355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 1. Солнце мертвых » Текст книги (страница 7)
Том 1. Солнце мертвых
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:44

Текст книги "Том 1. Солнце мертвых"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

– Жильцы, – говорю, – уехали сегодня…

– Как так уехали? Куда? – И на пристава посмотрел.

А пристав ему:

– Удивительно…

А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу, кричит:

– Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета…

– Потрудитесь одеться… Где комната жильцов?

А тут Черепахин увидал, что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:

– Ночная тревога, а неприятеля нет!

А главный ему:

– Ты что за человек? Кто это такой? – мне-то.

А Черепахин гордо так:

– Обнаковенный жилец, на двух ногах!

– Обыскать его!

Сейчас его – царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет ничего. А тот на смех:

– В кальсонах не обозрели! Там у меня пара блох беспачпортных!..

Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:

– Вы, ваше благородие, напрасно так… У меня ничего такого и в мыслях нет…

А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел разворотили. «Жгли!» – говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:

– Я его знаю хорошо… Спокойный обыватель, в ресторане лакей…

А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А во всех комнатах шорох идет такой… Луша с ними зуб на зуб – даже я удивился. И Наташка, слышу, визжит:

– Ах, не трогайте меня!

Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке. Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:

– Не имеете права! Это безобразие!..

И Колюшка, и Луша крик подняли. И я сказал:

– Тут девица, и так нельзя поступать…

А главный мне свое:

– Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.

И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходил, да то да се…

И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и вывалили. Смотрели-смотрели и цоп – письмо. Почитал и мне:

– Это что значит?

Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он письма, – разберем про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками. Смотреть. Кто такой? А этот? Потом и вдруг уж к Колюшке:

– А это кто такой?

А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.

– Это мы разберем…

И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь метрдотель в «Хуторке» и семейный человек. Даже удивительно, зачем они понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке. А верхушку рукой прикрыл:

– А это не вы писали?

Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:

– Что-то не помню… Как будто моя рука…

И читает ему главный:

– «…перешлю готовое…» Это что, «готовое»?

– А-а… Это образцы изданий картинной галереи… Я, – говорит, – для жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в город ездил.

А тот так усмехнулся и говорит:

– Я вас арестую.

– Как угодно, – говорит.

Тут уж я вступился.

– За что же вы его? Это ваш произвол!

И Луша на него:

– Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей у губернатора служит, двоюродный брат…

А тот сейчас:

– Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?

А та врет и врет.

– Не хочу объяснять! – и все.

Тогда он ей свое:

– Ну так я вас арестую для объяснения…

Так она и села. И тут я вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.

– Не запугивайте мать! – кричит.

Тот ему пригрозил. Черепахин тоже про произвол – отстранили.

Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие… Сундуки осмотреть!

И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, парадное какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав – он благородно себя держал, сидел у столика и пальцами барабанил – успокоил ее:

– Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь…

А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю, кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:

– Вы все объясните, и мы вас не задержим.

– Нечего, – говорит, – мне объяснять, потому что я ничего не знаю. Берите.

А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и повели. Посажались на извозчиков… И крикнул я ему тогда:

– Колюшка, прощай!

Не слыхал он. Повезли… Побежал я, упал на углу, поскользнулся. Ночь. И ни души, одни фонари. Стал я так на уголку, а мне дворник сказал:

– Ступай, ступай… Замерзнешь…

И не помню, как я в квартиру влез. Луша как каменная сидит среди хаоса, а Черепахин ей голову из ковша примачивает. И калит всех на все корки.

– А-а!.. – кричит. – Сами кобели, да еще собак завели!

Очень сильно бушевал. И всех нас очень скрипач утешил. Совсем он слабенький был и сильно кашлял.

– Исус Христос тоже в темнице сидел…

А Черепахин все геройствовал:

– Я только не могу вас оставить в горе, а то бы я их разворотил!

И потом, когда уже мы всё в сундуки запихнули и мало-мальски в порядок привели, легли спать; но разве уснешь тут, когда на груди камень. А Луша все плакала. И Наташа плакала за ширмочками. И Казанская при лампадке смотрела на нас, на наше житье беспомощное…

Ах, как горько было!.. И вот какие оказались жильцы… Потом-то я все узнал. А тогда я все проклял, все, и доброе отношение к людям. А что люди? Скольким я послужил, и как послужил! А кто мне послужил? Много я их видел, и много прошло их мимо меня через рестораны… И без последствий. И всюду без всяких последствий для меня. От господ я ничего хорошего не видал. У них, конечно, свои дела, но хоть бы ласковое слово когда… И сколько было страхов и горя… Слез сколько было пролито по уголкам, как у нас с Лушей… И изо дня в день у нас в ресторане и светло, и тепло было, и всегда неизменно оркестр румынский играл, и господа кушали под музыку и были веселые и довольные… И я служил в тоске и под музыку. До меня ли им, что у меня на сердце и внутри? Ибо все было у них и не о чем им было печалиться. Потому что такое устройство жизни…

XVI

Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают всё… Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже… Господь все видит и всему положит суд свой.

Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.

И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в участке был, и в отделениях разных был… И никто ничего не знает. Взяли, и никто не знает! И в тюрьме тоже – не знаем, получите уведомление. К батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит – зачем так воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало! А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..

Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь – почему пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел – и все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:

– Имейте, – говорит, – в виду, что у нас в уставе пункт есть для болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас пока капиталов нет…

Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне, что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:

– Вы должны гордиться! Что вы?!

И руку мне пожал, очень чувствительный человек. Чем же мне гордиться?

А он и показал пальцем на зал.

– Вон они сидят, провизию истребляют… Они нам с вами помогут чем? Я теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже очень за вас рад!..

Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на «вы». А раньше, бывало, даже ругался со мной из-за столиков.

– А не похлопотать ли мне, – спрашиваю, – у Штросса? Очень у него большое знакомство…

– У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу… Никому не говорите! У нас циркуляр есть… Вас уволить могут из ресторана.

– Это за что же?

– А неблагонадежный вы…

– Да какой же я неблагонадежный?

– А они будут рассуждать? У вас сына забрали – значит, и того… За лиц боятся…

И подмигнул.

– Мы кушанье-то подаем!..

А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.

И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне мальчишка рассыльный подходит и спрашивает:

– Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?

Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как уж он переслал мне – не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.

И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил упрек и ропот.

– Я, – говорит, – все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!

Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.

– Мне даже странно, – говорит, – что вы ко мне с таким делом приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и не могу в такие дела мешаться… Этого я от вас не ожидал!

И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек.

– Зайдемте скорей в пивную! – говорит. – Я вам могу помочь…

Тревожно так, как боится.

– Скорей, скорей, а то меня могут увидеть…

И побежал вперед, а рукой сзади как манит. Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару пива, но он наотрез:

– Я вас сам угощу… – говорит. – Вашего Николая я знаю по партии, и я сам пострадал. И мне поручили вам помочь…

А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами.

– Я, – говорит, – должен скрываться от властей, но должен вам помочь. Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у вас есть какой…

Но я сказал, откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире.

– Тогда, – говорит, – скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме… Тогда мы уж выпутаем вашего Николая…

И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов.

– Да, – говорит, – я и сам из-за товарищей погиб…

Пригорюнился он тут, а потом и говорит с печалью:

– Значит, других средств нет… – И схватил меня за руку. – Вот что… Идемте сейчас в отделение и объявимся… Единственный путь… Черт с ним! Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним… И нам будет прощение… Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне пачпорт выдадут… А то мне одному страшно идти… И так я хорошо раньше жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я. Идемте!..

И тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не освобождают.

– Ну, значит, плохо дело… Значит, ничем я не могу вам помочь.

И ушел. И даже за пиво не заплатил.

И так-то у меня внутри все оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки. Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу… А он меня дураком назвал.

– Вольно тебе было, – говорит, – дожидаться вешнего снегу! Я свои три недели как продал и двести рублей нажил.

– Да что же вы мне, – говорю, – не сказали?

– А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя не могу ронять.

Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только необразованный и бесчувственный человек. Ему стало неприятно, и он посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей.

Вот тебе и домик мой… Какой там домик!..

XVII

Прошло так месяца два, и Пасха как прошла – не заметили. Наташа мне и заявляет:

– Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал…

Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась – вот и награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона нужен диплом. Очень тесно стало.

– И вас освобожу, – говорит, – от забот, буду платить вам пятнадцать рублей за стол и квартиру, и сама вздохну…

А Луша тут ей и скажи:

– Значит, нам в благодарность… Пятнадцать рублей мы только и стоим…

Такая стала свободная.

– Надоело мне оборванкой ходить! Мне тоже жить хочется… Теперь все так смотрят… Из-за вас я должна себя стеснять?

И ни одной-то книжки не прочла, а все ленточки да хи-хи да ха-ха…

– Пока молода-то я, и пожить…

И все-то перед зеркалом вертелась и про свою красоту. Хорошенькая я и хорошенькая… Все ей так говорили, ну и набила в голову.

И с матерью у ней был очень горячий разговор, даже сцепились они. И Наташка-то даже на матери кофту разорвала со злости, что та ее уродом назвала. Ну я тогда ей и показал: запела она Лазаря. Так я ее оттрепал за косу, прости меня Господи, так оттрепал в расстройстве… Так с матерью обращаться, да еще образованная!.. А она такая упрямая, шельма, еще угрожать:

– Я и уйти могу от вас! Стану на ноги и по-своему буду жить!..

Это уж ее в гимназии испортили… Там у них больше дочери купцов учились – в такую гимназию ее тетка-портниха определила по знакомству, – вот она и взяла с них пример. Вот и наряды-то… Тем-то пустяк – швырнули на тряпки сто-двести рублей, ну и эта за ними свой грош врастяжку, чтобы хуже не быть.

А соблазну-то сколько! Какие магазины пошли с выставками! Как в свободный денек пойдешь если с Наташкой, у каждого стекла останавливается и зубками стучит… Ах, то-то хорошо, ах, это великолепно!.. Ах, какая прелесть! И как ошалелая, ничего не соображает. И дур этих стадо целое у стекол торчит и завидуют. Характера-то нет мимо пройти… А сколько через этот блеск всего бывает! Это надо принять в расчет. И сколько совращено на скользкий путь! Знаю я очень хорошо.

И, с одной стороны, мне было очень приятно, что Наташе место выходило, но и задумался я. На этом деле очень надо много характеру, потому что для барышни очень много зависимости. И так публика поставила, чтобы все было чисто и приятно для глаз. И магазины на это очень внимание обращают для привлечения покупателей. Вот почему и женский персонал имеет ход, особенно красивые и молоденькие. Есть такие магазины, где прямо шик требуется. Все чтобы под один гарнир. И убранство, и служащие. Обстановка очень в цене. Уродливую какую барышню и не возьмут. Уж ей надо себя особенно украшать и прикрашиваться, чтобы могла соответствовать для магазина. Ну и бывает их положение очень нелегкое. У кума моего племянница поступила в магазин шляп, а хозяин стал добиваться любви и внимания. Да… А как она стала упираться, призвал в кабинет, как бы для разговору о товаре, и говорит:

– Или покоритесь на мою к вам любовь, или же я вас завтра прогоню.

И силой целоваться полез. А она в обморок – и теперь в сумасшедшем доме.

А отчего? От раздражения. Наряды эти и прически с локонами заставляют привлекать к себе, и если хорошенькая какая, то в нарядах она такое раздражение может сделать, что и порядочного человека повергнет на преступление, и даже силой можно, что и бывало при невоздержанности и слабом отношении к этому вопросу. И теперь очень много развелось женского персоналу на службе, и зависимость их коммерческая от мужчин. И зачем мужчинам вступать в законный брак, когда у него в распоряжении масса девиц?.. А долго ли сбиться и погибнуть? Сегодня один управляющий и старший приказчик, а завтра какой покупатель приглядел и стал внимание показывать, а потом еще и еще… И вот сваха Агафья Марковна верно говорит, что брак теперь за редкость, а больше по-граждански поступают.

И я очень тревожился за Наташу, но что поделаешь, раз так необходимо по устройству жизни.

А после Пасхи вышло мне разрешение повидаться с Колюшкой. Через решетку, как с каторжником, разговаривали при людях. Но он ничего, все бодрился. А как стал с нами к концу свидания прощаться, ничего не сказал, а только поглядел со слезами.

Простились мы. Насилу Лушу увел. Стали у ворот, ручейки текли, снег сходил. Стояли так и не уходили. А Луша так тихо плакала. И стал я ее утешать:

– Слезами не поможешь, Бог так, значит… А ты одно утешение имей, что он у нас не каторжник какой, а политический!

А тогда я уж все знал до тонкости от господина Кузнецова, который писал в газетах про пожары и кражи. Мы ему комнату после жильцов сдали, и он был очень образованный, но только очень деньги растягивал и водил к себе разных, что было неудобно ввиду Наташи.

А в конце апреля отправили Колюшку на житье в дальнюю губернию, даже не дозволили на квартиру зайти проститься. А потом я пошел к прокурору справиться.

– Ни в чем не замечен, – говорит, – а это по особому правилу за неспокойствие в мыслях.

В мыслях! Да мало ли что у меня в мыслях! Да за мои мысли меня бы, может, уж в каторжные работы давно угнали!..

Кончились экзамены у Наташи, и вдруг она нам и объявляет:

– Поступаю к Бут и Броту в кассирши на сорок рублей.

Удивился даже я. Другие – месяцы ищут, а тут раз – и готово.

– А счастливая я такая! Мне и учителя всегда услуживали. Я только заикнулась подругину дяде, который там заведующий, он и устроил.

Пошел я справиться, и оказалось верно. Заведующий такой бойкий, франт такой, голубенький платочек в кармашке. И очень вежливый.

– Нам, – говорит, – очень приятно, и нам нужны образованные… Они не просчитают… Вы, – говорит, – тоже, кажется, по коммерческой части?

Сказал ему, что машинками занимаюсь. Выговор задал Наташке, зачем опять наврала. А она еще с претензией:

– Что выдумали! Чтобы мне везде в нос совали!..

И такая стала самостоятельная, так матерью и вертит. Канителились они тут дня три с платьем.

И вот прихожу ночью из ресторана. Луша мне вдруг палку подает, а на палке мои буквы из серебра.

– Вот, – говорит, – смотри, как она для тебя все!.. Она добрая.

Очень хорошая палка.

– Пять рублей заплатила через магазин с уступкой. Это она с первого жалованья – вперед взяла. А мне шляпку в пять рублей…

И при мне стала примерять. Очень меня тронуло это. То зуб на зуб, а то вот… от своего труда.

Прошел я к ней в комнатку за ширмочки – спит. Розовенькая такая, губки открыты и улыбается. Поцеловал ее, и проснулась.

– Спасибо, – говорю, – Ташечка, за подарок…

Так она улыбнулась, взяла меня рукой за шею и поцеловала. И потом вытащила из-под подушки грушу хорошую, мари-луиз, и мне.

Такое счастье я испытал, а Луша стоит и ворчит:

– Транжирка какая… Не умеет деньги беречь…

И стала Наташа аккуратно на службу ходить.

XVIII

Месяца три прошло, уж к сентябрю подвигалось. То каждую неделю от Колюшки письма получали, а тут – нет и нет. И вдруг опять к нам на квартиру поход. Ничего не сказали, письма прочли – у Луши в рабочей корзиночке хранились, – забрали и ушли. Потом уж пристав мне сказал, что Колюшка с поселения отлучился.

Так это нас растревожило.

– Что же, – говорю Луше, – плакать? Слезами не поможешь…

Но ведь мать, и притом женщина! А господин Кузнецов мне сказал:

– Ваш сын скоро получит известность!..

Пошел наутро в ресторан, а мне и говорят:

– В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск.

И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имя-отчество, и фамилия, и в каком я ресторане – все. А это наш жилец Кузнецов прописал.

И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет:

– Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к делу допустить.

Сперва и не понял я.

– Как так уволить? За что про что?

– За что, за что? Приказал, и больше ничего.

Так руки у меня и опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой мешает.

– Да, – говорит, – что делать! Нельзя тебе больше у нас служить.

И на лицо мне смотрит.

– Мы подвержены… Уж раньше требование было, а я тебя держал, а теперь все известно, и про наш ресторан… Ничего не могу.

– Густав Карлыч, – говорю, – за что же? Я двадцать третий год верой и правдой… интерес ваш соблюдал.

Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил:

– Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу – сделаю…

Взял со стола трубку телефонную – с конторой – и приказал:

– Выдать Скороходову пособие семьдесят пять рублей и залог!

Взяло меня за сердце, и я им тут сказал:

– Вот как за мою службу! Я все у вас между столов оставил, за каждую стекляшку заплатил… Обижаете!..

Он бумагами зашумел и так и покраснел.

– Не мы, не мы!.. Мы тобой довольны, а у нас правила…

Да, у них правила… У них на все правила. И на все услуги. Деньги, вот какие у них правила. И в проходы можно, на это препятствий нет. Пылинку на столах, соринку с пола следят со всей строгостью. За пятна на фраке замечание и за нечистые салфетки… Все это очень необходимо. А вот за двадцать два года…

Посмотрел я на них, как они в кресле сидели, как налитой, и в бумагах по столу искали, и хотел я им от души все сказать. Так вот… хотел им сказать с глазу на глаз… Да в глотке застряло. Так все у них удобно, и ковры и сухарики…

– Только, конечно, – говорю, – все помирать будем!..

– Ну, довольно, довольно!.. Сказал, ничего не могу!..

И замешал ложечкой.

Пришел в официантскую. Посочувствовали, конечно, администрацию поругали. Ругай, пожалуй… Икоркин очень жалел и руку жал. Сказал, что в обществе заявит. Очень горячился. Говорю метрдотелю:

– Вот, Игнатий Елисеич, за хорошую службу мне награда…

А он мне тоже руку пожал и говорит:

– Жаль, ты очень знающий по делу. Я вот сад на лето сниму и тебя возьму для ресторана старшим. Наведайся к весне…

Вошел я в наш белый зал. Много я тут сил оставил на паркетах, а жалко стало… Двадцать два года! Должен же был знать, что не в этих покоях помирать буду. И людей совестно… Словно как жулика какого выгнали, а сколько я здесь всего переделал и скольких ублаготворил! Следов не осталось от такой службы – в воздух и в ноги она уходит…

Получил залог и награду и как вышел в боковой ход и пошел мимо подъезда, из автомобиля господин Карасев выходит, и швейцар ихнюю содержанку, любовницу ихнюю, высаживает, которая на скрипочке играла у нас в оркестре. Добыл-таки он ее от нас и определил в театр и потом оставил при себе. И такая она стала замечательная, и в таких стала нарядах ходить… Как укор мне какой был этим! А я-то ее пожалел тогда… И так она замотала господина Карасева своими манерами, что совсем в руки забрала. Да, эта в обиду себя не дала, хоть и вся-то в пять фунтов, что очень обожают некоторые. Махонькая и тонкая, как белка, а вот, поди ты, какое счастье взяла!..

Не пошел я домой тогда. Как Луше-то скажу? А она совсем расхворалась, и припадки сердца стали с ней делаться. И пошел я бродить без направления.

В пивной посидел, на мосту постоял. Стою и смотрю на воду, как течет и течет… Все за делом, бегут, едут, в магазинах стоят, а я без определенного занятия… Куда пойти? Думал было к Кириллу Саверьянычу пойти, да как вспомнил, как он глазом подмигивает да рот кривит, – не пошел… И вышел я на улицу – сами ноги привели… А это где мы раньше квартировали, у барышень Пупаевых. Прошел мимо ворот. Вывесочка про попечительство у барышень, автомобиль ихний у крыльца, и шофер знакомый папироску курит. Поздоровались, а мне стыдно: как написано на мне, что устранили меня от дела.

Окликнула меня тут женщина, над нами жили, жена машиниста с железной дороги. Стала про Лушу спрашивать, не к нам ли, навестить. Чай пить стала приглашать, а я вижу, что она ко мне будто приглядывается, почему я не в ресторане. И я сказал ей, что свободный мой день и хочу вот проведать Ивана Афанасьича. Про учителя вспомнил. Оказывается, совсем плох. Хоть душевного человека навестить…

Прошел к нему в квартиру, а он в кухне, за ширмочкой. Отделили ему уголок.

Сын-то его был на службе, а супруга высунулась в бумажных завитушках и говорит сердито:

– Какие уж тут ему гости! Пройдите…

Очень меня сконфузила. Прошел к нему и не разделся. За ширмочкой на диванчике он лежал, дремал, голова газетой укрыта. Воздух у него был очень тяжелый. Кухарка его кликнула.

– Всю кухню завонял, – говорит. – Гниет у него снутри, и на дню сколько раз рвет как сажей…

Узнал он меня и заплакал. Подняться хотел и за живот схватился. Очень бедственное положение. Присел к нему на табуретку.

– Вот… очень страдаю… Завтра в больницу, в раковую клинику…

Пригляделся я к нему, а по нем эти… извините, насекомые ползают.

– Вот, – говорит, – как живу… В бане четыре месяца не был, не свезут. В номера мне надо, а дорого им…

Закрыл глаза и затрясся.

– Вот, Яков Софроныч… Закон Божий… Может, чаю выкушаете?

А кухарка выставила голову и шепчет:

– Каторжники проклятущие… И мне-то жалованье за три месяца не дают, все в банку носят… сволочи!..

А он мне:

– Насилу умолил в клинику меня… Там меня в ванну посадят… Вот, Яков Софроныч… закон Божий…

И я рассказал ему тут про свое горе. А он и говорит:

– Счастливый вы человек! За сына вы страдаете, а я так от сына… И внучку не пускают ко мне… от заразы…

И как вышел я от него на чистый воздух, совсем оправился. Вот еще в каком несчастном положении бывают, а я-то еще – слава Богу…

XIX

Всего было. С Лушей опять припадок сердца случился, все фортки пооткрывали. И очень жилец Кузнецов извинялся.

– Не думал я, – говорит. – Я хотел про вашего сына хорошее написать.

И так ему стало стыдно, что на другой же день от нас перебрался. Точно как нарочно его к нам принесло, чтобы навредить.

И вдруг дня через три заявился ко мне Икоркин. Никакой особой и дружбы-то у меня с ним не было, а он заявляется и говорит:

– Наше общество пока без денег, а мы постановили поддерживать вас месяц по копейке с номера. Вот пожалуйте три рубля…

И руку за борт, как у нас господа на юбилеях. Сказал я ему, что не в таком еще положении и дочь помогает, но он настоял.

– Не обижайтесь принять от товарищей. Только позвольте мне расписку в получении оной суммы…

Чай пить даже не остался. Вот! Вот какое проникновение!

А вечером мне Черепахин вдруг:

– Вот вам пять адресов кондитеров, у них я на балах играю, вас с удовольствием старшим будут брать. Я о вас говорил.

Поблагодарил я его за уважение и сказал, что такое знакомство у меня есть, и решил пока в розницу себя отдавать, на случай.

И перешел я на другое занятие, приходящим официантом.

Конечно, не так это почетно, но жить можно. И я приступил, ударяя себя по самолюбию. А эта работа много ниже, и тяжело, и зависимости больше. Сегодня у одного кондитера, завтра у другого, и ночная работа опять – раньше, как в седьмом часу, не уберешься. А ответственность! На балах всякого народу бывает. Мельхиор крадут, а про серебро и говорить нечего. Опять строгость нужна с подручными, а к этому я не приучен. И потом приноровляться надо и знать, около кого надо пошуметь, чтобы видно было уважение. Как, примерно, средь бала обношение пирожками с икрой, чтобы сперва родителям жениха и кто больше влияния для свадьбы имеет. Тут-то и шуметь, около них. Это все очень любят, без всякого различия. Тут-то и сорвешься, и на неприятность.

Раз вот так старушка в уголку сидела, а я ее проглядел – так себе старушка, без особого вида, и я мимо ее барыне толстой поднес пирожки. Так меня старушка за фалду и дернула! И вся-то с косточку… А такой шум устроила при всех гостях!..

– Я приданое за внучкой даю, а меня на задний план! Внушите хвостатым дуракам вашим!

А потом и вообще… В ресторанах незаметно в отношении женского полу, а на свадебных балах, особенно у торгового сословия, вопрос этот обстоит очень неблагополучно. Очень лихие молодые люди из этого сословия и любят сорвать плод под шумок с легкомысленных девиц, которые приходят в раздражение танцами под музыку и секретным употреблением из буфета. Снюхиваются с невероятной быстротой! А наичаще молодые женщины, которым очень трудно это при семейной обстановке, и ищут удобного случая. Вот тут только следи, чтобы не было неприятности.

Подойдет какой степенный и говорит прямо:

– Понаблюдай, чтобы та вон, в желтом платье… и тот вон, с хохолком… Последи…

Понятно, чего последи.

А то франт какой краснорожий в высоком хомуте мигает и требует:

– Где у вас тут, чтобы люди не ходили? – и целковый сует.

И скандалы часто из-за провизии. Очень тревожная служба. Приехали повеселиться и покушать, а ты, как окаянный какой, мучаешься под музыку. Разглядеть если хорошенько, так все мы облезлые и с болезнями ног и груди. А мне сразу перелом: из теплых и светлых зал с зеркалами – в недра сквозного ветра и прочих неудобств…

И вся-то жизнь моя – как услужение на чужих пирах… И вся-то жизнь – как один ресторан. Словно пируют кругом изо дня в день, а ты мотаешься с блюдами и подносами и смотришь за поглощением напитков и еды. И всю-то жизнь в ушах польки и вальсы, и звон стекла и посуды, и стук ножичков. И пальцы, которыми подзывают… А ведь хочется вздохнуть свободно и чтобы душа развернулась, и глотнуть воздуху хочется во всю ширь, потому что в груди першит и в носу от чада и гари и закусочных и винных запахов… Очень неприятно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю