старик… наш, вологодской? Покажься мне… – радовался матрос, захватывая Ивана Михайлыча за плечи. – Правильный, наш! А… стой! Уез-ду?!
– Чего там – стой… ну, Усть-Сысольскова уезду… ну?!
– Ка-ак так?! И я тоже… Ус… сольскова? Н-ну… де-лааа…
– Я сам земельку драл да в школу бегал… да вот и профессор стал, и книжки писал… и опять могу землю драть, не боюсь! А чего вы этого человека забрали, топить сбираетесь?..
– За-чем… мы его на расстрел присудили, за снисхождение…
– Да вы, головы судачьи, глаза-то сперва мылом промойте…
– Да ты чего лаешься-то, не боишься ничего, старый черт?!
– Говорю – вологодской, весь в тебя! А чего мне бояться-то, милой? Я уж одной ногой давно во гробу стою… а вы вот, видно, сами себя боитесь – мальчишку-молокососа себе за командира выбрали, стариков убивать! Да его еще за уши рвать нужно… я ему, такому, двойки недавно за диктовку ставил… Вы с него, сопляка, штаны-то поспустите да поглядите: задница, небось, порота, не поджила!..
Дергал нотариус старика – ку-да! А тут еще подошли матросы. И уж что ни говорил им ялтинский гимназист, как ни взывал к революционному самосознанию и партийной дисциплине, вологодский матрос взял верх. Выпустил из сарая всех:
– Ну вас к лешему!
То было другое время – другие большевики, первые. То были толпы российской крови, захмелевшей, дикой. Они пили, громили и убивали под бешеную руку. Но им могло вдруг открыться, путем нежданным, через «пустяк», быть может, даже через одно меткое слово, что-то такое, перед чем пустяками покажутся слова, лозунги и программы, требующие неумолимо крови. Были они свирепы, могли разорвать человека в клочья, но они неспособны были душить по плану и равнодушно. На это у них не хватило бы «нервной силы» и «классовой морали». Для этого нужны были нервы и принципы «мастеров крови» – людей крови не вологодской…
И вот, ни в чем не повинный Дрозд получил избавление от смерти. Получил – и умолк навеки. Он уже не говорил о культуре и прогрессе. Он – как воды в рот набрал, и только глаза его, налитые стеклянным страхом, еще что-то хотят сказать. Даже о погоде он не говорит громко и не кричит, как бывало, размахивая газетой:
– Замечательная телеграмма! Рака нашли!.. Немец сывротку открыл!
– Планету новую отыскали! Как-с? Да, камету… Звезду пятой величины! пя-той!
В войну его мучил Верден. Он не спал ночами и что-то выглядывал по карте. Бежит, бывало, газетой машет:
– Отби-ли!.. семнадцатый штурм-атаку! Геройский дух французов все смел… к исходному положению! к исходному!!.
И все это кончилось – и Верден, и дух… И Дрозд умолк.
Вот он стоит под придавившей его горою. Ноги сочатся кровью, словно его полосовали ножами. Подсученные штаны в дырьях. Из-под горы высматривает с натугой бурое, исхудавшее, взмокшее лицо – мученика лицо!
– Физический сустав совсем заслаб… – таинственно шепчет Дрозд. – Питание… ни белков, ни желтков! Как-с… да, жи-ров! Бывало, двадцать пять пудов с подводы принимал… разве крякнешь только. Курей водил… Дите там заболеет – курячий бульон жизнь может воротить! Соседи всех курей, как бы сказать… дискредитировали… Последнего кочетка сегодня из-под кадушки вынули! Как уж хоронил… Наш народ… – его голос чуть шелестит, – весь развратный в своей психологии… Как-с? Понятно, надо бы на родину. Катеринославский я. Племянник пишет – хлеба мне пудов пять приготовил… а как доставишь? Поехал – то сыпняк, а то ограбили. А совсем собраться – все бросай! А ведь усякой стаканчик, сковородка… сами понимаете, задаром отдать надо – ни у кого нет средств. Библиотека тоже у меня… – пудов… на пять наберется! погибнет вся моя культура… – шепчет и шепчет Дрозд, глядит испуганно.
– Да, плохо, Дрозд.
– Позвольте, что я вам хочу сказать… Вся циви… ли-зация приходит в кризис! И даже… ин-тилигенция! – шипит он в хворосте, глядит пугливо по сторонам. – А ведь как господин Некрасов говорил: «Сейте разумное, доброе, вечное! Скажут спасибо вам бесконечное! Русский народ!»… А они у стару-хи крадут! Все позиции сдали – и культуры, и морали. К примеру, старушка подо мной живет – Наталья Никифоровна, – может, знаете… блюла приют для сирот, которые от педагога Тихомирова, для народных учителей… и на старости лет ей куска хлеба не положено! И вот один образованный интеллигент сжалился… Да, как! «Я, – говорит, – вам паек добуду. Это безобразие, такому человеку погибать! тогда все ниспровергнуто!» Побежал к докторам стыдить: старушка святая погибает в голодной смерти! не уйду, покуда не отчислите! Отчислили. Загреб все сладости – к старушке. «Исхлопотал! Молитесь за меня!» Заплакала старушка: угодник Божий объявился! Выдал ей четверку сахару, с рисом смешал, мучки фунтик… Четвертую ей часть пайка, а сам себе все кашку рисовую варил на сахаре! Люди усе дознали. Прибег к старушке: «Недоразумение! Я вас не покину, но чтобы компромисса не было для меня… а то как дознают – и вас под суд за незаконное получение, и докторов в подвал посадят!» Заплакала старушка. «Уйдите от меня, я змеев боюсь!» А ведь он шу-бу на меху имеет и золотые запонки, с часами! Усе так! Ну, поеду с горки, теперь я – дома…
– Слыхали, Дрозд… бежали сегодня ночью!
Дрогнула гора, хвостом заерзала…
– Ка-ак….?! те….?! быть того не может….!
Он смотрит в ужасе. Он не говорит, а дышит, и глаза его скосились в сторону. Ни души кругом, никто не слушает.
– Не распространяйте, Бо-же сохрани!.. – шепчет-шелестит он, возя хвостом. – Тут такое может… А верно?.. Та-ак… Ну, поехал…
Шипит шага два и останавливается – лицом на море. Шепчет:
– А дозвольте вас спросить… Как же теперь… Ллойд-Жорж?..
– То есть… что вы хотите знать, Дрозд?
Гора молчит, раздумывает – все к морю. Потом хвост ее медленно заворачивается с шипеньем, словно и он все думает, Дрозд приближается ко мне и опять – чуть слышно:
– Так, вообще… существует?!
Он согнулся под тяжестью горы, вытягивает, как черепаха, бурое лицо и смотрит вывороченными с натуги, кровяными глазами. Пытает ими.
– Это на том свете, Дрозд. Все это – было.
– Значит… по-мер?!
– Жив. И с аппетитом кушает бифштекс и запивает портером.
Дрозд смотрит с ужасом.
– По… ртером?!
Какой-то жуткий намек улавливает он в этом слове.
– Да, портером. Знайте, Дрозд: каждый народ имеет своих радетелей. И они… умеют так говорить и действовать, что, поговорив о человечестве и высоких цепях, в результате они приобретают… для своих, лишнюю бочку портера! Вы понимаете?..
– Тце-це-це-це… – пощелкивает языком Дрозд. – Да-аааа…
Он совсем валится на шиповник и упирает измученные глаза в мои. Шепчет в страхе:
– А мы-то, дураки… Да без нас немцы бы их еще в четырнадцатом сглотали!.. Вот так… оберну-ул!..
– Бифштекс и портер! А у нас… Так-то, милый Дрозд!.. И никому не нужны. И сами виноваты!
Он испуган насмерть. Он вертит шеей.
– А ведь как Европа… какую куль-ту-ру сеяла! А?! И сам Ллойд-Жорж… я читал усе его слова… до слез! Ну, теперь все пропадет… Герцен замечательно пишут: Россия пропадет – все пропадет! И правильно говорит Прокофий… от-кровенно! От… кро-ви.
И он уходит, праведник на кладбище нашем.
Праведники… В этой умирающей щели, у засыпающего моря, еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки, – и бьются в петле. Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню. Гибнет дух? Нет – жив. Гибнет, гибнет… Я же так ясно вижу!
А там… где нет миндальных садов, блистающего моря и этого смеющегося солнца, пирующего на кладбище? Там – как?..
Я смотрю на Север, за Чатырдаг синеющий… Россия, яблочные сады, поля… Если бы очутиться там, далеко-далеко от развалившихся городов, от деревень погибающих… Все идти, идти… Вот луга, росистые луга, к ночи. Какая свежесть! какою нежностью дышат дали! Обещают – чего ни пожелаешь. Так бывало… Теперь?.. Что это – темными шапками по лугам? стога ли? Гнилые стога – прорезанная сила. Сойти с дороги – и привалиться… Может быть, тихий сон навеют поля ночные, накаркают вороны на рассвете…




























