444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая » Текст книги (страница 10)
Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 15:30

Текст книги "Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая"


Автор книги: Иван Бунин


Соавторы: Марина Цветаева,Надежда Тэффи,Дмитрий Мережковский,Константин Бальмонт,Саша Черный,Зинаида Гиппиус,Игорь Северянин,Вячеслав Иванов,Владислав Ходасевич,Александр Кондратьев

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Она1. «Надо! И мерзлых ведер легка вода…»
 
Надо! И мерзлых ведер легка вода.
Надо! И неги бедер нет и следа.
Трудно тащить из леса на гору кладь,
Трудно, разрушив Бога, его призвать.
Страшно душою тонкой окоченеть.
Страшно желать ребенка и не посметь.
Сын мой, не смей родиться, не мысли быть.
Сын мой, я не жилица, а надо жить!
Нудной работой руки я извела,
Нудны глухие стуки добра и зла!
В сердце переместилось добро и зло.
Сердце когда-то билось, но умерло.
 
2. «И все же, муж мой…»
 
И все же, муж мой,
Пойми одно,
Что всё давно уж
Нам суждено.
Пою… и гóрю
Сжимаю рот.
Легко и строго
Мне от забот.
Когда-то пальцы
Я берегла,
Но в ливне – капель
Не счесть числа.
Столкнулись беды
В последний круг —
Но и на дыбе
Есть радость, друг.
 
3. «У судьбы слепой менялой…»
 
У судьбы слепой менялой,
Ростовщицей я была.
Поменялась царской залой
Я для темного угла.
Но, стирая руки стиркой
И картофелем гноя,
Необласканной и сирой
Для тебя не стала я.
 

<1923>

На лесах
 
На леса забираюсь шажком, —
Давит плечи тяжелая ноша…
Трое нас, я, да дядя Пахом,
Да блаженный Антоша.
Вот ползем по лесам с кирпичом,
Гнутся спины у нас колесом,
Давит плечи тяжелая ноша.
 
 
По дощечкам-то зыбко ступать,
Гнутся, тяжести нашей боятся…
Эх, умеючи долго ль сорваться!
А сорвешься – костей не собрать.
Э, да нам ли о том воздыхать!
Э, да нам ли смерти бояться!
Все равно, однорядь помирать!
 
 
Ходишь, носишь до пятого поту,
Проберет – хоть в могилу ложись…
А как влезешь на самую высь,
Да как глянешь с орлиного лёту
На дымки, что к небу взвились,
На дома да на крыши без счету —
Позабудешь утому-заботу
И возьмешься опять за работу.
 
 
Больно даль-то она хороша, —
Купола, да кресты, да балконы…
Ветерок набежит, и, хоша
По лесам-то взойдешь, запыленный, —
Ясной осени воздух студеный
Пьет из полной пригоршни душа —
И такой-то весь станешь ядреный.
 

<1923>

Эйфелева башня
 
Красит кисточка моя
Эйфелеву башню.
Вспомнил что-то нынче я
Родимую пашню.
 
 
Золотится в поле рожь,
Мух не оберешься.
И костей не соберешь,
Если оборвешься.
 
 
А за пашней синий лес,
А за лесом речка.
Возле Бога у небес
Крутится дощечка.
 
 
На дощечке я сижу,
Кисточкой играюсь.
Эх, кому я расскажу
И кому признаюсь.
 

1926

Яр
 
Не помню названья – уплыло,
Не помню я весь формуляр.
Да разве в названии сила?
Пускай называется: «Яр».
 
 
Ценитель развесистой клюквы,
Веселый парижский маляр,
Две странные русские буквы
На вывеске выписал: «Яр».
 
 
И может быть, думал, что это
Фамилия древних бояр,
Царивших когда-то и где-то, —
Две буквы, два символа: «Яр».
 
 
Окончил и слез со стремянки,
И с песней отправился в бар…
И тотчас досужие янки
Пришли и увидели: «Яр».
 
 
И в новой пунцовой черкеске
Боярский потомок, швейцар,
В дверях отстранил занавески,
Чтоб янки вошли в этот «Яр».
 
 
И янки вошли и сидели,
И пили под звуки гитар,
И ярко горели и рдели
Две буквы на вывеске: «Яр».
 
 
Их грабили много и долго,
Но князь открывал им «Вайт-Стар»[62]62
  «Вайт-Стар» – «Белая Звезда», марка виски.


[Закрыть]
,
Но пела княгиня им «Волгу»,
И мил показался им «Яр».
 
 
Приятно всё вспомнить сначала,
В каком-нибудь там слиппинг-кар,
Как дама о муже рыдала
Расстрелянном, там, в этом «Яр».
 
 
Как, в рот запихавши кинжалы,
Как гончая, худ и поджар,
Какой-то забавнейший малый
Плясал в этом бешеном «Яр».
 

1926

Париж

Владислав Ходасевич

«Большие флаги над эстрадой…»
 
Большие флаги над эстрадой,
Сидят пожарные, трубя.
Закрой глаза и падай, падай,
Как навзничь – в самого себя.
 
 
День, раздраженный трубным ревом,
Небес раздвинутую синь
Заворожи единым словом,
Одним движеньем отодвинь.
 
 
И, закатив глаза под веки,
Движенье крови затая,
Вдохни минувший сумрак некий,
Утробный сумрак бытия.
 
 
Как всадник на горбах верблюда,
Назад в истоме откачнись,
Замри – или умри отсюда,
В давно забытое родись.
 
 
И с обновленною отрадой,
Как бы мираж в пустыне сей,
Увидишь флаги над эстрадой,
Услышишь трубы трубачей.
 

26 июня – 17 июля 1922

Рига – Берлин

У моря
1. «Лежу, ленивая амеба…»
 
Лежу, ленивая амеба,
Гляжу, прищуря левый глаз,
В эмалированное небо,
Как в опрокинувшийся таз.
 
 
Все тот же мир обыкновенный,
И утварь бедная все та ж.
Прибой размыленною пеной
Взбегает на покатый пляж.
 
 
Белеют плоские купальни,
Смуглеет женское плечо.
Какой огромный умывальник!
Как солнце парит горячо!
 
 
Над раскаленными песками,
И не жива, и не мертва,
Торчит колючими пучками
Белесоватая трава.
 
 
А по пескам, жарой измаян,
Средь здоровеющих людей
Неузнанный проходит Каин
С экземою между бровей.
 

15 августа 1922

2. «Сидит в табачных магазинах…»
 
Сидит в табачных магазинах,
Погряз в простом житье-бытье
И отражается в витринах
Широкополым канотье.
 
 
Как муха на бумаге липкой,
Он в нашем времени дрожит
И даже вежливой улыбкой
Лицо нездешнее косит.
 
 
Он очень беден, но опрятен,
И перед выходом на пляж
Для выведенья разных пятен
Употребляет карандаш.
 
 
Он все забыл. Как мул с поклажей,
Слоняется по нашим дням,
Порой просматривает даже
Столбцы газетных телеграмм,
 
 
За кружкой пива созерцает,
Как пляшут барышни фокстрот, —
И разом вдруг ослабевает,
Как сердце в нем захолонет.
 
 
О чем? Забыл. Непостижимо,
Как можно жить в тоске такой!
Он вскакивает. Мимо, мимо,
Под ветер, на берег морской!
 
 
Колышется его просторный
Пиджак – и, подавляя стон,
Под европейской ночью черной
Заламывает руки он.
 

2 сентября 1922

3. «Пустился в море с рыбаками…»
 
Пустился в море с рыбаками.
Весь день на палубе лежал,
Молчал – и желтыми зубами
Мундштук прокуренный кусал.
 
 
Качало. Было всё немило:
И ветер, и небес простор,
Где мачта шаткая чертила
Петлистый, правильный узор.
 
 
Под вечер буря налетела.
О, как скучал под бурей он,
Когда гремело, и свистело,
И застилало небосклон!
 
 
Увы! он слушал не впервые,
Как у изломанных снастей
Молились рыбаки Марии,
Заступнице, Звезде Морей!
 
 
И не впервые, не впервые
Он людям говорил из тьмы:
«Мария тут иль не Мария —
Не бойтесь, не потонем мы».
 
 
Под утро, дымкою повитый,
По усмирившимся волнам
Поплыл баркас полуразбитый
К родным песчаным берегам.
 
 
Встречали женщины толпою
Отцов, мужей и сыновей.
Он миновал их стороною,
Угрюмой поступью своей
 
 
Шел в гору, подставляя спину
Струям холодного дождя,
И на счастливую картину
Не обернулся, уходя.
 

9 декабря 1922 – 20 марта 1923

4. «Изломала, одолевает…»
 
Изломала, одолевает
Нестерпимая скука с утра.
Чью-то лодку море качает,
И кричит на песке детвора.
 
 
Примостился в кофейне где-то
И глядит на двух толстяков,
Обсуждающих за газетой
Расписание поездов.
 
 
Раскаленными брызгами брызжа,
Солнце крутится колесом.
Он хрипит сквозь зубы: «Уймись же!» —
И стучит сухим кулаком.
 
 
Опрокинул столик железный,
Опрокинул пиво свое.
Бесполезное – бесполезно:
Продолжается бытие.
 
 
Он пристал к бездомной собаке
И за ней слонялся весь день,
А под вечер в приморском мраке
Затерялся и пес, как тень.
 
 
Вот тогда-то и подхватило,
Одурманило, понесло,
Затуманило, закрутило,
Перекинуло, подняло:
 
 
Из-под ног земля убегает,
Глазам не видать ни зги —
Через горы и реки шагают
Семиверстые сапоги.
 

10 декабря 1922 – 19 марта 1923

«Гляжу на грубые ремесла…»
 
Гляжу на грубые ремесла,
Но знаю твердо: мы в раю…
Простой рыбак бросает весла
И ржавый якорь на скамью.
 
 
Потом с товарищем толкает
Ладью тяжелую с песков
И против солнца уплывает
Далеко на вечерний лов.
 
 
И там, куда смотреть нам больно,
Где плещут волны в небосклон,
Высокий парус трёхугольный
Легко развертывает он.
 
 
Тогда встает в дали далекой
Розовоперое крыло.
Ты скажешь: ангел там высокий
Ступил на воды тяжело.
 
 
И непоспешными стопами
Другие подошли к нему,
Шатая плавными крылами
Морскую дымчатую тьму.
 
 
Клубятся облака густые,
Дозором ангелы встают, —
И кто поверит, что простые
Там сети и ладьи плывут?
 

19–20 августа 1922

Берлинское
 
Что ж? От озноба и простуды —
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды,
И лиловатый полумрак.
 
 
А там, за толстым и огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме темном,
В аквариуме голубом —
 
 
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся лениво рыб.
 
 
И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола, —
 
 
И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.
 

14–24 сентября 1922

«Сквозь облака фабричной гари…»
 
Сквозь облака фабричной гари
Грозя костлявым кулаком,
Дрожит и злится пролетарий
Пред изворотливым врагом.
 
 
Толпою стражи ненадежной
Великолепье окружа,
Упрямый, но неосторожный,
Дрожит и злится буржуа.
 
 
Должно быть, не борьбою партий
В парламентах решится спор:
На европейской ветхой карте
Всё вновь перечертит раздор.
 
 
Но на растущую всечасно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядят: историк и поэт.
 
 
Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни —
 
 
И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить.
Два: побежденных не жалеть.
 

4 октября 1922 – 11 февраля 1923

«С берлинской улицы…»
 
С берлинской улицы
Вверху луна видна.
В берлинских улицах
Людская тень длинна.
 
 
Дома – как демоны,
Между домами – мрак;
Шеренги демонов,
И между них – сквозняк.
 
 
Дневные помыслы,
Дневные души – прочь:
Дневные помыслы
Перешагнули в ночь.
 
 
Опустошенные,
На перекрестки тьмы,
Как ведьмы, по трое
Тогда выходим мы.
 
 
Нечеловечий дух,
Нечеловечья речь —
И песьи головы
Поверх сутулых плеч.
 
 
Зеленой точкою
Глядит луна из глаз,
Сухим неистовством
Обуревая нас.
 
 
В асфальтном зеркале
Сухой и мутный блеск —
И электрический
Над волосами треск.
 

Октябрь 1922 – 24 февраля 1923

«Он не спит, он только забывает…»
 
Он не спит, он только забывает:
Вот какой несчастный человек.
Даже и усталость не смыкает
Этих воспаленных век.
 
 
Никогда ничто ему не снится:
На глаза всё тот же лезет мир,
Нестерпимо скучный, как больница,
Как пиджак, заношенный до дыр.
 

26 декабря 1922

«Жив Бог! Умен, а не заумен…»
 
Жив Бог! Умен, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моем.
Я – чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел, Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я – не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
 

4 февраля – 13 мая 1923

«Нет, не найду сегодня пищи я…»
 
Нет, не найду сегодня пищи я
Для утешительной мечты:
Одни шарманщики, да нищие,
Да дождь – всё с той же высоты.
 
 
Тускнеет в лужах электричество,
Нисходит предвечерний мрак
На идиотское количество
Серощетинистых собак.
 
 
Та – ткнется мордою нечистою
И, повернувшись, отбежит,
Другая лапою когтистою
Скребет обшмыганный гранит.
 
 
Те – жилятся, присев на корточки,
Повесив на бок языки, —
А их из самой верхней форточки
Зовут хозяйские свистки.
 
 
Все высвистано, прособачено.
Вот так и шлепай по грязи,
Пока не вздрогнет сердце, схвачено
Внезапным треском жалюзи.
 

23 марта – 10 июня 1923

«Весенний лепет не разнежит…»
 
Весенний лепет не разнежит
Сурово стиснутых стихов.
Я полюбил железный скрежет
Какофонических миров.
 
 
В зиянии разверстых гласных
Дышу легко и вольно я.
Мне чудится в толпе согласных —
Льдин взгроможденных толчея.
 
 
Мне мил – из оловянной тучи
Удар изломанной стрелы,
Люблю певучий и визгучий
Лязг электрической пилы.
 
 
И в этой жизни мне дороже
Всех гармонических красот —
Дрожь, побежавшая по коже,
Иль ужаса холодный пот.
 
 
Иль сон, где некогда единый, —
Взрываясь, разлетаюсь я,
Как грязь, разбрызганная шиной
По чуждым сферам бытия.
 

24–27 марта 1923

«Я родился в Москве. Я дыма…»
 
Я родился в Москве. Я дыма
Над польской кровлей не видал,
И ладанки с землей родимой
Мне мой отец не завещал.
 
 
России – пасынок, а Польше —
Не знаю сам, кто Польше я.
Но: восемь томиков, не больше, —
И в них вся родина моя.
 
 
Вам – под ярмо ль подставить выю
Иль жить в изгнании, в тоске.
А я с собой свою Россию
В дорожном уношу мешке.
 
 
Вам нужен прах отчизны грубый,
А я где б ни был – шепчут мне
Арапские святые губы
О небывалой стороне.
 

25 апреля 1923

Дачное
 
Уродики, уродища, уроды
Весь день озерные мутили воды.
 
 
Теперь над озером ненастье, мрак,
В траве – лягушечий зеленый квак.
 
 
Огни на дачах гаснут понемногу,
Клубки червей полезли на дорогу,
 
 
А вдалеке, где всё затерла мгла,
Тупая граммофонная игла
 
 
Шатается по рытвинам царапин
И из трубы еще рычит Шаляпин.
 
 
На мокрый мир нисходит угомон…
Лишь кое-где, топча сырой газон,
 
 
Блудливые невесты с женихами
Слипаются, накрытые зонтами,
 
 
А к ним под юбки лазит с фонарем
Полуслепой, широкоротый гном.
 

10 июня 1923 – 31 августа 1924

Под землей
 
Где пахнет черною карболкой
И провонявшею землей,
Стоит, склоняя профиль колкий
Пред изразцовою стеной.
 
 
Не отойдет, не обернется,
Лишь весь качается слегка,
Да как-то судорожно бьется
Потертый локоть сюртука.
 
 
Заходят школьники, солдаты,
Рабочий в блузе голубой, —
Он всё стоит, к стене прижатый
Своею дикою мечтой.
 
 
Здесь создает и разрушает
Он сладострастные миры,
А из соседней конуры
За ним старуха наблюдает.
 
 
Потом в открывшуюся дверь
Видны подушки, стулья, склянки.
Вошла – и слышатся теперь
Обрывки злобной перебранки.
Потом вонючая метла
Безумца гонит из угла.
 
 
И вот, из полутьмы глубокой
Старик сутулый, но высокий,
В таком почтенном сюртуке,
В когда-то модном котелке,
Идет по лестнице широкой,
Как тень Аида – в белый свет,
В берлинский день, в блестящий бред.
А солнце ясно, небо сине,
А сверху синяя пустыня…
И злость, и скорбь моя кипит,
И трость моя в чужой гранит
Неумолкаемо стучит.
 

21 сентября 1923

«Всё каменное. В каменный пролет…»
 
Всё каменное. В каменный пролет
Уходит ночь. В подъездах, у ворот —
 
 
Как изваянья – слипшиеся пары.
И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары.
 
 
Бренчит о камень ключ, гремит засов.
Ходи по камню до пяти часов,
 
 
Жди: резкий ветер дунет в окарино
По скважинам громоздкого Берлина —
 
 
И грубый день взойдет из-за домов
Над мачехой российских городов.
 

23 сентября 1923

«Как совладать с судьбою-дурой?..»
 
Как совладать с судьбою-дурой?
Заладила свое – хоть плачь.
Сосредоточенный и хмурый,
Смычком орудует скрипач.
 
 
А скрипочка поет и свищет
Своим приятным голоском.
И сам Господь с нее не взыщет —
Ей всё на свете нипочем.
 

4 апреля 1924

Окна во двор
 
Несчастный дурак в колодце двора
Причитает сегодня с утра,
И лишнего нет у меня башмака,
Чтобы бросить его в дурака.
 
* * *
 
Кастрюли, тарелки, пьянино гремят,
Баюкают няньки крикливых ребят.
С улыбкой сидит у окошка глухой,
Зачарован своей тишиной.
 
* * *
 
Курносый актер перед пыльным трюмо
Целует портреты и пишет письмо, —
И, честно гонясь за правдивой игрой,
В шестнадцатый раз умирает герой.
 
* * *
 
Отец уж надел котелок и пальто,
Но вернулся, бледный как труп:
«Сейчас же отшлепать мальчишку за то,
Что не любит луковый суп!»
 
* * *
 
Небритый старик, отодвинув кровать,
Забивает старательно гвоздь,
Но сегодня успеет ему помешать
Идущий по лестнице гость.
 
* * *
 
Рабочий лежит на постели в цветах.
Очки на столе, медяки на глазах.
Подвязана челюсть, к ладони ладонь.
Сегодня в лед, а завтра в огонь.
 
* * *
 
Что верно, то верно! Нельзя же силком
Девчонку тащить на кровать!
Ей нужно сначала стихи почитать,
Потом угостить вином…
 
* * *
 
Вода запищала в стене глубоко:
Должно быть, по трубам бежать нелегко,
Всегда в тесноте и всегда в темноте,
В такой темноте и в такой тесноте!
 
… … … … … … … … … … … …

16–21 мая 1924

Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita.


 
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот – это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
 
 
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, —
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
 
 
Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть, —
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?
 
 
Впрочем – так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины – к причине,
А глядишь – заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.
 
 
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Вергилия нет за плечами, —
Только есть одиночество – в раме
Говорящего правду стекла.
 

18–23 июля 1924

«Пока душа в порыве юном…»
 
Пока душа в порыве юном,
Ее безгрешно обнажи,
Бесстрашно вверь болтливым струнам
Ее святые мятежи.
 
 
Будь нетерпим и ненавистен,
Провозглашая и трубя
Завоеванья новых истин, —
Они ведь новы для тебя.
 
 
Потом, когда в своем наитье
Разочаруешься слегка,
Воспой простое чаепитье,
Пыльцу на крыльях мотылька.
 
 
Твори уверенно и стройно,
Слова послушливые гни
И мир, обдуманный спокойно,
Благослови иль прокляни.
 
 
А под конец узнай, как чудно
Всё вдруг по-новому понять,
Как упоительно и трудно,
Привыкши к слову, – замолчать.
 

22 августа 1924

Соррентинские фотографии

Воспоминанье прихотливо

И непослушливо. Оно —

Как узловатая олива:

Никак, ничем не стеснено.

Свои причудливые ветви

Узлами диких соответствий

Нерасторжимо заплетет —

И так живет, и так растет.

Порой фотограф-ротозей

Забудет снимкам счет и пленкам

И снимет парочку друзей,

На Капри, с беленьким козленком, —

И тут же, пленки не сменив,

Запечатлеет он залив

За пароходною кормою

И закопченную трубу

С космою дымною на лбу.

Так сделал нынешней зимою

Один приятель мой. Пред ним

Смешались воды, люди, дым

На негативе помутнелом.

Его знакомый легким телом

Полупрозрачно заслонял

Черты скалистых исполинов,

А козлик, ноги в небо вскинув,

Везувий рожками бодал…

Хоть я и не люблю козляток

(Ни итальянских пикников) —

Двух совместившихся миров

Мне полюбился отпечаток:

В себе виденья затая,

Так протекает жизнь моя.

Я вижу скалы и агавы,

А в них, сквозь них и между них —

Домишко низкий и плюгавый,

Обитель прачек и портных.

И как ни отвожу я взора,

Он всё маячит предо мной,

Как бы сползая с косогора

Над мутною Москвой-рекой.

И на зеленый, величавый

Амальфитанский перевал

Он жалкой тенью набежал,

Стопою нищенскою стал

На пласт окаменелой лавы.

Раскрыта дверь в полуподвал,

И в сокрушении глубоком

Четыре прачки, полубоком,

Выносят из сеней во двор

На полотенцах гроб дощатый,

В гробу – Савельев, полотер.

На нем – потертый, полосатый

Пиджак. Икона на груди

Под бородою рыжеватой.

«Ну, Ольга, полно. Выходи».

И Ольга, прачка, за перила

Хватаясь крепкою рукой,

Выходит. И заголосила.

И тронулись под женский вой

Неспешно со двора долой.

И сквозь колючие агавы

Они выходят из ворот,

И полотера лоб курчавый

В лазурном воздухе плывет.

И, от мечты не отрываясь,

Я сам, в оливковом саду,

За смутным шествием иду,

О чуждый камень спотыкаясь.

Мотоциклетка стрекотнула

И сорвалась. Затрепетал

Прожектор по уступам скал,

И отзвук рокота и гула

За нами следом побежал.

Сорренто спит в сырых громадах.

Мы шумно ворвались туда

И стали. Слышно, как вода

В далеких плещет водопадах.

В страстную пятницу всегда

На глаз приметно мир пустеет,

Айдесский, древний ветер веет,

И ущербляется луна.

Сегодня в облаках она.

Тускнеют улицы сырые.

Одна ночная остерия

Огнями желтыми горит.

Ее взлохмаченный хозяин,

Облокотившись, полуспит.

А между тем уже с окраин

Глухое пение летит;

И озаряется свечами

Кривая улица вдали;

Как черный парус, меж домами

Большое знамя пронесли

С тяжеловесными кистями;

И, чтобы видеть не могли

Воочию всю ту седмицу,

Проносят плеть и багряницу,

Терновый скорченный венок,

Гвоздей заржавленных пучок,

И лестницу, и молоток.

Но пенье ближе и слышнее.

Толпа колышется, чернея,

А над толпою лишь Она,

Кольцом огней озарена,

В шелках и розах утопая,

С недвижной благостью в лице,

В недосягаемом венце,

Плывет, высокая, прямая,

Ладонь к ладони прижимая,

И держит ручкой восковой

Для слез платочек кружевной.

Но жалкою людскою дрожью

Не дрогнут ясные черты.

Не оттого ль к Ее подножью

Летят молитвы и мечты,

Любви кощунственные розы

И от великой полноты —

Сладчайшие людские слезы?

К порогу вышел своему

Седой хозяин остерии.

Он улыбается Марии.

Мария! Улыбнись ему!

Но мимо: уж она в соборе

В снопах огней, в гремящем хоре.

Над поредевшею толпой

Порхает отсвет голубой.

Яснее проступают лица,

Как бы напудрены зарей.

Над островерхою горой

Переливается Денница…

* * *

Мотоциклетка под скалой

Летит извилистым полетом,

И с каждым новым поворотом

Залив просторней предо мной.

Горя зарей и ветром вея,

Он всё волшебней, всё живее.

Когда несемся мы правее,

Бегут налево берега,

Мы повернем – и величаво

Их позлащенная дуга

Начнет развертываться вправо.

В тумане Прочида лежит,

Везувий к северу дымит.

Запятнан площадною славой,

Он всё торжествен и велик

В своей хламиде темно-ржавой,

Сто раз прожженной и дырявой.

Но вот – румяный луч проник

Сквозь отдаленные туманы.

Встает Неаполь из паров,

И заиграл огонь стеклянный

Береговых его домов.

Я вижу светлые просторы,

Плывут сады, поляны, горы,

А в них, сквозь них и между них —

Опять, как на неверном снимке,

Весь в очертаниях сквозных,

Как был тогда, в студеной дымке,

В ноябрьской утренней заре,

На восьмигранном острие

Золотокрылый ангел розов

И неподвижен – а над ним

Вороньи стаи, дым морозов,

Давно рассеявшийся дым.

И, отражен кастелламарской

Зеленоватою волной,

Огромный страж России царской

Вниз опрокинут головой.

Так отражался он Невой,

Зловещий, огненный и мрачный,

Таким явился предо мной —

Ошибка пленки неудачной.

Воспоминанье прихотливо.

Как сновидение – оно

Как будто вещей правдой живо,

Но так же дико и темно

И так же, вероятно, лживо…

Среди каких утрат, забот,

И после скольких эпитафий,

Теперь, воздушная, всплывет

И что закроет в свой черед

Тень соррентинских фотографий?

5 марта 1925 – 26 февраля 1926


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю