355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Василенко » Весна » Текст книги (страница 2)
Весна
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:19

Текст книги "Весна"


Автор книги: Иван Василенко


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

У ПАРАДНОГО ГИМНАЗИИ

Занятия кончились. Мы шумной оравой выбежали со двора на улицу. На улице май. Май в нашем городе – это голубое небо, ласковое солнце и зеленые акации с белыми гроздьями. От них весной весь город бело-зеленый и пахучий. Мы подсаживаем друг друга, срываем ветки и жуем цветы. Сладко и душисто. Прохожие ругаются: «Воробчатники! Всю в городе акацию обчистят!»

Почему у нас такая кличка – воробчатники? В городе есть гимназия, техническое училище, коммерческое училище, мореходное. В каждом училище своя форма. Гимназисты ходят в мундирчиках с серебряными пуговицами, техники – в тужурках с золотыми пуговицами, а на пуговицах – молоточек и гаечный ключ, у коммерсантов – бархатные зеленые петлички на тужурках и тоже золотые пуговицы. Это все дети дворян, купцов, чиновников. «Воробчатниками» их не зовут, «воробчатниками» зовут только нас, учеников четырехклассного городского училища. Ни форменных фуражек, ни золотых пуговиц на нас нет, ходим в чем попало: один в сапогах, другой в козловых полуботинках; на том – шапка, на этом – кепка; кто в сатиновой рубашке, кто в недоношенном отцовском пиджаке. Мы – это дети ремесленников, мелких лавочников, конторщиков, извозчиков и, в редких случаях, рабочих. Учим мы тут и геометрию, и алгебру, и минералогию с зоологией, а когда кончаем училище, то не знаем, куда себя приткнуть: мы ничего не умеем. И идем в писцы, в счетоводы. Только редко кто, поднатужившись, держит экзамен на звание учителя начальной школы и едет в деревню учить детей грамоте.

Впрочем, до окончания училища было еще далеко, и эти мысли никого в ту пору в нашем классе не тревожили. Мало кого из нас трогало и то, что гимназисты, гимназистки, коммерсанты и техники с нами не дружили. Кажется, только я один болезненно переживал такое, пренебрежение к себе. Но на это у меня были свои причины…

Из школьгя иду с Илькой Гирей. Так повелось еще с приготовительного класса. Как-то наскочили на меня мальчишки с кулаками. Илька мальчишек разбросал и пригрозил: «Кто Заморыша тронет – тому уши оторву. Я храбрый богатырь Еруслан, а Заморыш – мой верный слуга, Конек-горбунок». Мальчишки сказали: «Мы твоему горбунку сегодня нос расквасим». После занятий, чтоб мне нос не расквасили, Илька пошел меня провожать. С тех пор мы и ходим вместе.

Иногда я иду не прямо домой, а мимо женской гимназии, делаю крюк. В таком случае Илька ругается: «Куда заворачиваешь! Есть так хочется, что аж в животе пищит, а ты промедансы выкидываешь». Никто на свете не знает, зачем мне эти «промедансы», даже Илька. Если бы кто узнал, я сгорел бы от стыда.

Женская гимназия – это большое, на полквартала, здание со многими окнами, вымытыми до сияния, с парадной дверью, через стекло которой виден швейцар с галунами. Что в сравнении с этим дворцом наше училище! В нем тоже два этажа, но здание маленькое, ветхое, окна запыленные. В нем тоже есть парадная дверь, хоть и не такая высокая, как в гимназии, но через нее ходят только наши учителя да тучный, с заплывшими глазками инспектор Михаил Семенович Бугаев, мы ж ходим через двор.

Сегодня среда. Значит, в третьем классе женской гимназии сегодня столько же уроков, сколько и в нашем классе. По средам и субботам нас и их отпускают в одно время. Я это отлично знаю: ведь только в эти дни я вижу ее, когда она возвращается домой. Увижу ли сегодня? Увижу! Конечно, увижу! Вон стоит лакированный экипаж на дутых шинах. В этом экипаже она уезжает с подругой. А когда не хочет ехать и идет пешком, так же, как остальные девочки, то экипаж движется за ней по мостовой. Хорошо, если бы она пошла и сегодня пешком: я бы шел следом все шесть кварталов до самого ее дома. А то сядет в экипаж, кучер шевельнет вожжами, крикнет: «Поди!»—и она исчезнет за поворотом, только услышишь, как рысак звонко бьет подковами о мостовую.

Парадная дверь раскрывается, и на тротуар выходят гимназистки. Одни, младшие, в коричневых платьях, другие, постарше, в светло-серых, а самые старшие, невесты, в синих. Идут они по двое, по трое, взявшись под руки, и от всех них веет на нас с Илькой какими-то приятными запахами, то ли цветами, то ли духами.

Мы останавливаемся около экипажа. Илька внимательно осматривает блестящие спицы в колесах, бархатное сиденье, откинутый кузов из лакированной кожи.

– А жеребца уже перековать пора, – замечает он.

Я делаю вид, что, кроме коляски с толстозадым кучером, меня ничто здесь не интересует. Швейцар все распахивает дверь. Уже вышли две сестренки-близнецы, беловолосые, голубоглазые, похожие одна на другую так, что их различить нельзя; уже вышла длинноносенькая, черноглазая гречаночка; вот швейцар открыл дверь перед пухленькой, как булочка, девочкой-вертушкой (всех их я заприметил еще с осени). А той, ради которой я по средам и субботам делаю сюда крюк, все нет и нет. Может, ее оставили «без обеда»? Но «без обеда» гимназисток не оставляет, «без обеда» оставляют только нас, «воробчатников», и отбирают у нас шапки, чтобы мы не убежали.

Вдруг все передо мною осветилось, будто солнце засияло вдвое ярче. Секунду я стоял ослепленный, потом бросился в сторону от экипажа.

– Куда ты? – крикнул Илька удивленно.

Но я даже не оглянулся. И, только когда застучали подковы о булыжник мостовой, остановился и посмотрел вслед экипажу. Увидел я лишь две соломенные с бантами шляпки, выглядывавшие из кузова. Еще мгновение – и они скрылись за поворотом улицы.

Илька подошел ко мне с таким видом, будто перед ним была лягушка или таракан:

– Ты от кого драпу дал, а? От девчонок?..

– Н-нет… От кучера… – сказал я запинаясь.

– Врешь. Кучер на нас и не смотрел. От девчонок, от сорок короткохвостых. Эх, ты! Заморыш, одно слово!..

Он плюнул и скорым шагом пошел от меня прочь. Я и не подумал догонять его. Я страшно обиделся. Обиделся и за себя и за Дэзи. Особенно за Дэзи. С тех пор как я подарил ей «Каштанку», прошло более трех лет. За это время она стала еще красивее. Ведь я же вижу! Сколько девочек выходит из гимназии, когда кончаются занятия, но ни одна сравниться с ней не может. Какая ж она сорока, да еще короткохвостая! И вовсе я не боюсь девчонок. Но чем я виноват, что мне делается ужасно неловко, когда вижу Дэзи? Нет, больше не буду, никогда больше не буду ходить мимо гимназии. Да и что мне тут делать! Пусть сюда ходят гимназисты, коммерсанты, техники. А мы, «воробчатники», гимназисткам не пара. Они даже не замечают нас.

Илька отходчив. Он возвращается и зовет меня к себе домой, чтоб готовить уроки вместе. Я мысленно прикидываю, влетит мне от отца или не влетит, если я вернусь с опозданием. «Эх, будь что будет!» – решаю я и иду к Ильке, на самый край города.

У ИЛЬКИ

От запаха акации, от яркого солнца и несмолкаемого чириканья воробьев люди стали похожи на пьяных: они громко разговаривают, размахивают руками, перекликаются через улицу, подпрыгивают, чтобы сорвать ветку с белой гроздью. Наверно, на Ильку тоже весна действует: он проскакал на одной ножке, потом стал на голову и подрыгал в воздухе ногами. На него гаркнул городовой, а то б он выкинул еще какой-нибудь номер.

Чем дальше мы шли, тем дома становились меньше и хуже. Затем потянулись немощеные улицы с мазанками в два-три окошка, с низкими заборчиками, за которыми поднимались вверх на тоненьких ножках голубятни, с гусями, щипавшими у заборов запыленную лебеду. Это и была Собачеевка; там жил Илька. В конце улицы, где уже начинается степь, стоит кузница Илькиного отца, сложенная из камня. Еще издали к нам доносится знакомый звон железа. Пол в кузнице земляной, стены закопченные, из трубы, а то прямо из дыры в крыше валит черный дым. Дым этот от горна с курным углем. Чтоб уголь хорошо горел, надо потягивать за веревку, привязанную к меху. Мех то сжимается, то расширяется, и уголь разгорается добела.

Отец Ильки похож на Тараса Бульбу, и даже имя у него такое же – Тарас, только усы не седые, а черные. Он клещами выхватывает из горна раскаленное железо и бросает на наковальню. От железа во все стороны летят искры. Тарас Иванович слегка ударяет по железу небольшим молотком, показывая, где надо бить, а Гаврила, парень лет двадцати, с измазанным сажей лицом, бьет по этому месту тяжелой кувалдой: дзин-бом-бом!.. дзин-бом-бом!..

– Что это они куют? – спросил я однажды Ильку.

– Все, – с важностью ответил он.

– Как это – все?

– А так. Потеряет мужик в дороге чеку – они чеку ему выкуют, чтоб колесо не упало. Лопнет шкворень – они шкворень сварят. Что хочешь сделают. Хоть грабли, хоть вилы, хоть лопаты – пожалуйста, сделайте ваше одолжение.

Илька прищелкнул пальцами и запел, притопывая:

 
Грабли, вилы да лопаты —
Двадцать пар,
Вилы, грабли да лопаты —
Хоть сто пар.
 

Это я сочинил. Здорово? – подмигнул он мне.

Я сказал, что не очень. Разве это стихи: пар – пар, лопаты – лопаты? Надо, чтоб слова были разные.

– Ну, сочини лучше, если ты такой умный, – обиделся Илька.

На этот раз, подходя к кузнице, мы увидели около нее распряженную лошадь.

– Придется с уроками погодить, – сказал Илька. – Видишь, жеребец некованый стоит.

– Не ты ж его будешь подковывать, – возразил я.

– А кто ж? Не слышишь, что ли: отец с Гаврилой рессору сваривают.

Я думал, Илька воображает, но, когда мы подошли, он шмыгнул в кузницу и оттуда вынес молоток, рашпиль и два ножа необыкновенной формы. Он ловко схватил лошадь за переднюю ногу, согнул ее и зажал у себя между колен. Лошадь не шелохнулась, покорно стояла на трех ногах и думала о чем-то своем. Стуча молотком по ножу, Илька принялся обрубать копыто.

– Ты, Илька, с ума сошел? Ей же больно! Илька присвистнул.

– А тебе больно, когда ты ногти у себя стрижешь? Копыта у лошади – это вроде наших с тобой ногтей. Конечно, если мясо задену, так она долбанет за мое почтение, не очухаюсь.

– А зачем ты ей срезаешь?

– «Зачем, зачем»! Скажет же такое! А ты зачем себе ногти стрижешь? Попробуй хоть года три не стричь– они у тебя вырастут, как пики. И копыта растут. За три года могут вырасти такие, что лошадь станет выше колокольни.

Конечно, Илька врал: вот же коров не подковывают и копыта им не обрезают, а ростом они обыкновенные. И овцы тоже. Но спорить с Илькой я не хотел и молча слушал, как он хвастает.

– Видишь эту штуку в копыте? Стрелкой она зовется. Ее тоже надо расчистить, только другим ножом, вот этим, видишь? Потом я прочищу рашпилем всю плоскость копыта, а потом – раз, два – и подкова на месте. Это, брат, не всякий может. Надо, брат, иметь в пальцах ловкость, а в башке мозги. А я подковываю таких норовистых, какие и Гавриле не под силу. Как приведут такую скаженную лошадь, так отец сейчас же мне: «Эй, Илька, ну-ка, подкуй ее, а то как бы она не проломила Гавриле череп». Я подковываю, а Гаврила мне инструменты подает, вроде подручного моего.

В это время в дверях кузницы показался какой-то крестьянин с подковой в руке. Увидев Ильку около лошади, он закричал:

– Хозяин, дывысь, шо твий хлопэц з моей конягой робэ!

Выскочил Тарас Иванович, накричал на Ильку и отобрал у него инструмент.

– Подойди еще к лошади – я тебя проучу! – погрозил он. – Хочешь, чтоб она тебе череп проломила?

Илька засопел и, непонятно почему, показал мне кулак. Может, на всякий случай, чтоб я не вздумал смеяться? Но все равно, как только Тарас Иванович отошел, я засмеялся, и Илька чуть не побил меня.

Из белой глиняной хатки, что стояла рядом с кузницей, вышла Илькина мать и позвала нас обедать. Ели мы из деревянных разрисованных мисок за большим некрашеным столом. Сначала поели борщ с чесноком. Борщ был страшно вкусный. Гаврила раньше всех съел всю миску и сказал:

– Спасибо, Кузьминична, я уже наелся.

Мать Ильки посмотрела на него своими карими ласковыми глазами, улыбнулась и молча налила ему еще борща, до самых краев. Он съел и опять сказал:

– Не беспокойтесь, Кузьминична, я уже сытый. Хозяйка опять подлила ему два половника. Когда Гаврила и это съел, то больше уже ничего не сказал, а опустил глаза и стал к чему-то прислушиваться, наверно, к тому, как на плите, в жаровне, что-то шипело и всхлипывало. Кузьминична положила ему в миску большой кусок говядины и много жареной картошки.


– Кушай, Гаврюша, – сказала она. – Рабочий человек должен много есть. Шутка ли, целый день махать таким молотом.

А Тарас Иванович ничего не говорил, только поглядывал на Гаврилу лукавыми глазами и еле приметно ухмылялся в свои длинные усы. Меня Кузьминична тоже кормила усердно и все приговаривала:

– Кушай, кушай! Не дай бог, до чего ж ты худющий да щуплый.

После обеда Илька взял книжки, чернильницу-непроливайку, две ручки и повел меня в поле. Поле начиналось тут же, около кузницы. Пшеница была еще зеленая и под ветром то ложилась, то поднималась, будто по полю ходили волны. Мы прошли до того места, где росли молоденькие подсолнечники. Я думал, что мы тут сядем и будем готовить уроки, но Илька оглянулся по сторонам и вытащил из-под рубашки какую-то железную штуку с длинной трубочкой. Он опять оглянулся, прищурил один глаз и стал целиться в подсолнечник. И вдруг что-то как бахнет! Илька даже присел, будто ему под коленку дали. Я хоть и не присел, но тоже испугался.

– Вот грохнуло! – сказал, опомнившись, Илька. – Знай наших!

– Что это? Пугач? – спросил я. Илька презрительно оттопырил губы.

– Пуга-ач!.. Из такого пугача я любого городового – наповал.

Мы оба не любили городовых, но чтоб Илька собирался стрелять в них, этого я от него еще не слыхал. Я, конечно, знал, что после того, как царь расстрелял в Петербурге рабочих, в разных городах заводской и фабричный народ стал бастовать, ходить с красными флагами по улицам (это называлось демонстрациями и манифестациями) и требовать, чтоб царя со всеми его министрами больше у нас не было никогда. На рабочих набрасывались казаки и городовые, били их нагайками, рубили саблями, стреляли в них из винтовок. Рабочие отбивались камнями и даже отстреливались. Когда отец читал про это в газетах, то всегда говорил: «Что делается, что делается!»

– Илька, а почему ты хочешь стрелять в городовых? – спросил я. – Ты же не рабочий.

– Здравствуйте! А кто же мы, купцы, что ли? Отец двадцать один год на металлургическом заводе кувалдой махал.

– Так это когда было! А теперь твой отец сам хозяин и на него работает Гаврила.

Илька поднялся с земли и полез ко мне драться.

– Что, что? Мой отец – хозяин? Ну-ка, скажи еще раз, ну-ка, скажи!

Я драться не хотел. Из-за чего мне драться? И что я сказал плохого? Вот он всегда так: взбредет в башку что-нибудь – и сейчас же лезет с кулаками. Но на этот раз Илька драться раздумал. Он взял меня за руку и повел в густую пшеницу. Там мы уселись так, что скрылись с головой.

– Дурак! Не знаешь, так не говори, – прошептал Илька. – Эта кузница не наша, понял?

– А чья ж она? – тоже шепотом спросил я.

– Пулькина, Дулькина да Акулькина. Много будешь знать – скоро состаришься.

– А ты не врешь?

– А когда я тебе врал? – удивился Илька. – Может, скажешь, про подкову соврал? Так хоть Гаврилу спроси, я всякую лошадь подкую. А что отец турнул меня сегодня, так это потому… – Илька замялся. – Недавно жеребец здорово… Гаврилу копытом долбанул; ну, отец теперь и гонит меня от лошадей. Опасается.

Конечно, может, так оно и есть. Ведь умеет же Илька горн раздувать, умеет молотком стучать по раскаленному железу и что-то выковывать, – отчего б ему и лошадь не подковать? Однажды, когда у нас в классе покосилась доска, Илька отковал железную петлю, повесил ее, и доска опять выпрямилась. Правду сказать, я даже завидовал Ильке, что он все умеет.

– А этот пистолет ты тоже сам сделал? – спросил я.

По лицу Ильки было заметно, что он, как всегда, ответит: «Нет, бабушка троюродная», но, наверно, ему в последний момент стало стыдно, и он признался:

– Я этого еще не умею. Дай время – сделаю. – И неожиданно пропел:

Сами набьем мы патроны,

К ружьям привинтим штыки!

– Илька, – воскликнул я, – так ты и вправду будешь стрелять в городовых?

Но Илька только загадочно посмотрел куда-то вдаль и ничего не ответил.

– Вот видишь, какой ты, – упрекнул я его. – Все что-то скрываешь от меня. А я еще хотел рассказать тебе, чего не рассказал бы никому другому.

– А что ты хотел рассказать? – с любопытством спросил Илька. – Ну, расскажи! Расскажи, ну?

Я знал, что, если Илька пристанет, от него никакими увертками не отделаешься. Да и самому мне давно хотелось облегчить душу. Попробовал я поделиться с братом Витей тем, что меня мучит уже давно, и тем, о чем я часто мечтаю, но тот даже не дослушал до конца. Как всегда, он только презрительно хмыкнул и сказал, что я еще мал и глуп.

– Хорошо, Илька, я расскажу, только ты побожись, что никому…

– Да божусь, божусь!.. Ни раку, ни маку, ни дяде Паше, ни тете Глаше, даже ершу – и тому не скажу. Говори, ну?

Я привстал и посмотрел по сторонам. По-прежнему не было видно ни души. Огромное красное солнце уже опустилось к краю поля и назойливо светило прямо в глаза. Илька тоже привстал и тоже огляделся. Убедившись, что нас никто подслушать не может, мы опять сели. Я тихо, но решительно сказал:

– Знай, я решил освободить Петра.

– Что-что? – уставился на меня Илька. – Кого освободить?

И я рассказал, как три года назад пришел к нам в чайную человек огромной силы и остался у нас работать половым, как мы подружились с ним, как мы скитались по Крыму, как выступали в цирке в Симферополе и как из-за меня там его арестовали и отправили на каторгу.

Илька слушал, будто я читал ему очередной выпуск «Похождений Ната Пинкертона», полуоткрыв рот и не спуская с меня удивленных глаз.

– Да ты все врешь! – крикнул он и хлопнул меня ладонью по плечу. – Я ж тебя знаю! Тебе б только сказки рассказывать. Ну признайся: наврал ведь, а?

– Нет, Илька, я даже не все тебе рассказал.

– И то правда, что ты был турецким барабанщиком?

– Правда. Да вот, хочешь, я тебе этот турецкий марш спою? – Я взял ручку и карандаш и забарабанил ими по Илькиной ноге, напевая: «Туру-рум, туру-рум, туру-туру-туру-рум».

То, что я так уверенно спел марш, Ильку сразу убедило. Он только спросил:

– А почему ты считаешь, что твой Петр попал на каторгу из-за тебя? Не ты ж его выдал.

– Конечно, из-за меня. Если б я к нему не пристал, он уехал бы в Турцию, жил бы там на свободе.

Илька немного подумал.

– Ну, в Турции тоже не мед. Ихний султан почище нашего Николая будет.

– А ты откуда знаешь? – недоверчиво спросил я. Илька опять загадочно прищурился.

– Знаю. Я, брат, все знаю. Вот лучше скажи, как же ты думаешь его освободить.

– Как? Обыкновенно! – храбро ответил я. – Приеду, поубиваю стражников – и освобожу.

– Ну и дурак, – спокойно сказал Илька. Я и сам понимал, что дурак, но все-таки спросил:

– Почему?

– Во-первых, ты знаешь, где она находится, эта каторга? Каторг, брат, много.

– Не знаю, – признался я.

– Во-вторых, есть у тебя деньги, чтоб доехать туда?

– Я – зайцем.

– Зайцем, брат, и за сто лет не доедешь. На каждой станции выбрасывать будут. В-четвертых…

– В-третьих, – поправил я.

– В-четвертых, – продолжал упрямо Илька, – куда тебе, заморышу, поубивать стражников! Я и то одним пальцем могу тебя перешибить, а стражник на тебя дунет– и ты свалишься.

Все это было правильно. Я растерянно молчал.

– То-то, – сказал Илька. – А в-третьих, надо быть гипнотизером.

– Что-о? Гипнотизером? – удивился я.

– Или индусским йогом.

– Да зачем же? – не понимал я.

– «Зачем, зачем»! Очень просто: приедешь, загипнотизируешь стражников и прикажешь выпустить Петра. Они не только выпустят, а еще и колбасы, и сала, и буханку хлеба на дорогу дадут.

Я сначала опешил, а потом сказал:

– Сам ты дурак, Илька! Какой же я индус?

– А дурак, так незачем со мной и разговаривать, – обиделся он.

– Да я и не собираюсь говорить. Я даже жалею, что рассказал тебе про Петра. Я тебе про дело, а ты про йогов.

– Ну и не говори! Подумаешь, за язык его тянули!

Так, слово за слово, мы поссорились. Я схватил книжки и ушел.

Я ГОТОВЛЮСЬ СТАТЬ ГИПНОТИЗЕРОМ

Мы по-прежнему жили в чайной-читальне общества трезвости, посредине базарной площади, в окружении бакалейных лавок, лотков со свежими судаками и рыбцами, возов с картошкой и капустой, сапожных, слесарных и лудильных будок. К базарному гомону мы давно привыкли и уже не замечали его. Как и раньше, никакой трезвости у нас не было: ходили к нам босяки, нищие, мелкие жулики – сплошь все пропойцы. Только дамы-патронессы, после того как Петр помазал грязной тряпкой купчиху Медведеву по лицу, стали реже к нам заглядывать. Да вот еще сильно поседела голова у отца. Впрочем, он оставался таким же, каким был: все так же принимался за «верное» дело и все так же ничего, кроме убытка, из «верного» дела у него не получалось. Однажды осенью он закупил семь возов картошки и свалил ее в подвал под чайной. Для этого он даже настлал в подвале деревянный пол и побелил стены, что ему обошлось в копеечку. «Вот посмотришь, – говорил он маме, – весной я за нее вдвое дороже возьму. Будет детишкам на молочишко! Верное дело!» Вскоре картошка стала прорастать, из нее полезли белые прутья. Мы всей семьей спускались в подвал, чтобы ломать эту противную поросль. Но прутья все перли и перли из картошки, и к весне она вся сморщилась, будто испеклась в золе. Когда отец понес ее в цибарках на базар, никто не покупал. Так она вся и сгнила. Той же весной отец затеял новое «верное» дело, но уже не в подвале, а на чердаке. Он нанял каменщиков и плотников, и те пробили в кирпичной стене дыру на чердак и пристроили к ней со двора деревянную лестницу с перилами. Отец закупил две сотни свежих рыбцов, просолил их и развесил на чердаке. «Вот и все, – сказал он, – пусть теперь сами доходят. Осенью знаете почем вяленые рыбцы? Им цены нет! Верное дело!» Может, так бы и было, но в рыбцах завелись черви, и рыба пошла на свалку.

А мне с Витькой достался чердак. Подвал нам не очень нравился: там сыро, пахнет гнилью. А на чердаке сухо, даже жарко, никто нас там не видит, делай что хочешь. Здорово! Из-за этого чердака Витька даже остался на второй год в классе. Да-да! Витька, который был умнее меня в сто раз, прекрасно играл в шахматы, самые трудные задачи по арифметике решал, как орехи щелкал, остался на второй год. А почему? Он забирался на чердак и там запоем читал «Две Дианы», «Королеву Марго», «Сорок пять» и разные другие романы Александра Дюма. Совсем забросил уроки. Ну и остался. И вот что удивительно: отец, когда узнал, что Витька не перешел в следующий класс, даже не ругал его, а только развел руками и назвал учителей шарлатанами, – так он был уверен, что Витька пострадал невинно. А Витька ходил с таким видом, будто сам удивлялся, как это случилось, что он, старший брат и умница, оказался в одном классе со мной, заморышем и дурачком, с той лишь разницей, что его посадили в основной класс, а меня в параллельный. Впрочем, я к весне переболел скарлатиной, остался тоже на второй год, и Витька опять обогнал меня на один класс.

Вернувшись после ссоры с Илькой домой, я сел за уроки. Решал задачи, переписывал в особую тетрадочку наречия с буквой ять – возле, ныне, подле, после, вчуже, въяве, вкратце, вскоре, – а сам думал: хоть Илька и наплел чепухи, а хорошо бы и вправду научиться гипнотизировать. То ли дело сказать человеку: «Спи!» – и он сейчас же заснет, будь то городовой или сам полицмейстер. А потом ему приказать: «Танцуй!» или «Сбегай в сад купчихи Медведевой, нарви там яблок и принеси мне целую корзину!» Но тут же мои мысли опять вернулись к Петру. Отец любил говорить: «Время – лучший врач, оно все залечит». А у меня получилось не так. Когда я вернулся после скитаний домой, то так этому обрадовался, что почти не думал о Петре. Но чем дальше, тем я чаще вспоминал о нем. Мне все сильней и сильней делалось жалко его. Вот я хожу в школу, ем, пью, бегаю с ребятами купаться в море, играю с ними в чехарду, а он в это время возит на каторге тачку, прикованный к ней железной цепью… Когда я был поменьше, то становился на колени в углу перед иконой и шепотом просил бога, чтобы он освободил Петра. Но однажды за этим занятием меня застал Витька. Он засмеялся и сказал? «Ну и дурак! Стукаешься лбом, а бога нет!» Я ему не поверил и даже сказал, что за такие слова его на том свете черти будут поджаривать на раскаленной сковородке. В тот же день я спросил отца, правда ли, что бога нет. Отец сначала накричал на меня, потом помолчал и сказал: «Кто его знает, есть он или нет его. На всякий случай надо молиться, а вдруг он есть». После этого у меня пропала охота просить бога о Петре: что же его просить, когда в точности не известно, есть он или его нет! Отец еще говорил так: «На бога надейся, а сам не плошай». Эта поговорка мне больше подходила. Я все чаще задумывался, как бы мне самому, без бога, освободить Петра. И вот хоть я и поссорился с Илькой, а слова его о гипнозе крепко запали мне в голову. О йогах и гипнотизерах, конечно, не один Илька в то время говорил. Многие говорили. Я знал, что даже книжки такие продавались. Одна книжка называлась «Хатха-йога». Написал ее какой-то Рамачарак, наверно индус. На вид она была неважненькая, но стоила целых 90 копеек. Другая книжка продергивалась шелковыми малиновыми шнурками, переплет на ней был сафьяновый, обрез золотой, не книжка, а прямо библия. Называлась она «Таинственная сила» и стоила 3 рубля 50 копеек. Обе книги были выставлены в витринах книжного магазина на Петропавловской улице. О том, чтобы купить их, я, конечно, не мог и мечтать. Но я нашел другой выход. Отец, как служащий учреждения городской управы, бесплатно брал в библиотеке книги для прочтения. На другой день я взял его абонемент и отправился на Петропавловскую. Когда я подал записочку с названием книг, библиотекарша насмешливо сказала:

– Ты что, йогом хочешь сделаться?

– Ага, – ответил я.

«Хатха-йога» она мне выдала, а «Таинственную силу», как книгу дорогую, разрешила читать только в библиотеке. Хоть близились экзамены, я совсем забросил уроки и все читал и читал эти книги. Конечно, главное было в том, чтобы при помощи гипноза освободить Петра. Но тут было и другое. Всю жизнь я чувствовал себя хилым, щуплым, слабым. Обидеть меня мог всякий, кому вздумается, и в обидчиках недостатка не было. Чем больнее меня обижали, тем чаще я видел себя в своих мечтах сильным и ловким. То я вышвыриваю из чайной самого Пугайрыбку, как это сделал когда-то Петр. То на глазах у Дэзи одним ударом кулака сшибаю с ног гимназиста-верзилу, который осмелился назвать меня заморышем. То выступаю в цирке и, опять же на глазах у Дэзи, ставлю на колени здоровенного быка… А эти книги как раз и толковали, что надо сделать, чтобы достигнуть силы и могущества. Надо укреплять волю и развивать тело. Этими упражнениями я и занялся на чердаке, где меня никто не видел. Я вытягивался сколько возможно вверх, затаивал дыхание и так стоял, внушая себе, что я не человек, а деревянный столб. Или ложился на бревно, переставал дышать и опять внушал себе, что я тоже бревно. «Я бревно, я бревно, я бревно», – повторял я про себя, пока не делалось обидно: какое же я бревно!

В книжках рассказывалось, что индусские йоги переставали дышать, их опускали в могилу и засыпали землей. Когда через час-два откапывали, у йогов постепенно восстанавливалось дыхание, они оживали. Забегая сильно вперед, расскажу один случай.

Было это в 1922 году. Я лежал в палате санатория для нервнобольных. Открылась дверь, и на пороге появился странный человек: очень бледное лицо, черные усы и бородка, жгучие черные глаза. Пальто, сразу видно, заграничное, только вшита в один рукав поперечная коричневая полоска. Такие полоски, как известно, вшивали за границей в одежду гражданскопленных. Человек посмотрел на меня и беззвучно засмеялся. Решив, что в палату забрел сумасшедший, я уже хотел позвать на помощь, но человек сел на стул у моей кровати и вежливо объяснил:

– Не удивляйтесь. Дело простое. Я прямо с вокзала. Когда ехал в вагоне, то мысленно представлял себе и город, и санаторий, в котором буду отдыхать, и палату, и вас, моего однопалатника. Сейчас я смеялся от удовольствия, потому что все так и получилось, как я заранее себе это представлял. Давайте познакомимся: Верман. – И он протянул мне свою тонкую бледную руку.

Не скажу, что это объяснение меня успокоило. Скорее– наоборот. Но, так или иначе, с этим человеком мне пришлось жить в одной палате, и прожили мы с ним целый месяц.

По образованию он был врач, но никогда никого не лечил. Существовал тем, что играл в заграничных кафе на деньги в шахматы. Объехал весь земной шар, долго жил в Индии, близко знал многих йогов. Война (первая мировая) застала его в Германии, где он как русскоподданный стал гражданскопленным. Потом его репатриировали на родину. Все в нем было странно, непонятно, ненормально. Утром, вставая с постели, и вечером, ложась в постель, он говорил, точно молитву читал:

 
О, никогда не говори:
«Прислуга», а не «слуга при»,
О том, что в городе Твери
Так тускло светят фонари.
А впрочем, черт их побери,
Всех знатных лордов Солсбери!
 

Так же утром и вечером он неизменно повторял, что ему необходимо отправиться в Индию, сесть на белого слона и повести за собой всех индусов в бой с англичанами.

Однажды, лежа в постели, он предложил:

– Давайте сыграем партию в шахматы. Что-то захотелось дать вам мат на семнадцатом ходу.

Я сел за стол, расставил на доске фигуры и пригласил:

– Присаживайтесь.

Но он повернулся на бок, лицом к стене, и сказал:

– Е2, Е4.

– Ах, вот как! Не глядя на доску? Ну, это у вас не получится.

Но у него получилось. Точно на семнадцатом ходу он дал моему королю мат.

Утром, за день до конца лечения, я увидел его неподвижно лежащим на диване, с закрытыми глазами, с пожелтевшим лицом. Встревожившись, я бросился за доктором. Доктор пощупал его пульс, склонился ухом к сердцу и растерянно пробормотал:

– Умер…

– Нет, сказал мой однопалатник, открывая глаза, – жив!.. – И беззвучно засмеялся.

Месяцев шесть спустя я получил от него открытку с почтовым штемпелем Одессы. «Погружаюсь на пароход, чтобы отплыть в Бомбей. Чувствую тяжелую поступь белого слона. Берегитесь, лорды Солсбери!» – писал он.


И до сих пор я не знаю, кто же был мой однопалатник – йог, авантюрист или просто милый шутник. Так вот, я превращал себя то в столб, то в бревно, но главное, что я делал на чердаке, – это развивал силу взгляда. Надо было подолгу смотреть в одну точку не моргая. На стропиле чердака сидела муха и чистила одну о другую задние лапки. Я скрестил руки и уставился на нее. Муха почистилась и куда-то улетела. Я нашел другую муху, но и та не захотела долго сидеть на одном месте. Гоняясь за мухами, я набил себе о стропило шишку и весь запорошился чердачной пылью. Пришлось искать другую точку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю