Текст книги "Весна"
Автор книги: Иван Василенко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Я УДИВЛЯЮ ОТЦА
На другой день перед началом урока истории батюшка приоткрыл дверь в класс и поманил меня пальцем. Я вышел в коридор.
– Ты почему не явился вчера в церковь? – злым шепотом спросил он.
– У меня горло болит, – спокойно ответил я.
Его серые глаза потемнели и стали похожими на глаза кошки, когда она вертит хвостом.
– Вот как! Отчего же оно заболело? Наверно, мороженое тайком ел, непослушный? Вот я поговорю с твоим отцом!
– Поговорите, пожалуйста, – будто не замечая угрозы, сказал я. – Отец любит, когда к нему приходят поговорить.
Батюшка недоуменно глянул на меня, фыркнул в бороду и пошел.
Вернувшись из училища домой, я увидел, что оба зала нашей чайной, «тот» и «этот», полны народа. Такого гама у нас еще никогда не было. Мужчины с красными, потными лицами что-то кричали, пересвистывались, стучали костяшками рук по столу, звякали крышками о чайники. На всех столах лежали ломти черного солдатского хлеба. Половой Герасим в рубашке, потемневшей на спине от пота, метался между столами, держа в каждой руке по два чайника с кипятком. Отец оставил буфет и тоже суетился в зале, беспрерывно повторяя: «Спокойнее, братцы, спокойнее! Подлили в котел воды, сейчас закипит».
В углу три молодых парня пели, страдальчески прикрывая глаза:
Ах, зачем нас берут во солдаты,
Отправляют на Дальний Восток!
Ах, при чем же мы тут виноваты,
Что мы вышли на лишний вершок!
– Братцы, – вопил пьяным голосом рябой мужчина с серебряной серьгой в ухе, – да мы этих япошек сапогами раздавим!.. Мы их солдатской крупой забросаем!..
– Забросали уже, раздавили! – кричали ему с раз-столов. – Ты еще и до места не доедешь, как тебя свои ж продадут!.. – У него теща, наверно, в Маньчжурии осталась, что он рвется туда!.. – Перевертен-ко, скажи ему, ты же там был!.. Перевертенко, не прячься!
– А чего мне прятаться! – нехотя встал из-за стола низко стриженный мужчина с желтым лицом. На минуту гам утих. Все смотрели на стриженого и ждали. – Я, можно сказать, того японца и не видел вовсе, даром что пролежал три месяца, раненный им. Он шпарит и шпарит по нас своими шимозами. Пойди задави его сапогами, когда он и за десять верст к себе не подпускает!.. Да вы, братцы, не невольте меня говорить… Я и без того подневольный человек… Мне приказано вас сопровождать – я и сопровождаю, а до другого мне касаться воспрещается. Вот унтер идет, его и спрашивайте.
Гвалт возобновился с новой силой. Но тут в зал быстрым шагом вошел военный с медалью на груди.
– Поторапливайтесь, братцы, поторапливайтесь. Вагоны поданы, поторапливайтесь!.. – говорил он, шагая между столами. Потом стал посредине зала и зычно прокричал, выкатывая глаза: – Станови-ись!..
В одну минуту оба зала опустели. Остались только черные корки житняка на мокрых клеенках столов да окурки самокруток, облепившие и столы и пол. Отец сказал:
– Ну, слава богу, отвалили. Я думал, разгромят всю чайную. И что оно делается с народом! Все кипит, бурлит. Тут эта несчастная война, а тут еще и революция вдобавок.
Так отец стал говорить теперь, а раньше, когда война только началась, он тоже говорил, что мы япошек шапками закидаем.
После того как мы всей семьей убрали чайную, я пошел в нашу комнату, за деревянную перегородку, и сел готовить уроки. Вдруг слышу шаги и голос отца:
– Пожалуйте, патер Анастаса, пожалуйте.
Я незаметно выглянул из-за перегородки: в комнату входили отец и черный батюшка. «Что ему надо от нас, этому греческому монаху? – с тревогой подумал я. – Тогда он зашел будто за компанию с нашим батюшкой, а теперь вот и сам явился».
– Присаживайтесь, батюшка. Чем могу служить? – говорил отец почтительно, но по лицу его все-таки было видно, что он тоже недоумевает и тревожится. Под черным заскрипел стул.
– Очэнь спасибо, кириэ[4]4
Господин (греческ).
[Закрыть] Мимоходенко, очэнь спасибо, – кивнул он своей тяжелой головой в черном клобуке. – У менэ к вам дело. Я хочу, чтобы вы, кириэ Мимоходенко, кала эдулепса… Как это по-русски?.. Хоросо заработали.
– Заработал? – с удивлением, но и с интересом спросил отец. – Это как же, батюшка?
– Это так: вас паликари… как эта по-русскому? Вас мальчик очень хоросий голос имеет… Наси греки очень любят, когда хоросий голос молитвы поет… Наси греки усо дадут, чтоб слусать хоросий голос в своей церкви…
– Э, нет, батюшка! – решительно сказал отец. – Он даже в русской церкви больше не будет петь. У него и без того горло болит. Да и как он может в греческой церкви петь, если у вас богослужение совершается на греческом языке!
– Это ничиво: мы ему сделаем гоголе-моголе, мы ему хоросаго доктора привезем. А греческие слова он скоро поймет. Что тут трудного? По васому русскому будет так: верую во единого бога. А по насому греческому будет так: пистево сена феон. Что тут трудного?
– Нет, нет, батюшка! – хмурясь, отвечал отец. – Он не имеет никакого пристрастия к духовным занятиям. Он у нас по светской линии пойдет.
Но чем решительнее отец возражал, тем настойчивей его убеждал черный. Отец говорил, что у меня экзамены на носу и мне сейчас не до греческого языка. Черный отвечал, что меня греческие монахи научат «Символу веры» по-гречески в один момент. «Он слабенький, – стоял на своем отец, – ему нельзя перегружаться». – «Ничиво, ничиво, – успокаивал отца черный, – пусть приходит в наш монастырь обедать – через десять дней он будет толстый и сильный».
Отец умолк. Долго молчал, потом совсем другим голосом сказал:
– Да, хорошо попитаться ему следовало б. Какая пища! Постный борщ да селедка. А он у нас в детстве кровью сошел. Совсем заморышем растет… Но петь в церкви он все равно не захочет. Из русской сбежал, а в греческую его и калачом не заманишь. Вместо церкви будет бог знает где бродить… Он такой…
– У нас, кириэ Мимоходенко, усо есть: масло есть, сардины есть, оливки есть, апельсины есть, инжир есть…
Может быть, черный еще долго перечислял бы, что у него есть в монастыре, но тут распахнулась дверь и на пороге показался наш рыжий батюшка.
– А-а, – протянул он ехидно, – так это вы, патер Анастасэ! А я думал, чей это медоточивый голос, кто тут соблазняет оливками да инжиром господина Мимоходенко подобно змию, соблазнявшему в эдеме легковерную жену Адама – Еву плодами древа познания добра и зла. Теперь понятно, почему отрок Димитрий отлучился от церкви архангела Михаила. Ах, патер Анастасэ, патер Анастасэ! А я-то считал вас своим лучшим другом и во всем доверял вам! Вот и верь после этого соленым грекам, хоть бы и в монашеском облачении!
Монах поднялся со стула и замахал широкими рукавами рясы, как черными крыльями.
– Не усо вам, не усо вам, патер Евстафий! Вы сами, патер Евстафий, меня обманули. Вы говорили, патер Евстафий, что мальчика будем делить пополам: половина царю Константину, половина архангелу Михаилу. А вы взяли архангелу Михаилу усо мальчик, усо!.. Нехоросо так, патер Евстафий, нехоросо!.. Асхима, асхима!..[5]5
Плохо (греческ.).
[Закрыть]
– А долги не платить по четыре месяца – это «хоросо», патер Анастасэ? – сощурясь, прошептал наш батюшка.
– Какие долги, патер Евстафий, какие?.. – тоже перешел на шепот черный.
– Забыли? А чье каре наскочило на мой покер?
– Патер Евстафий, так это был чистый блеф! Никакой покер у вас не был! Вы даже не показали карты, вы сунули карты под карты!..
– Что-о?.. Карты под карты?!. Так я кто же, по-вашему, шулер?
– Сига.[6]6
Тише (греческ.).
[Закрыть] – Черный показал глазами на моего отца и уже громко сказал – Я, патер Евстафий, очень вас уважаю Просу вас ко мне в келию. Мы усо, усо – как это по-русскому? – миром уладим… Кириэ Мимоходенко, – повернулся он к отцу, – вы согласны посылать вас паликари… вас мальчик в нас монастырь?
– Видите ли, отец Анастаса, – развел отец руками, – я может, и согласился бы – как-никак мальчику не вредно поправиться на хороших харчах, – но надобно и его согласием заручиться…
– Орео! – воскликнул черный. – Орео, кириэ Мимоходенко! Прислить сюда вас мальчик, я буду говорить с ним.
Тогда я вышел из-за перегородки и сказал:
– Папа, я согласен. Я все слышал. Я согласен.
– Ты согласен? – в удивлении отступил отец. – Согласен?
– Да, – твердо Повторил я, – согласен. Я буду каждый день заходить в монастырь… обедать и учиться петь по-гречески.
Черный хлопал в ладоши:
– Орео!.. Орео, паликари!.. Орео!..
МОЛОТОЧЕК
У отца был деревянный ящик, в котором он держал разные инструменты: стамески, буравчики, плоскогубцы, отвертки, молотки. Отец редко пользовался ими, только в случаях, когда надо было забить гвоздь или выправить осевшую дверь, но, если он замечал, что какого-нибудь инструмента в его ящике не хватает, нам всем доставалось на орехи. И все-таки я этот ящик вытащил из-под конторки и долго в нем рылся, отыскивая маленький молоточек. Нет, молоточка в ящике не было. Большой молоток был, а маленький, который можно бы незаметно держать в кармане, куда-то исчез: наверно, Витька затаскал. Оставалось одно – идти к Ильке: в кузнице есть все на свете инструменты. Конечно, Илька будет допытываться, зачем мне понадобился молоточек. Что ж, пусть спрашивает: на этот раз я ему ничего не скажу.
Смеркалось, когда я подходил к кузнице.
– Эй, пономарь, лезь сюда! – донеслось до меня откуда-то сверху.
Я поднял голову и увидел на закопченной крыше Ильку. Одной рукой он держался за трубу, а другой показывал мне на деревянную приставную лестницу.
– Лезь, не бойся!
Не такая уж высокая крыша, чтоб я побоялся взобраться на нее. Но, взобравшись, я чуть не свалился – такая она была покатая.
– Ты что тут делаешь, Илька? – спросил я и тоже ухватился рукой за трубу.
– Звезды считаю.
Я обвел глазами небо. На нем светилась только одна звезда, да и та величиной с наперсток: ведь было еще рано.
– Сколько ж ты насчитал? – спросил я недоверчиво.
– Семь тысяч девятьсот одиннадцать, – не моргнув глазом, ответил Илька.
Вот и опять он разговаривает со мной так, будто я сую нос не в свое дело.
– Ладно, считай дальше, – сказал я небрежно, – только сперва дай мне маленький молоточек. У вас в кузнице, наверно, всякие есть.
– У нас всякие есть, – подтвердил Илька. – А нет, так нам ничего не стоит сделать. Тебе зачем молоток?
– Мух бить, – ответил я в отместку.
– Му-ух?! – несказанно удивился Илька. – Какой же дурак бьет мух молотком?
– А какой дурак звезды считает на пустом небе?
Некоторое время Илька таращил на меня свои зеленые глаза, потом закричал:
– Э, врешь, врешь!.. Говори, зачем тебе молоток! Говори, а то не дам.
– А ты признайся, зачем сюда залез, тогда скажу.
– Залез и залез, кому какое дело! Ну, говори! Говори, а то сейчас же полетишь с крыши.
Мы долго спорили. Потом Илька презрительно сказал:
– Подумаешь, очень мне интересно, зачем ему молоток понадобился! Хоть грабли попроси, я и не подумаю спрашивать. Сиди тут, я сейчас принесу. Настоящий парень всегда выручит товарища. А то есть такие прижимистые ангелочки, что у них и старого перышка не допросишься. – Он полез было с крыши, но затем вернулся и строго предупредил: —Ты сидеть сиди, да не зевай. Как увидишь, что кто-нибудь остановится тут и навострит свое свинячье ухо, сейчас же постучи три раза по крыше. Да и сам не заглядывай.
Он прикрыл куском толя какую-то дыру в крыше и ушел.
Мне, конечно, было очень обидно: то «пономарь», то «ангелочек». И когда это было, чтоб я не одолжил ему перышка? Но все равно я решил терпеть до конца, лишь бы добиться того, что задумал. А вот почему я должен стучать кулаком по крыше, если кто остановится около кузницы, я не понимал. Одно было ясно: в кузнице делалось что-то такое, о чем никто не должен догадываться. Снизу доносился звон железа, какие-то шорохи и частые вздохи меха для раздувания горна. Ну и что ж? Это всегда несется из кузницы на улицу. Вдруг я заметил, что какой-то человек, шедший по пыльной дороге, оглянулся раз, другой – и прямиком направился к воротам кузницы. Я сейчас же застучал кулаком по крыше. Человек подошел к воротам и тоже постучал, сначала три раза подряд, а потом, с маленьким промежутком, еще раз. «Кто?» – донесся глухой голос из кузницы. «За подковой для коня Стрекопытова пришел», – ответил человек. «А деньги принес?» – «Принес. Два пятиалтынных». Ворота скрипнули, потом заскрежетал засов: значит, человека пропустили, а ворота крепко заперли. Прошло немного времени, и к воротам зашагал еще какой-то человек. Тот был в сапогах и в синей фуражке, а этот в ботинках, в соломенной шляпе и в очках. Я, конечно, опять застучал. Вероятно, человек услышал, потому что поднял кверху голову и смешно показал мне язык. Потом и сам постучал. Его тоже впустили, но только после разговора о коне Стрекопытова и двух пятиалтынных.
Илька притащил молоток чуть поменьше той кувалды, которой бьет по наковальне Гаврила. Я сказал:
– Илька, ты пристукнутый? Я ж у тебя просил молоточек маленький, чтоб можно было в кармане спрятать, а ты что принес?
– Детских не держим, – важно ответил Илька. – Что тебе молоток – игрушка? Не хочешь, не бери. – Я так огорчился, что Илька пожалел меня. – Ладно, сделаю тебе маленький. Сам выкую. Выкую и принесу завтра в класс. – Он прищурился. – А ты задачи порешал?
– Порешал, конечно.
– Дашь списать?
– Дам. Только знаешь, Илька, ты лучше сам решай.,
– «Сам, сам»! Такое скажешь! На крыше сиди, молотки ему делай, да еще и задачи для него решай! Жирно будет. – Наверно, поняв, что перехватил, Илька тут же смягчился: – Между прочим, ты парень ничего, исправно в крышу отстукивал.
В это время возле кузницы остановился еще какой-то человек. Илька уже поднял молоток, чтоб стукнуть, но всмотрелся и не стукнул. Человек тоже сказал, что принес два пятиалтынных. Когда и он вошел в кузницу, я спросил:
– Илька, а почему они все по два пятиалтынных приносят?
Илька подозрительно глянул на меня.
– А по сколько ж им приносить? Стоит подкова тридцать копеек, они столько и приносят. Мы лишнего не берем, – И испытующе спросил: – А ты думал зачем? – Я пожал плечами. – То-то. Не знаешь, так и молчи.
Когда я спускался по лестнице, он опять сказал:
– Держи язык за зубами, понял? Особенно среди своей братии, а то я не посмотрю, что ты мне друг: как дам, так и на том свете не очухаешься.
Вот и еще одна обида: «Среди своей братии». Какая она моя? Но я и тут промолчал: терпеть так терпеть.
Утром Илька принес мне в класс маленький молоточек, такей хорошенький, что я даже во время урока вынимал его из кармана и любовался. Илька отполировал рукоятку, и она скользила у меня в пальцах, как атласная.
Признаться, мне было завидно: почему я не умею делать ничего такого? В прошлом году мне один пьяница иодарил лобзик и тоненькую пилочку к нему. Я принял-я выпиливать из фанеры домик. Но он у меня получился такой неуклюжий, такой кривобокий, что не понравился ни Маше, ни Вите. Только мама похвалила, но я же хорошо понимал, что она просто не хотела меня огорчать. Да и что такое этот домик! Игрушка! В нем даже воробей не не захотел бы жить. А молоток – это вещь, которая всем нужна. Скажу здесь кстати, что всю жизнь я чувствовал себя каким-то неполноценным: мог на сцене играть Гамлета, мог речи с трибуны говорить, мог в сельской школе обучить грамоте шестьдесят мальчиков и девочек, а вот сделать простой молоток или построить плохонький, но настоящий, не игрушечный дом я так никогда и не научился. И мне часто бывало обидно, что все, чем я пользовался в жизни – пища, одежда, жилище, телефон, автомобиль, даже бумага и чернила, – сделано руками других. Обидно и завидно.
Лев Савельевич пришел на урок в благодушном настроении. Видно, ему хотелось поговорить. Он обвел насмешливыми глазами весь класс и, конечно, остановил их на мне:
– Ну, Мимоходенко, как ты себя чувствуешь? Я встал, подумал и слегка развел руками:
– Как вам сказать, Лев Савельевич? На тройку с двумя минусами.
– Гм… Почему ж так неважно?
– Не знаю, Лев Савельевич, вам видней: вы мне поставили три с двумя минусами, я на три с двумя минусами и чувствую себя. А у кого стоит пятерка, тот, конечно, чувствует себя на пятерку.
– А у кого ж это стоит пятерка? – удивился Лев Савельевич. Все в классе переглянулись. – Пятерошники, встать! – Все продолжали сидеть. – Ну?
Поднялся Степка Лягушкив.
– У бога, – сказал он. Учитель широко раскрыл глаза.
– У ко-о-го-о?..
– У бога, Лев Савельевич. Вы когда ставите отметки, то говорите: «Только бог знает на пять, я – на четыре, а ты – от силы на единицу».
Лев Савельевич заглянул в журнал:
– Вот ты соврал. У тебя стоит тройка.
– Так я ж и знаю лучше всех, – самоуверенно ответил Степка.
Мальчишки закричали:
– Куда тебе, лягушке!.. Воображало!.. Есть и получше тебя!
Лев Савельевич на крики не обратил внимания и опять взялся за меня.
– Вот, Мимоходенко, и пригодился тебе церковнославянский язык. Теперь ты поешь, аки ангел, и тебе внемлет вся церковная паства. Так тебя, Мимоходенко, прихожане церкви архангела Михаила и зовут: наш ангел. Видишь, Мимоходенко, благодаря церковнославянскому языку ты вроде в ангелы вышел.
То, что меня так зовут, мне осточертело, и я сказал:
– Если я ангел, Лев Савельевич, то какой же я Мимоходенко? У ангелов фамилий нет. Их по именам зовут: Михаил, Гавриил, Никифор и так далее.
– Правильно! – подтвердил Лягушкин. – Например, моего ангела зовут Степан.
– Молчать! – вдруг рявкнул Лев Савельевич. – Это что за разговоры! Я сказал «аки ангел». «Аки»! Лягушкин, что такое «аки»?
– «Аки» значит «потому что», – уверенно ответил Степка.
– Вот и дурак! «Аки» значит «как». А «потому что» будет «поелику». Я поставил тебе тройку по ошибке, поелику ты еси осел.
Лев Савельевич перечеркнул против фамилии Степки тройку и поставил жирную единицу.
Степка поморгал и сел.
В перемену он ни с того ни с сего дал мне затрещину.
Но я и это стерпел. Главное было то, что в кармане у меня лежал молоточек.
У МОНАХОВ
Признаться, я шел из училища к греческому монастырю с жутковатым чувством, а когда увидел решетки на окнах, мне и совсем стало не по себе.
В нашем городе жило много иностранцев. Греки держали хлебные ссыпки и пароходы. Итальянцы торговали заграничными винами, управляли оркестрами и писали картины. Старые люди рассказывали, что раньше в нашем театре лет тринадцать подряд и актерами были только итальянцы и итальянки. На сцене они не говорили, а пели, потому и театр наш тогда назывался необыкновенно: «оперный». Были и турки: они ничем другим не занимались, только пекарни держали. А турчанок не было: им по турецким законам выезжать из своего государства не полагалось. Болгары – те арендовали здесь землю под огороды. Летом и осенью они складывали на базаре, прямо на разостланном брезенте, целые горы сладкого лука, помидоров, баклажанов, огурцов, капусты, а зимой открывали погреба и в них продавали соленые огурцы с чесноком, лавровым листом и укропом, такие вкусные, что у прохожих от одного запаха слюнки текли. Жили у нас еще немцы, французы, англичане, бельгийцы. Это были хозяева заводов и фабрик, разные директора, управляющие и инженеры. Они ездили в лакированных экипажах и смотрели на всех свысока, особенно англичане. Наверно, потому, что здесь промышляли всякие люди и дома строились разные. Помню, когда еще жил у нас Петр и я с ним шел по городу, он говорил: «Вот, брат, какие тут здания! Прямо вроде людей. Глянь-ка направо: это ж – угрюмый старик. Ишь как насупился! Ему все надоело, и хочет он только покоя. А это – молодая девушка. Надела белое платье и смотрится в зеркало, не налюбуется. А это вот – купчиха-миллионерша: раздобрела на блинах со сметаной да черной икрой – и уже не поймешь, где у нее физиономия, а где что другое. А это – делец. Ему красота ни к чему. Ему – чтоб было прочно, надежно, навеки нерушимо».
Вот об этом я и вспомнил, когда остановился около греческого монастыря. Что это был за дом! Он не походил ни на один из домов, какие были в городе. Какая-то прямоугольная глыба. Видно, тот, кто его строил, добивался одного: чтоб никто в этот дом не проник и не увидел, как там живут и что там делают. А рядом с этим глухим зданием стояла высокая церковь. На вид она была строгая, но так к себе и притягивала. Алексей Васильевич, наш учитель истории, сказал, что она построена в классическом стиле, и уже начал было объяснять, что это означает, но потом заговорил о братьях Гракхах, да так к классическому стилю больше и не вернулся.
Входа в монастырский дом нигде не было, значит, надо было стучать в глухие тяжелые ворота. Я долго переминался с ноги на ногу, потом набрался. храбрости и стукнул. Сейчас же что-то звякнуло, на воротах открылся маленький треугольничек, и в нем я увидел чей-то жуткий черный глаз. Глаз смотрел на меня, а я, как завороженный, на глаз. Потом из-за ворот спросили:
– Сто нусна?
У меня язык окостенел.
– Сто нусна? – не повышая голоса, спросили опять.
Я молчал.
– Сто нусна? – все так же спросили в третий раз.
Тут я опомнился и, запинаясь, сказал, что пришел петь по-гречески.
– Как звать, мальсик?
– Митя Мимоходенко, – ответил я, все еще сжимаясь от страха.
Ворота приоткрылись, в них показался чернобородый монах с дубинкой в руке. Я попятился.
– Иди, мальсик, – сказал монах. – Ну? Григора, григора!..[7]7
Скорей, скорей! (греческ.)
[Закрыть]
Я глотнул воздуха и вошел в ворота. Монах взял меня за плечо, отчего я опять сжался, и повел через вымощенный булыжником двор к каменным ступенькам. По ступенькам мы взобрались на каменное крылечко и вошли в длинный полутемный коридор с каменным полом. Оттого, что везде все было каменное, у меня будто застыло сердце. Мне казалось, что и рука у монаха была каменная, так крепко он сжимал мое плечо. Вдоль коридора, на одинаковом расстоянии одна от другой, шли плотно прикрытые двери, очень много дверей, но мы с монахом пошли не к ним, а вверх, опять по каменным ступенькам, и очутились в небольшой комнате. В ней стоял каменный диван – и больше ничего. Монах подошел к обитой клеенкой пухлой двери и три раза стукнул кулаком. Из-за двери кто-то глухо отозвался. Монах потянул дверь за железную заржавленную ручку, и я чуть не ахнул, увидев красивую, как в сказке, комнату. Я успел заметить только, что она была бархатная, темно-синяя и серебряная. На высокой кровати с малиновыми шелковыми занавесями лежал патер Анастаса в очках, с книжкой в руках. Он приподнялся, спустил ноги с кровати, и я очень удивился, что на нем была не ряса, а обыкновенные серые штаны.
– Калимэра,[8]8
Добрый день (греческ.).
[Закрыть] Митя! – сказал он, сладко улыбаясь толстыми красными губами. – Присол?
– Пришел, – ответил я машинально.
Он стал говорить что-то монаху на непонятном языке, наверно на греческом, а я тем временем украдкой оглядывал комнату. Все стены были обиты темно-синим бархатом с серебряными узорами. На полу, устланном коврами, стоял большой лакированный стол – и тоже с узорами, но только из перламутра. Над столом висела серебряная люстра, увешанная, как сосульками, хрустальными палочками. На полках, на этажерках, на подставках– всюду стояли серебряные чаши и какие-то шары: голубые, красные, фиолетовые. В углу, от потолка до самого пола, сиял золочеными ризами и разноцветными камнями киот.
Патер опять сладко улыбнулся и спросил меня:
– Кусать хочес?
До еды ли мне было! Но я сказал:
– Хочу.
– Адельфос[9]9
Брат (греческ.)
[Закрыть] Нифонт, отведи паликари в трапезную.
Нифонт опять взял меня за плечо и повел по лестнице вниз. Мы оказались в большой комнате со сводчатым потолком. В ней стоял только длинный некрашеный стол да две такие же длинные простые скамейки. Монах приказал мне сесть и ждать, а сам куда-то ушел. Сидеть одному в этой голой комнате с таким потолком было жутко. Сюда не доносился снаружи ни один звук, будто все на свете вымерло. Может быть, я не выдержал бы и сбежал, но разве отсюда убежишь! Не знаю, сколько прошло времени, когда наконец я услышал что-то похожее на шарканье. Дверь неслышно открылась, и в комнату вошел черный монах. Следом за ним шел второй, за вторым – третий, за третьим – четвертый.
Так, длинным черным рядом, монахи потянулись от двери до противоположной стены. Все они были толстые, с черными бородами, с желтыми, как после болезни, лицами, все перепоясаны широкими кожаными поясами. Вошли, остановились и застыли, глядя прямо перед собой черными с желтизной глазами. Опять неслышно открылась дверь, и в комнату медленным шагом вошел Анастасэ. Когда он дошел до середины комнаты, все монахи, как по команде, склонились перед ним до пояса. Патер стал перед иконой и прочитал по-гречески какую-то молитву. После этого все монахи сели за стол. А я за столом уже раньше сидел и теперь оказался между монахами. Вошли еще два монаха и внесли огромный медный бак. Они ходили вокруг стола и разливали в чашки горячий жирный суп. Каждый ел сколько хотел. Одному монаху подливали в чашку три раза. Он даже бороду вымочил в супе. Я тоже ел много, но одолеть всю чашку не смог – такая она была вместительная. Когда весь суп доели, прислуживавшие монахи унесли бак, а взамен принесли и расставили на столе четыре огромных блюда гусятины с яблоками. Монахи и гусятину съели всю. Потом принесли жбан черного кофе и какие-то тонкие пышки, похожие на еврейскую мацу. Монахи выпили весь кофе и съели всю мацу. Под конец принесли на блюдах инжир. Монахи и инжир съели. Я тоже так много всего съел, что пришлось расстегнуть пояс. Но даже и после этого было трудно дышать. А монахам хоть бы что! Поели, помолились и так же гуськом, один за другим, степенно вышли из комнаты.
Остались только Анастасу, один здоровенный монах и я. Те монахи, что прислуживали за столом, внесли красивую, орехового дерева фисгармонию, кряхтя, установили ее у стены и ушли. Огромный монах провел пухлым пальцем по клавишам. Послышались жалобные вязкие звуки.
– Слушайся адельфос Дамиана, – сказал мне Анастаса и тоже ушел.
Дамиан шумно, как мех в Илькиной кузнице, вздохнул и страшным басом пропел:
– «Пистева сена фе-о-он…» Пой, как я, – приказал он. Я набрал в грудь воздуха и, приседая от натуги, стал петь басом: «Кистена фиена сено-о-он!..»
Дамиан сначала выпучил на меня глаза, а потом по-лошадиному заржал. Кое-как он мне объяснил, что петь надо своим голосом, а слова выговаривать правильно, иначе получится «не как у ангела, а как у дьявола».
Манежил он меня долго, и каждый раз, когда я коверкал слова, закатывался таким громовым хохотом, что в окнах тоненько стонали стекла. Потом он повел меня наверх, к Анастасэ. Патер опять лежал в своей богатой кровати. Около него на красивой тумбочке стояла бутылка с чем-то желтым и серебряный стаканчик. Не поднимаясь с постели, Анастасэ подробно объяснил мне, что я должен делать и чего я не должен делать. Я должен есть сколько влезет, чтобы лицо у меня стало красивое и розовое, как у святого ангела. Я должен петь тонко и нежно, как поют святые ангелы. Я должен правильно выговаривать греческие слова, как их выговаривают святые ангелы. Я никому не должен рассказывать, что здесь увижу и услышу, потому что церковь и монастырь есть места господней тайны. Например, если я расскажу, что видел бутылку с желтой жидкостью, все подумают, что это коньяк, а на самом деле это микстура от камней в почках. А самое главное, я не должен совать свой нос не в свое дело.
– Теперь иди домой, – сказал Анастасэ.
Я плотно прикрыл за собой дверь, огляделся и уже полез в карман, чтобы, вынуть молоточек, как в комнату вошел Нифонт. Он опять взял меня за плечо своей каменной рукой и повел к выходу. Когда я наконец очутился на улице, то чуть не вскрикнул от радости – так ярко светило здесь солнце, так сладко пахло цветущей акацией.