Текст книги "Данные достоверны"
Автор книги: Иван Черный
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Город был набит немецкими войсками, полицией, являлся важнейшим железнодорожным узлом, и, надо полагать, гестапо не забыло прочистить Барановичи, насадить в нем свою агентуру, старалось держать жителей под неусыпным надзором.
Поскольку отряду Бринского разведывательных задач до сих пор не ставили, то и попыток разведать Барановичи не делалось.
Знакомых партизанам людей в городе не было.
Как же проникнуть в город? Как нащупать связь с патриотами, которые наверняка были там?
Изучая обстановку, мы обратили внимание на поселок Кривошин. Стоял он километрах в тридцати от Барановичей, партизаны туда изредка заходили и знали, что некоторые жители поселка ездят в город, главным образом для обмена мелкой живности и овощей на различные товары.
Поскольку партизан поблизости от Кривошина не существовало, гитлеровцы не сочли нужным держать в поселке большой гарнизон, ограничились созданием полицейской комендатуры со считанным числом полицейских, остерегавшихся, кстати сказать, проявлять какую-либо прыть.
Расспросив партизан, посещавших Кривошин, мы пытались выяснить, не завели ли они там знакомств.
Увы! Нас ждало разочарование. Партизаны посещали Кривошин всего два-три раза, заходили напиться, попросить керосина, соли и не могли даже назвать фамилии людей, выносивших кружку воды или узелок с солью.
Положение усложнялось.
Я собрал пятерку и стал держать совет.
Решение виделось единственное: идти в Кривошин самим, искать там людей самим. Но мне хотелось, чтобы
[99]
бойцы пришли к такому же решению без подсказки. И товарищи не подкачали. Правда, без особой уверенности, но кто-то из них, уже не помню кто, первым предложил наведаться в город, поглядеть, что там происходит.
– Неплохая мысль, – поддержал я.
Партизаны переглянулись.
– В чем дело, товарищи?
Николай Голумбиевский, почесав в затылке, неуверенно сказал:
– Да как-то странно, товарищ командир. Ну, взять меня... Я же сам кривошинский... Узнают ведь.
– За семью боитесь?
– Да не... Семья уехала. А все ж таки...
– Неясно... Вероятно, вас смущает, как это вдруг мы, партизаны, появимся в поселке?
Пятерка молчала. Встал Караваев:
– Разрешите обратиться, товарищ капитан?
– Пожалуйста.
– Тут не в опасениях дело, товарищ капитан... Но мы вас так поняли, что людей подбирать надо.
– Правильно.
– Тогда вопрос, товарищ капитан... Как же мы – придем к людям, сагитируем и уйдем?.. Ведь немцы прознают, у кого мы были, факт! И сразу возьмут всех. Получится – опять никого не останется... Просим разъяснить.
– Садитесь, товарищ Караваев... Вопрос вы задали естественный. Правильно, при посещении жителей Кривошина нужно соблюдать определенное правило. Кстати, очень простое. Прежде всего никогда не заходить только в те дома, где будут наши люди. Заходить в несколько домов на разных улицах. В том случае, если за нами и станут следить, – не поймут, кто же помогает партизанам, а кто просто оказался у нас по дороге... И еще. Главное. Мы никого поначалу агитировать не станем. Будем присматриваться к людям. С одним поговорим, с другим... А там почувствуете, кто хочет бороться с врагом и не струсит, а кто не больно надежен... Понятно?
– В общих чертах – понятно... – сказал Голумбиевский.
– А чтобы и не в общих чертах понятно было, я сам отправлюсь с вами для начала. Готовьтесь. Завтра навестим Кривошин.
[100]
Лес подходил к Кривошину почти вплотную. Было известно, что никаких патрулей, застав или контрольно-пропускных пунктов на окраинах поселка не существует, поэтому мы вошли открыто, не таясь и не пряча оружие.
Вероятность столкновения или стычки с полицейскими не пугала. В случае чего мы могли постоять за себя.
Поселок был как поселок: немощеные улочки, палисадники с поздними осенними цветами, потемневшие от времени и непогод избы и домишки.
Только вот ребятишек почти не было видно, а те, что и появлялись вдруг на улице, немедленно исчезали во дворах, едва заметив вооруженных людей.
Да и взрослые сворачивали в проулки или скрывались в первом попавшемся доме, как только видели нас.
Народ так настрадался за время хозяйничанья оккупантов, что не ждал ничего хорошего от тех, кто появлялся с оружием. Ведь родная армия была далеко! С оружием, как правило, появлялись только враги!
Мы вышли на главную улицу поселка. То же безлюдье и та же тишина.
Зашли в один дом, в другой. Там воды попросили напиться, там молочка.
Женщины, услышав чужие шаги, прижимались спиной к печам, отступали к горницам, словно готовились собственным телом прикрыть детишек.
Мужчины смотрели в пол...
Я предупредил бойцов, чтобы везде вытирали ноги, вежливо здоровались и снимали шапки.
Наше поведение успокаивало людей: фашист и полицай шапки не снимут!
Напившись, потолковав о погоде, благодарили за угощение.
Один пацаненок, осмелев, выскочил:
– Дядька! А вы партизаны?
Мать бросилась к нему:
– Я тебе покажу партизан, сволоченок!
– За что же вы так?.. – спросил я женщину. – Мы и верно партизаны, сынок.
* * *
Мы не ждали от первого посещения Кривошина каких-либо серьезных результатов. Не так-то просто с первого раза найти в незнакомом месте человека, которому можно довериться...
[101]
Однако поход в поселок явился для будущих разведчиков какой-то практикой, научил входить в населенный пункт, в чужие дома, вести себя так, чтобы не испугать хозяев, направлять разговор в нужное русло.
Все это может показаться примитивным и наивным. Но если учесть обстановку в тылу врага осенью сорок второго, то даже вылазки в Кривошин были далеко не простым и легким делом. Однако мы продолжали их, чтобы обучить группу самостоятельным действиям и организовать затем разведку Барановичей.
Умение же войти в дом, где живут люди, запуганные расстрелами и виселицами, умение поговорить с этими людьми – занятие отнюдь не из легких...
Здесь, в Кривошине, пятерка из отряда Бринского проходила ту же школу, что Седельников и Кузьменко на хуторе у Матрены. С той разницей, пожалуй, что в Кривошине было потрудней.
Тем не менее посещения поселка, находившегося под контролем немцев, довольно быстро дали хорошие результаты: партизаны осваивались, а жители встречали нас все приветливей.
Вот так, в третий или четвертый приход в Кривошин, встретили нас и в доме Ромуальда Викентьевича Лиходневского, слесаря паровозного депо Барановичи, частенько навещавшего семью, жившую в поселке.
Хозяин дома, мужчина средних лет, при первой встрече весьма немногословный и осторожный, теперь держался почти дружески.
Мы спросили его о здешнем солтысе: не прижимает ли народ, не выслуживается ли перед фашистами?
Лиходневский пожал плечами:
– Назначили его, ну, стало быть, приходится делать то, что велят...
– Делать можно по-разному. С рвением и без оного.
– Само собой. Я и говорю, делает то, что велят.
Темные глаза Ромуальда Викентьевича усмехались. Дескать, ясней ясного говорю, чего же вам еще?
Он принес чугунок картошки, достал буханку хлеба, соль, подсолнечное масло:
– Покушайте, пожалуйста. Чем богаты, как говорится...
– О! Даже масло... Здесь брали или в Барановичах?
– В Барановичах. Здесь с маслом туго.
– А что, хороший в Барановичах рынок?
[102]
– Да как сказать... По нынешним временам, понятно, хороший. И сахар купить можно, и чай. Ну, керосин, конечно.
– Кто же продает?
– И немцы и кое-кто из местных, кто при «новом порядке» торговлишкой занялся.
– На что же покупаете?
– Каждый промышляет, чем может...
– Так сказать, коммерция...
– Э! С волками жить – по-волчьи выть!
Он махнул рукой, присел за стол, стал быстро и ловко очищать картофель.
Пальцы у него были крепкие, с короткими, тупыми ногтями, со следами въевшегося машинного масла.
– А до войны вы, часом, не шофером были?
– Нет. В тех же мастерских при депо работал. Слесарил.
– Зарабатывали, видно, неплохо. Даже библиотеку приобрели.
Лиходневский оглянулся на этажерку, уставленную книжками, усмехнулся:
– Какая уж там библиотека. Так, покупал помаленьку. По технике, ну и художественное... Все хотел полное собрание сочинений Толстого достать и деньги отложил, да тут как раз началось... Теперь не купишь. И не похвалят, поди, за Толстого-то. Русский ведь писатель!
– Ну это время долго не протянется.
– Дай-то бог, как говорится.
– А слышали вы последнюю сводку Совинформбюро?
– Откуда же мне?! Приемники еще в сорок первом отобрали!
– Бои идут в направлении Сталинграда. Гитлеровцы сделали ставку на Сталинград. Рвутся к Волге. Хотят отрезать нас от южных нефтеносных районов, лишить кубанской пшеницы, но потери они несут колоссальные.
– Н-да... – протянул Лиходневский. – И откуда только у них все берется?
– Всю Европу ограбили, все людские резервы соскребли, вот и берется. Но и под Сталинградом их ждет то же, что под Москвой.
Хозяин дома поднял голову:
– А под Москвой-то много они потеряли?
Я рассказал о поражении немецко-фашистских армий
[103]
под столицей, о параде наших войск на Красной площади в честь годовщины Октября, о героизме ленинградцев. Лиходневский слушал жадно.
– Гитлеровцев ждет неминуемый разгром, – сказал я под конец. – Их военная машина треснула под Москвой и неизбежно сломается. Да и экономика немецкая не выдержит... Ну а там и союзники второй фронт откроют.
Я поднялся:
– Спасибо за угощение, хозяин. Нам пора.
Лиходневский глядел вопрошающе, словно ждал чего-то, но мы попрощались и ушли, будто и вправду торопились.
В лесочке за Кривошином присели отдохнуть, поговорить.
– Кто сегодня показался самым интересным, товарищи?
Голумбиевский шептался с Караваевым.
– Говорите вслух! Не секретничайте.
Караваев оглядел бойцов:
– Мы так думаем, товарищ капитан, самый интересный – Лиходневский. Грамотный дядька и – главное – сочувствует...
Я тоже полагал, что изо всех жителей Кривошина, которых мы посетили, Лиходневский наиболее подходящая фигура для нашей работы. К партизанам он относился приветливо, не скрывал, что «новый порядок» ему тошен. Вдобавок работал в депо Барановичи!
Согласившись с бойцами, что Лиходневский может быть полезен, я предупредил, что в таких случаях нельзя торопиться. Тут надо действовать по старой русской поговорке: «Семь раз отмерь, один раз отрежь».
– Подождем, поглядим, – заключил я.
– Вопрос разрешите, товарищ капитан? – спросил Голумбиевский.
– Слушаю.
– Можно мне Лиходневского о сверстниках порасспрашивать? Может, он что знает про ребят?
– Отчего же нельзя? Конечно можно! Даже нужно. Посмотрим, как он будет рассказывать, лучше поймем человека.
Во время следующего посещения поселка Голумбиевский заговорил с Ромуальдом Викентьевичем о своих прежних приятелях.
[104]
Про иных Лиходневский не мог сообщить ничего определенного: тот в армию был призван, тот уехал куда-то и как в воду канул, тот в деревню к родне перебрался.
– А Иван Жихарь – тот здесь... Вернее, не здесь – в Барановичах. На аэродроме у немцев работает. Но приезжает сюда часто.
– Ванька жив?! Скажи... И работенку хлебную нашел? Чего же он там делает, на аэродроме-то?
– В рабочих... Не то самолеты заправляет, не то еще что. Не знаю. Парень-то не больно разговорчивый.
Лиходневский поскреб заросшую щеку, оглянулся на дверь, понизил голос:
– Про него, про Жихаря, говорят, что полицейского зарезал. Тут недели три назад, верно, полицейского порешили. На велосипеде лесочком ехал, а его сзади тесаком по голове... Ну, полицай вырвался, попетлял малость, а потом и свалился. Да-а-а... Не знаю, конечно, Иван это или еще кто, только Жихарь как раз в тот день приезжал, а потом исчез.
– Видел его кто-нибудь в лесочке, Ваньку-то?
– Чего не знаю, того не знаю. Но бабы в один голос твердят – это Жихарь... Такой дикой парень-то, забубенная голова. Завси ему море по колено было... Так я говорю или нет?
– Верно, – подтвердил Голумбиевский. – Ванька отчаянный был. Но, может, про полицая-то – слух один...
– Слух, – согласился Лиходневский. – Утверждать тут ничего нельзя.
Мы хорошо запомнили фамилию Жихаря, хотя и виду не подали, что он нас интересует: Лиходневскому рано было знать, с кем он имеет дело.
Несколько дней спустя, когда Ромуальд Викентьевич недвусмысленно выразил желание стать партизаном, мы поговорили начистоту и попросили давать информацию о депо Барановичи. Затем Лиходневский выполнил диверсионное задание. Мы условились, что он будет держать связь с нами через «почтовый ящик», дали ему псевдоним Курилов. Но даже и тогда мы не стали посвящать Ромуальда Викентьевича в свои взаимоотношения с Иваном Жихарем.
Этим обеспечивали безопасность одного и другого, оберегали обоих от провала, от ненужных ошибок.
[105]
Не стали мы посвящать Курилова и в наши отношения с инженером Дорошевичем, диспетчером железнодорожной станции Барановичи, чью фамилию так же услышали от него.
* * *
Условия работы оставались тяжелыми.
Кривошин как-никак был в тридцати километрах от базы отряда Бринского. Хождение в поселок отнимало драгоценное время, выматывало физически. Вдобавок Кривошин находился под контролем и наблюдением гитлеровцев, а в раскинувшихся вокруг него селах и хуторах сидели поставленные фашистами солтысы и полицаи.
Если мы и рисковали проникать в Кривошин, то каждый раз этому предшествовала разведка путей подхода и обстановки.
Мы всегда были начеку: заглядывая в дома жителей, оставляли на улице охрану, заранее уславливались, куда отходить в случае опасности.
А чтобы не подвести Курилова и других – никогда, посещая город, не заходили только в их дома, порой нарочно пропускали свидания, наведываясь к людям совершенно посторонним, ничего не подозревавшим о цели наших визитов.
Если полиция и гестапо что-то и учуяли, то они все же не смогли нащупать наших товарищей. И скорее всего, полагали, что партизаны, появлявшиеся в Кривошине, – это обычные подрывники, возвращавшиеся с очередных заданий.
Установив связь с Лиходневским, узнав о возможностях работы в Барановичах, я послал соответствующую радиограмму в Центр.
Ответная радиограмма высоко оценивала наши усилия и требовала в самые сжатые сроки взять под наблюдение город и станцию Барановичи.
11
Дождило. Откуда ни возьмись налетал леденящий ветер. Скручивал в трубочку, морозил до черноты тонкие листочки ивняка, обрывал их, нес по полю. Лес шумел широко и грозно. А потом вдруг опять проглядывало солнце, ветер стихал, воцарялась тишина. Но высокая
[106]
синева неба оставалась холодной, и золотистые потоки света, падающие на землю, уже не грели.
Прокурлыкали, уплыли косяки журавлей.
В ясные дни воздух казался хрустальным, ломким, как облетевшая листва.
Сучок ли хрустнет в чаще, паровозный ли гудок раздастся – звук приходит громкий, четкий, словно очищенный.
Злочевский колдовал над рацией. Тоненько попискивала морзянка. Положив на колени планшет, я готовил свои ответы Григорию Матвеевичу Линькову и Центру.
Линьков, сообщая о работе, которую вели Федор Никитич Якушев и Николай Кузьменко, спрашивал советов, настоятельно требовал, чтобы я как можно скорее вернулся на центральную базу.
Вдобавок Центр сделал ему строгий запрос, почему капитан Черный отпущен на озеро Выгоновское, и Линьков не хотел навлекать на себя необоснованных упреков.
А в это время Центр, получив первые сведения о работе в районе Барановичи и трезво оценив открывающуюся перспективу, уже приказывал мне оставаться на озере Выгоновском, продолжать начатое, торопил с передачей разведданных.
– Де-ла! – говорил Злочевский. – Выходит, остаетесь, товарищ капитан?
– Поживем – увидим...
Я намеревался в ближайшее время вернуться к Линькову. Не потому, что опасался за Якушева и Кузьменко, и не потому, что не понимал важности работы у Бринского.
Меня волновали иные мысли.
Походив по фашистским тылам, я убедился не только в том, что открываются замечательные возможности для сбора сведений о противнике с помощью местных жителей. Убедился также, что необходимы квалифицированные офицеры. Одному мне, да еще с моими-то знаниями и опытом, приходилось просто разрываться. Я был не в состоянии одновременно пребывать на Червонном и на Выгоновском, организовывать действия в Житковичах, Микашевичах, Барановичах. А ведь мы могли, пожалуй, проникнуть не только в Барановичи! При соответствующих условиях можно было оказаться и в Бресте, и в
[107]
Пинске, и в Ровно! При одном условии – существуй там наши партизанские отряды.
К сожалению, я не знал, есть ли там партизаны.
Искать их? Может быть, искать. Но еще проще – перебазировать под эти города новые отряды, созданные на основе отрядов Линькова и Бринского и обеспеченные разведгруппами, возглавляемыми более или менее опытными офицерами. Тогда разведгруппы будут иметь все необходимое, наладится безотказная связь с радиоузлом Скрипника, а партизаны-разведчики станут собирать сведения о враге...
Мне представлялись бесспорными и кандидатуры некоторых командиров будущих отрядов. Степан Павлович Каплун, например, отлично справился бы с командованием отрядом, и я полагал, что Григорий Матвеевич Линьков напрасно держит капитана в черном теле, отправив его к Бринскому в качестве рядового бойца, что Каплуна зря разлучили с его товарищем Лагуном.
Памятуя, как отреагировал Лагун на мою просьбу вести разведку во время выполнения диверсионных заданий, я думал, что из Адама Лагуна можно воспитать хорошего заместителя командира будущего отряда по разведке.
Можно было твердо рассчитывать, что толковым заместителем по разведке станет и Анатолий Седельников.
Но вопросы, связанные с созданием новых отрядов и назначением их командиров, можно было решить только на Булевом болоте.
Вот почему приходилось торопиться и в нашей землянке на островке посреди болот озера Выгоновского шла упорная учеба будущих командиров разведгрупп.
Вот почему, собирая по крупицам сведения о людях в Кривошине и Барановичах, мы тщательно изучали их возможности и спешили наладить связь с патриотами во всей округе.
* * *
Оберегая гарнизон, аэродром и железнодорожный узел города Барановичи от партизан, немецко-фашистское командование в дополнение к городской полиции, частям фельджандармерии и полицейским участкам в селах создало еще и особые участки полиции, разбросанные по всей округе в непосредственной близости от Барановичей.
Один из них находился в Ляховичах, в трех километ-
[108]
рах от города. Во главе этого особого участка гитлеровцы поставили некоего Четырько.
Собирая сведения о немцах и полицейских, разведчики выяснили: Четырько в прошлом военнослужащий Красной Армии, попал в окружение, остался у родни, был мобилизован немцами.
Наблюдением установили, что каждую субботу Четырько приезжает с охраной к своей деревенской родне, живущей в тридцати – тридцати пяти километрах от города.
Охрана пьянствует, а Четырько, хватив лишнего, клянет судьбу, жалуется на собачью жизнь.
– Иван Иванович, – спросил я Караваева, – а что, есть в той деревне наши люди?
– Есть, товарищ капитан.
– Тогда собирай группу. Проведаем начальника особого участка.
Ранним субботним утром я в сопровождении группы Караваева пришел в деревню, где жила родня Четырько.
Знакомые крестьяне спрятали нас на гумне, находившемся неподалеку от халупы комендантской родни.
Часа в три появилась знакомая женщина:
– Приехал!
– Один?
– Нет. С ним человек семь.
– Наблюдайте. Скажете, как напьются.
– Скажем, скажем, родные...
В шестом часу пришел бородач:
– Все. Испеклись! Какие в лежку лежат, какие по девкам побрели.
– А сам?
– В избе сидит. Поет...
Пока Четырько неуверенным баритончиком выводил песню, партизаны быстро окружили избу.
Мы с Караваевым вошли в дом:
– Здравствуйте, хозяева!
Хозяева оцепенели. Всклокоченный черноволосый человек в расстегнутой рубахе, восседавший в красном углу избы перед стаканом самогона и миской кислой капусты, уставился на нас мутными глазами. Он был вооружен, но от неожиданности даже не потянулся к кобуре пистолета. Нижняя губа у него отвисла, рот беспомощно приоткрылся.
– Не бойся, Четырько, – сказал я. – Расстреливать мы тебя не будем. Просто зашли перекусить.
[109]
– Вы... кто? – выдавил Четырько.
Я сел на лавку против начальника полиции:
– Мы-то? А советские партизаны... Ну что, хозяева, дадите перекусить или нет?
Хозяйка, ошалело косясь на наши автоматы, стала сновать от печи к шкафчику, от шкафчика к печи.
– Какие еще партизаны? – неуверенно спросил Четырько, потирая лоб и облизывая губы. – Чего врете-то?
– Зачем нам врать, Четырько?.. Ты вот что... Давай по-хорошему. Клади свою пушку, а я положу свой автомат. И поговорим.
Четырько посмотрел на меня, на Караваева, покосился на окно, на дверь.
– Шуточки... – пробормотал он. – На ура берете!
– Положишь пушку или будем ссориться?
– Зачем ссориться? – неуверенно сказал Четырько. – Можно и без ссор... Коли не шутите – положу...
Он потянулся к кобуре.
– С поясом снимай, Четырько, – сказал я. – С поясом.
Начальник особого участка уже окончательно отрезвел. И понял, конечно, что любая попытка применить оружие может окончиться для него плохо.
– С поясом так с поясом, – согласился он. – Ваша взяла. Валяйте, кончайте...
Он швырнул пояс с кобурой на стол, опрокинул стакан с самогоном.
– Иван Иванович, прими мой автомат, – сказал я. – И пистолет этот прибери... Хозяйка, тряпочку дали бы.
Четырько тяжело дышал.
Хозяйка молча убрала опрокинутый стакан, вытерла разлитый самогон.
– Вы бы, хозяева дорогие, вышли покуда, – предложил Иван Иванович. – Во дворе побудьте, что ли... Только не вздумайте бежать или кричать. А то партизаны не так вас поймут и получится неприятность.
Хозяева исчезли.
– Ну что, закусим, Четырько? – предложил я.
– Вроде не до закусок...
– Что так? Мы, например, проголодались... Иван Иванович, присаживайся, покушаем. Смотри, как полицию угощают. Кабы у нас в лесу такой же стол накрывали! А?
[110]
– Это что и говорить! – усмехнулся Караваев, севший так, чтобы отрезать Четырько путь к двери. – С такими харчами хоть десять лет воюй!
– Врете вы, что партизаны! – опять сказал Четырько. – Не партизаны!
– А кто же, если не партизаны? Или не узнаешь советские автоматы?
– Автоматы узнаю... Да зачем вы в деревню ходите?
– А тебя повидать!.. Интересно было узнать, как это так получается: кадровый солдат, советский человек – и вдруг комендантом немецкой полиции заделался?
– Вона! А мне другое интересно. Интересно, где она, армия, и где она, Советская власть?
– Советская власть, сам знаешь, партизанами представлена.
– Конечно, сила! – ухмыльнулся Четырько. – По болотам на карачках она ползает, выходит!
– Зачем же по болотам и зачем же на карачках? Мы с тобой вот за столом сидим.
– Э! Сейчас сидите, а через час в кусты сиганете!..
– Надо будет – сиганем, как ты выражаешься. Но и вернемся, когда потребуется.
– Все профукали, – с надрывом сказал Четырько. – От Москвы не далеко ли будет обратно идти?
– Ничего. Дойдем. И до Берлина дойдем. Можешь не сомневаться.
– Красивые слова... Я ими во – по горло сыт.
– Народ воюет, – сказал я. – Но есть, конечно, такие, что в штаны наложили и Лазаря запели. Похоже, и ты вместе с ними.
– Какой я – мое дело, – отрезал Четырько. – Со стороны обо всем легче легкого судить, известно. Только ты в мою душу не заглядывал, партизан.
– А надо ли?
– Коли не надо – так и разговор весь. Но душа...
– Вон как ты о душе печешься! А чем же она у тебя на отличку от других, Четырько? Какие в ней необъяснимые переливы имеются? И каким переливом тебя к фашистам отнесло?
– А душа тут ни при чем! Меня не душой, меня судьбой отнесло... Больше-то относиться некуда было!.. Ты, партизан, в окружение попадал? Конскую падаль жрал? По морде тебя в лагере для пленных утюжили?
[111]
Четырько покраснел, его большие руки судорожно хватали то стакан, то ложку, то нож, елозили по клеенке.
– Я не меньше твоего, Четырько, видел. Только ты подонков в пример не приводи! Свинья вон всю жизнь в грязи возится. Так что же, и тебе следом за ней в грязь?.. Эх, оратор! А видел ты, как люди из плена бегут? Видел, как «Интернационал» на расстрелах поют? Как в партизанах не только падаль конскую, а свою кожаную обувь в котле варят, но немецкие пряники не берут? Не видел? Значит, не в ту сторону глядел! Заслабило тебя, значит. В грязи-то покойней показалось, чем в бою! Но только ты просчет делаешь. Не будет тебе покоя. И своя совесть замучит, и люди не простят, если против народа пойдешь.
– Моих обстоятельств ты не знаешь... – пробормотал Четырько.
– Не знаю, – согласился я. – Может, они трудными были. Но человек-то в борьбе с обстоятельствами познается, а не по словам... Вот так.
Я поднялся.
– Ладно, Четырько. С тобой все ясно. Пулю ты заслужил. И ничего бы не стоило в расход тебя пустить вот тут же, сейчас. Полное право на это имею.
Откинувшись на спинку лавки, Четырько мигал, облизывал губы.
– Не бойся, расстреливать не буду. Может, ты еще пригодишься. Если захочешь человеком стать. Ну а не захочешь – пеняй на себя. Сам видишь – мы тебя из-под земли достанем.
– Я людей не пытал, не стрелял... – выдавил Четырько.
– Знаю, потому и пришел... Должность твоя может партизанам пригодиться. Да толковать об этом рано. Придешь в эту же хату на той субботе. В это же время. А холуев своих отправишь куда-нибудь.
Четырько молча кивнул.
– Вот так, помни уговор.
Я дал знак Караваеву, и мы покинули хату.
Охрана ждала нас. Полицаи еще не появлялись. Мы свернули в проулок, в другой, зашли за гумно, добежали до кустов и под их прикрытием добрались до леса...
Всю неделю разведчики наблюдали за полицейскими Четырько и за ним самим.
В субботу доложили, что Четырько приехал в дерев-
[112]
ню и, как уговаривался с нами, отослал охрану обратно под Барановичи.
Выждав с час и убедившись, что все спокойно, мы с Караваевым вновь посетили хату родственников коменданта.
Самогона на столе не было. Четырько держался не так недоверчиво и настороженно. Поведал о себе, о том, как, спасая жизнь, согласился на предложение немецкого офицера пойти в полицию. Жадно слушал новости о положении на фронтах. С удивлением разглядывал «Правду» всего пятидневной давности. Помявшись, рассказал о заданиях, которые получены полицией, о размещении оккупантов в Барановичах, о тамошних войсковых частях.
О разведке противника не было сказано ни слова, но, конечно, Четырько догадывался, чего от него ждут.
– Не хочу быть немецким холуем, – сказал он. – Так и знайте. А верите вы мне или не верите – дело десятое...
Через месяц, встретившись с разведчиками Караваева в шестой раз, Четырько дал полное согласие сотрудничать с нами против немецко-фашистских захватчиков и обязался постоянно информировать партизан о гарнизоне Барановичей.
Темная полоса в жизни этого человека кончилась. Он делал все, чтобы искупить свою вину перед народом. К нему вновь вернулась вера в людей, вера в непобедимость нашей Родины.
Сведения, полученные от Четырько, отличались точностью и обстоятельностью.
Мы принимали все меры к тому, чтобы на начальника полиции не пала даже тень подозрения. И гитлеровцы так и не заподозрили нашего нового разведчика в связи о соединением Бати.
Но, к сожалению, сам Четырько был недостаточно осторожен. Весной 1943 года он допустил промах. Доверил одному провокатору свои планы увода к партизанам полицейских участка.
На Четырько донесли. Гестаповцы бросили его в тюрьму, избивали, пытали, доискиваясь, с кем работает.
Но Четырько не сломился, никого не выдал. До конца отрицал свою принадлежность к партизанам.
По приказу коменданта барановичской полиции Николай Федорович Четырько был повешен. Перед смертью он крикнул: «Да здравствует Советская Родина!..»
[113]
Он умер, как подобает воину и честному человеку. Мы забыли о колебаниях Четырько. В нашей памяти он остался таким, каким стоял под немецкой виселицей.
* * *
Дул сильный холодный ветер, когда мы с Караваевым, Иваном Кравцом и Голумбиевским подходили к деревне Свентицы, приткнувшейся на берегу реки Шары.
Низкое серое небо нет-нет да и посыпало мелким дождичком. Как всякая деревня осенью, Свентицы выглядела пустынной и скучной.
Отмахав километров двадцать по расползшимся дорогам, мы здорово устали и вымокли, но еще неизвестно было, ждут ли нас впереди тепло и отдых.
А вдруг придется поворачивать оглобли?
Мы шли на встречу со свентицким рыбаком Морозовым, чью фамилию назвал в одном из разговоров Курилов.
Сам Курилов теперь постоянно виделся с разведчиками, сообщал все, что удавалось узнать о немцах, а главное – присматривался по нашему поручению к людям, докладывал, кто чем дышит, на кого можно положиться.
Морозов, по словам Курилова, человек был старый, но крепкий и настоящий. Ни немцы, ни полицаи к Морозову, по старости, не приглядывались.
Морозов бывал на базаре в Барановичах, возил туда на продажу выловленную рыбу.
Старик мог оказаться замечательным связным.
Но мы еще не знали Морозова, не знали, подойдет ли он для роли постоянного связного с Дорошевичем, если сам Дорошевич захочет помогать партизанам...
Послав вперед Голумбиевского, мы с Караваевым пристроились за стеной старой риги, укрывшей нас от дождя.
Голумбиевский огородами прошел к домам, скрылся в проулке. Мы выкурили по две самокрутки, пока наконец увидели своего товарища: он стоял возле чьей-то хаты и махал рукой.
Подошли к Голумбиевскому.
– Никого, – сказал он. – Ни немцев, ни полиции. А старик дома. Ждет.
– Что ты ему сказал?
– Сказал, что прохожие. Хотим погреться.
Хата Морозовых стояла на спуске к реке. Почернев-
[114]
шая от времени, малость покосившаяся. В сенях свернутые, уже просохшие бредни, длинный багор, помятые ведра. Обитая мешковиной дверь отворилась со скрипом. Хозяин дома стоял между печью и дверью в горницу. Невысокий, седобородый, в рубахе навыпуск, в толстых шерстяных носках. Возле стола, придвинутого к божнице, резала хлеб сухонькая старушка.
– Здравствуйте, хозяева.
– Здравствуйте, проходите...
– Сапоги бы обтереть.
– А вы их сымайте. Валенки дадим.
Старушка кинулась к печке, стащила с нее валенки. Она улыбалась нам широко и весело, словно встречала родных.
– Мы партизаны, товарищ Морозов, – сказал я. – Ничего, что побеспокоили?
Дед почесал в затылке:
– Чего ж на пороге толковать? Садитесь, покушайте, там поговорим.
– А мы и так догадались, что вы партизаны, сынки, – сказала старушка.
– Это почему ж?
– И-и-и! Полицаев-то мы всех в рожу знаем. А вы... Да просто видать, что партизаны.
Морозов усмехнулся:
– Ты, мать, не языком чеши, а на стол подавай.
– А сейчас, сейчас!
Как-то спокойно было в этой избе, возле старых, приветливых людей.
– Ушицу-то уважаете? – спросил Морозов.
– Уважаем, товарищ Морозов! Еще как уважаем!
– Ну коли так, берите ложки!
Уха оказалась наваристая, жирная, подлинно рыбацкая уха.
Потолковали о том, о сем, а когда старушка вышла на минуту, я сказал: