Текст книги "Антология поэзии русского зарубежья (1920-1990). (Первая и вторая волна). В четырех книгах. Книга первая"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Марина Цветаева,Надежда Тэффи,Дмитрий Мережковский,Константин Бальмонт,Саша Черный,Зинаида Гиппиус,Игорь Северянин,Вячеслав Иванов,Владислав Ходасевич,Александр Кондратьев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Почти тогда же, в 1937 году, в Сан-Франциско уже упомянутый выше прозаик Петр Балакшин писал:
«Через 50—100 лет будут изучать русскую эмиграцию в целом и по отдельным ее великим людям в частности. В этом процессе – вопреки аксиоме – часть станет неизмеримо больше целого. На изучение будут отпущены средства, ряд людей заточат себя на годы в архивы; муниципалитеты городов переименуют некоторые свои улицы, дав им имена этих людей, поставят им на своих площадях памятники, привинтят бронзовые плиты на домах, в которых они жили, гиды будут показывать комнаты, столы, стулья, музеи увековечат чернильницы и ручки и т. д. Будут написаны десятки книг со ссылками на «горький хлеб изгнания и тяжесть чужих степеней»; книги будут свидетельствовать о тяжкой нужде, страданиях, людском безразличии, раннем забвении, близорукости и попустительстве современников…»
Хорошо, что сейчас над этими строками впору улыбнуться: они сбылись на 100 процентов и точно в указанный срок, даже слово «муниципалитет», случайно оброненное Балакшиным, в нынешней России означает именно то, что оно должно означать. Вот разве только счет книгам, которые «будут написаны» об эмиграции, скоро пойдет не на десятки, а на сотни.
А что было раньше, до истечения этих самых пятидесяти лет, – можно сказать и семидесяти, если отсчитывать от более раннего предсказания Саши Черного? Увы, из ста семидесяти пяти поэтов, представленных в нашей антологии, если считать по той известности, которую приносил наш незабвенный самиздат, были ведомы читающей аудитории – в СССР, конечно, – лишь Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов, еще, пожалуй, Елагин. Конечно, по рецепту Максимилиана Волошина —
Почетно быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
Но для абсолютного большинства даже самых талантливых эмигрантских поэтов этот рецепт был бесполезен отнюдь не от отсутствия интереса к поэзии в СССР, а по большей части лишь потому, что не отыскивался внутри окруженной железным занавесом страны артефакт, тот самый первый экземпляр, с которого «Эрика» могла бы изготовить первые четыре копии. Ведь и Георгий Иванов стал широко циркулировать в самиздате лишь после того, как вышло в Вюрцбурге первое его, весьма несовершенное, но объемистое «Собрание стихотворений» и экземпляр-другой в СССР просочился. А самиздат для Елагина многие годы был представлен копиями сборников «Отсветы ночные» и «Косой полет», т. е. именно теми, которые «послеоттепельная», еще не разлютовавшаяся вконец таможня шестидесятых годов допускала к провозу, а то и к пересылке в СССР.
Буквально на наших глазах начался и расцвел буйным цветом процесс «локализации» эмигрантских ценностей внутри России, превращение еще вчера неведомых имен в городскую, краевую гордость. Первый серьезный интерес к Гайто Газданову был проявлен, ясное дело, на Северном Кавказе; для «русского финна» Ивана Савина нашлось пристанище в петрозаводском журнале «Север»; начал возвращаться первыми публикациями в родной Воронеж Вячеслав Лебедев, наконец, даже такой забытый всеми поэт, как Владимир Гальской, вызвал самое пристальное внимание в своем родном городе Орле. Гордостью Владивостока стали еще совсем недавно никому там не известные имена Ивана Елагина и Арсения Несмелова, ну и, конечно, потоком стала возвращаться на родной Дон казачья литература. Словом, балакшинское предсказание сбылось так точно, что не по себе как-то становится.
И все же абсолютное большинство поэтов-эмигрантов в России пока неизвестны даже по именам. Поэтому, составляя антологию, подобную нашей, приходится – сперва лет двадцать поизучав всю возможную «смежную» литературу – очертить круг источников, из которых могут черпаться материалы для нее. Круг этот столь невелик, что стоит перечислить его части.
1. Определив приблизительно поименный список поэтов, которые по тем или иным причинам должны быть представлены, попытаться разыскать их авторские сборники, по возможности все, а не только «итоговые»: как очень точно заметил В. П. Крейд, далеко не всегда последний вариант – лучший; бывает, что поэт в конце жизни портит стихи, написанные в молодости.
2. Но далеко не у всех поэтов есть авторские сборники, и далеко не каждый достанешь хоть на самое короткое время – даже при сложившихся десятилетиями литературных связях. В этих случаях можно брать стихи из коллективных сборников, из периодики, памятуя, однако, что периодика периодике рознь: в одних изданиях тексты приводили в божий вид, расставляли знаки препинания, но стихов не портили («Новый журнал», выходящий в Нью-Йорке с 1942 года, предшествовавшие ему «Современные записки», выходившие в Париже, и т. д.), в других – переписывали по собственному вкусу. Полностью следует отказаться от советских и просоветских изданий – там со стихами делали что хотели; впрочем, не только там.
3. Но далеко не все, что нужно, есть в сборниках наподобие «Эстафеты», «Содружества», не все есть и в журналах. Приходится обращаться в архивы, часто хранящиеся у частных лиц. При этом, возможно, девять десятых усилий пропадут, но есть шанс получить неизданные и порою очень ценные материалы.
4. Наконец, четвертый путь, более чем уместный при работе над как раз нашей антологией: можно и нужно обратиться впрямую к ныне здравствующим, пусть уже далеко не молодым поэтам. Отрадно констатировать тот факт, что большинство поэтов, к которым обращались составитель и члены редколлегии, не только дали согласие на свое участие в антологии, но и щедро предоставили свои новые стихи, никогда и нигде ранее не печатавшиеся. Более двадцати пяти поэтов приняли участие в работе над составлением своих подборок в нашей антологии; к сожалению, далеко не всем довелось ее увидеть. И. Одоевцева, Э. Чегринцева, Б. Филиппов, пока несколько лет шла работа над книгой, умерли, оставив составителю лишь письменные доверенности, дающие право выбора из их творческого наследия. Следует принести благодарность также О. Скопиченко, И. Чиннову, К. Славиной, Э. Бобровой, В. Перелешину, Н. Харкевич, Н. Белавиной, Т. Фесенко, В. Завалишину, Н. Моршену, В. Шаталову, Н. Митрофанову, И. Буркину, И. Бушман, А. Шишковой, Л. Семенюку, Е. Димер, В. Янковской, З. Ковалевской, М. Визи, А. Рязановскому, И. Легкой и О. Ильинскому: многие из них приняли самое близкое участие в работе над антологией, предоставив свои неизданные стихи. Совершенно особняком стоит огромная помощь члена редколлегии антологии, главного редактора выходящего в Филадельфии альманаха «Встречи», поэта Валентины Синкевич.
США, Канада, Бразилия, Германия, другие страны – сколько писем написано, сколько ответов получено, сколько еще пропало книг и вырезок за время подготовки антологии! И как много еще, при всей долголетней работе над ней, можно было бы улучшать, подправлять, добавлять! Но где-то же надо поставить и точку. Совершенства все равно не будет.
Прежде всего, составляя эту антологию, мы стремились представить эмигрантскую поэзию не такой, какой ее хотелось бы видеть в согласии со своим о ней представлением, – так поступил Ю. К. Терапиано, собирая «Музу Диаспоры», – но такой, какой она была и есть на самом деле. Например, изрядной неожиданностью явилось то, что, как выясняется, поэзия русской эмиграции первых двух волн и по содержанию и, что еще неожиданней, по форме оказалась вовсе не чужда настоящему модернизму.
В 1977 году Борис Филиппов в статье о творчестве одного из модернистов, Бориса Нарциссова, писал:
«Борис Нарциссов – поэт, ни на кого в русском зарубежье не похожий. (…) В русском зарубежье ищут новые пути немногие: Ирина Бушман, Олег Ильинский, Игорь Чиннов. Пожалуй, это и все. Или почти все».
Извинившись, впрочем, что есть у Нарциссова и несомненный предшественник в поэзии зарубежья – Юрий Одарченко, – Филиппов на том и заканчивает. Прочитав наш четырехтомник, читатель может убедиться, до какой степени шире круг авторов, искавших и по сей день ищущих «свои пути». Едва ли был заметным модернизм только в довоенной поэзии, – да и тогда имелись исключения: тот же сюрреалист Поплавский или «аномалии» – нигде в мире, кроме школы русской поэзии в довоенной Америке, никогда не утверждался столь прочно «полусонет» – неожиданная и удивительно гибкая форма семистишия, в которой наиболее ярко проявили себя Г. Голохвастов и Д. Магула.
А вот после второй мировой…
Откровенно сюрреалистический «макабр»: Георгий Иванов, Одарченко, Нарциссов.
Суггестивная «эпика» в классических формах при немыслимом прежде содержании – Ильязд, Божнев.
Очень серьезная «игровая» поэзия – Николай Моршен.
«Моностих» – Владимир Марков.
Верлибристы всех разновидностей: Чиннов, Бушман, Буркин, Шаталов, Синкевич, Рязановский, Легкая и многие другие.
И кого еще только можно бы назвать – даже не привлекая имен из числа поэтов третьей волны! Многие «табуированные» темы вышли на поверхность в последние десятилетия, – упомянем хотя бы поздние стихи Перелешина. К тому же «парижская» школа с ее засушенно-петербургской, откровенно иммортельной поэтикой изрядно приувяла в эмиграции – с одной стороны, под мощным натиском лучших дарований второй волны; с другой – под немалым влиянием неизвестно как выжившей «харбинской ноты» (Несмелов, Колосова, Борис Волков) – пусть поэтов не было в живых, но была жива их грубо-гражданская патетика; с третьей – она перерождалась сама по себе. Безусловный адепт «парижской ноты» Игорь Чиннов превратился в автора таких «гротесков», которым позавидовал бы и Одарченко. Кристально чистый лирик в раннем творчестве, мюнхенская поэтесса Ирина Бушман стала не только писать верлибры, в ее стихи неожиданно вломилась политика – прочтите одно только ее стихотворение «Он перешел границу до зари…» в нашей антологии. Наконец, стихи Валентины Синкевич за два последних десятилетия – это попытка синтеза классической формы и верлибра, американских тем и российских, даже украинских. «Чистые верлибристы», скажем Шаталов или Рязановский, в прежнее представление о поэзии эмиграции уже вообще никак не вписываются.
Очень многое из того новаторства, которым столь гордятся нынешние поэты и в России, и в рассеянии – всего лишь пятое изобретение велосипеда, десятое открытие жесткого гамма-излучения, тридцатое обоснование теории относительности. За доказательством отсылаю к тексту нашей антологии, в ней «непослушная» поэзия русской эмиграции представлена совсем не бедно, вплоть до образцов почти пародийных: ведь «Антистихи» Олега Ильинского – явная попытка показать, чем может обернуться неумеренное и неосмысленное злоупотребление поэтикой позднего Мандельштама. Но Ильинский-то смеется, а наши доморощенные новаторы все то же самое пишут всерьез, а критики всерьез ведут разборы, а читатели всерьез не понимают: то ли они сами в чем-то отстали, то ли их дурачат. То же и с другими поздними стихотворениями Ильинского – «Курдоят», к примеру. Его стихотворениями, кстати, завершается наш четырехтомник, он самый молодой из второй волны – в 1992 году Олег Павлович отметил свое шестидесятилетие…
Но каждой реке, прежде чем впасть в море, хочется отыскать собственный исток. В филадельфийском ежегоднике «Встречи», сменившем предшествовавшие ему «Перекрестки», с каждым годом все меньше поэтов первых двух волн эмиграции, все больше «третьих», а с недавнего времени появились уже и «четвертые», как принято называть эмигрантов самого последнего времени, покинувших Россию уже не столько по идеологическим, сколько по экономическим соображениям. Тем не менее именно в последних номерах появился и стал украшением альманаха раздел «Из зарубежного поэтического наследия», где замелькали имена Волкова, Гальского и других «забытых». Но ни в альманах, ни в нашу антологию всех находок такого «наследия» не уместить: слишком многих оставила Россия за своими рубежами в XX веке, слишком многое еще нужно найти, разобрать, изучить, издать. Не случайно в 1992 году в Филадельфии впервые вышла антология поэтов второй волны: последние, кто может быть отнесен к ней биографически, покинули СССР в 1947–1948 годах, а первая ее антология выходит спустя сорок пять лет. Третья волна позаботилась о своих антологиях куда как раньше.
В 1981 году нидерландский славист Ян Паул Хинрихс, находясь в Париже, пришел с фотоаппаратом на могилу Владислава Ходасевича и сделал ставший позже всемирно известным снимок. На фотографии – заброшенная могила без ограды, с давно упавшим к изножью крестом, а кругом – груды палой листвы, огромные груды.
«Таким одиночеством веет оттуда…» – эти слова Ивана Елагина, сказанные в стихотворении на смерть друга, художника и поэта Сергея Бонгарта, впору поставить подписью к фотографии Хинрихса. Казалось, ничто уже не спасет от запустения и забвения и русские могилы, разбросанные по всему миру, и то, что русскими людьми создано в рассеянии. И дело даже не в том, что могила Ходасевича была в самое короткое время приведена в полный порядок; просто здесь, как чуть ли не во всех случаях жизни, следовало вовремя вспомнить слова Екклесиаста о том, что «время плакать, и время смеяться»: Юрий Мандельштам именно плакал, опуская гроб Ходасевича в вырытую могилу. Могилой самого Юрия Мандельштама стало чадное небо над трубой крематория в немецком концлагере, ее не «приведешь в порядок». Важно то, что сейчас наследие и Ходасевича, и Юрия Мандельштама читателям уже возвращено. Не знаю, повод ли это смеяться, но повод порадоваться – наверняка. И снова взяться за работу. Ибо молчаливые могилы властно требуют к себе внимания. На русском кладбище в Сантьяго-де-Чили лежит Марианна Колосова, в Касабланке, в Марокко, похоронен Владимир Гальской, в Рио-де-Жанейро – Валерий Перелешин, в Дармштадте – Юрий Трубецкой-Нольден, в Санта-Монике – Сергей Бонгарт, и многие другие во многих других городах, иные же и вовсе нигде, но всех их нужно собрать и отдать читателю, ибо кончилось время разбрасывать камни, настало время их собирать.
«Мы жили тогда на планете другой…» – не зря эта строка Георгия Иванова, ставшая не без помощи Вертинского всемирно известной, взята в качестве заголовка нашей антологии. «Мы» здесь означает и тех, кто провел семьдесят лет в рассеянии, и нас, тех, кто как-то выжил в России. Время неумолимо перевернуло страницу – ветер уже не может вернуться на ту планету, на которой мы прежде жили, хотя и неизбежно возвращается на круги своя.
Зато может вернуться на другую планету – на ту, на которой мы живем теперь. Унесенные ветром времени и бедствий русские поэты-эмигранты отдают нам свое заветное наследство.
Ветер все же возвращается – пусть даже вечер сегодня и другой. Вечер двадцатого столетия, его конец.
Хотя нынче мы и живем уже на совсем другой планете.
1991, 1994
Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина,
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары.
– Послушай. О, как это было давно,
Такое же море и то же вино.
Мне кажется, будто и музыка та же…
Послушай, послушай, – мне кажется даже…
– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.
Мы жили тогда на планете другой,
И слишком устали, и слишком мы стары
Для этого вальса и этой гитары.
Георгий Иванов
Дмитрий Мережковский
Пятая
Бедность, Чужбина, Немощь и Старость,
Четверо, четверо, все вы со мной,
Все возвещаете вечную радость —
Горю земному предел неземной.
Темные сестры, древние девы,
Строгие судьи во зле и в добре,
Сходитесь ночью, шепчетесь все вы,
Сестры, о пятой, о старшей Сестре.
Шепот ваш тише, все тише, любовней:
Ближе, все ближе звездная твердь.
Скоро скажу я с улыбкой сыновней:
Здравствуй, родимая Смерть!
«Склоняется солнце, кончается путь…»
Склоняется солнце, кончается путь,
Ночлег недалеко – пора отдохнуть.
Хвала Тебе, Господи! Все, что Ты дал,
Я принял смиренно, – любил и страдал.
Страдать и любить я готов до конца,
И знать, что за подвиг не будет венца.
Но жизнь непонятна, а смерть так проста,
Закройтесь же, очи, сомкнитесь, уста!
Не слаще ли сладкой надежды земной —
Прости меня, Господи! – вечный покой?
«Иногда бывает так скучно…»
Иногда бывает так скучно,
Что лучше бы на свет не смотреть.
Как в подземном склепе, душно,
И мысль одна: умереть!
Может быть, России не будет,
Кто это понял до дна?
Разве душа забудет,
Разве забыть должна?
И вдруг все меняется чудно,
Сердце решает: «Пусть!»
И легко все, что было так трудно,
И светла, как молитва, грусть.
Одуванчики
«Блаженны нищие духом…»
Небо нагорное сине;
Верески смольным духом
Дышат в блаженной пустыне;
Белые овцы кротки,
Белые лилии свежи;
Генисаретские лодки
Тянут по заводи мрежи.
Слушает мытарь, блудница,
Сонм рыбаков Галилейских;
Смуглы разбойничьи лица
У пастухов Идумейских.
Победоносны и грубы
Слышатся с дальней дороги
Римские, медные трубы…
А Раввуни босоногий
Все повторяет: «Блаженны…»
С ветром слова улетают.
Бедные люди смиренны, —
Что это значит, не знают…
Кто это, сердце не спросит.
Ветер с холмов Галилеи
Пух одуванчиков носит.
«Блаженны нищие духом…»
Кто это, люди не знают.
Но одуванчики пухом
Ноги Ему осыпают.
Сонное
Что это – утро, вечер?
Где это было, не знаю.
Слишком ласковый ветер,
Слишком подобное раю,
Все неземное-земное.
Только бывает во сне
Милое небо такое, —
Синее в звездном огне.
Тишь, глушь, бездорожье,
В алых маках межи.
Русское, русское – Божье
Поле зреющей ржи.
Господи, что это значит?
Жду, смотрю, не дыша…
И от радости плачет,
Богу поет душа.
«Доброе, злое, ничтожное, славное…»
Доброе, злое, ничтожное, славное, —
Может быть, это все пустяки,
А самое главное, самое главное,
То, что страшней даже смертной тоски, —
Грубость духа, грубость материи,
Грубость жизни, любви – всего;
Грубость зверихи родной, Эсэсэрии, —
Грубость, дикость – и в них торжество.
Может быть, все разрешится, развяжется?
Господи, воли не знаю Твоей.
Где же судить мне? А все-таки кажется,
Можно бы мир создать понежней.
Вячеслав Иванов
Римские сонеты
I. «Вновь, арок древних верный пилигрим…»II. «Держа коней строптивых под уздцы…»
Вновь, арок древних верный пилигрим,
В мой поздний час вечерним «Ave Roma»
Приветствую, как свод родного дома,
Тебя, скитаний пристань, вечный Рим.
Мы Трою предков пламени дарим;
Дробятся оси колесниц меж грома
И фурий мирового ипподрома:
Ты, царь путей, глядишь, как мы горим.
И ты пылал и восставал из пепла,
И памятливая голубизна
Твоих небес глубоких не ослепла.
И помнит в ласке золотого сна
Твой вратарь кипарис[1]1
Твой вратарь кипарис… – В античности кипарис считался деревом Аида, символизировал смерть.
[Закрыть], как Троя крепла,
Когда лежала Троя сожжена.
III. «Пел Пиндар, лебедь: „Нет под солнцем блага…“…»
Держа коней строптивых под уздцы,
Могучи пылом солнечной отваги
И наготою олимпийской наги,
Вперед ступили братья-близнецы.
Соратники Квиритов и гонцы
С полей победы, у Ютурнской влаги,
Неузнаны, явились (помнят саги)
На стогнах Рима боги-пришлецы.
И в нем остались до скончины мира,
И юношей огромных два кумира
Не сдвинулись тысячелетья с мест.
И там стоят, где стали изначала —
Шести холмам, синеющим окрест,
Светить звездой с вершины Квиринала.
IV. «Окаменев под чарами журчанья…»
Пел Пиндар, лебедь: «Нет под солнцем блага
Воды милей». Бежит по жилам Рима,
Склоненьем акведуков с гор гонима,
Издревле родников счастливых влага.
То плещет звонко в кладязь саркофага;
То бьет в лазурь столбом и вдаль, дробима,
Прохладу зыблет; то, неукротима,
Потоки рушит с мраморного прага.
Ее журчаньем узкий переулок
Волшебно оживлен; и хороводы
Окрест ее ведут морские боги:
Резец собрал их. Сонные чертоги
Пустынно внемлют, как играют воды,
И сладостно во мгле их голос гулок.
V. «Двустворку на хвостах клубок дельфиний…»
Окаменев под чарами журчанья
Бегущих струй за полные края,
Лежит полузатоплена ладья;
К ней девушек с цветами шлет Кампанья.
И лестница, переступая зданья,
Широкий путь узорами двоя,
Несет в лазурь двух башен острия
И обелиск над площадью ди-Спанья.
Люблю домов оранжевый загар
И людные меж старых стен теснины
И шорох пальм на ней в полдневный жар;
А ночью темной вздохи каватины
И под аккорды бархатных гитар
Бродячей стрекотанье мандолины.
VI. «Через плечо слагая черепах…»
Двустворку на хвостах клубок дельфиний
Разверстой вынес; в ней растет Тритон,
Трубит в улиту; но не зычный тон,
Струя лучом, пронзает воздух синий.
Средь зноя плит, зовущих облак пиний,
Как зелен мха на демоне хитон!
С природой схож резца старинный сон
Стихийною причудливостью линий.
Бернини, – снова наш, – твоей игрой
Я веселюсь, от Четырех Фонтанов
Бредя на Пинчьо памятной горой,
Где в келью Гоголя входил Иванов,
Где Пиранези[2]2
Пиранези Джованни Баттиста (1720–1778) – итальянский художник-гравер, автор графической серии «Виды Рима».
[Закрыть] огненной иглой
Пел Рима грусть и зодчество Титанов.
Через плечо слагая черепах,
Горбатых пленниц, нá медь плоской вазы,
Где брызжутся на воле водолазы,
Забыв, неповоротливые, страх, —
Танцуют отроки на головах
Курносых чудищ. Дивны их проказы:
Под их пятой уроды пучеглазы
Из круглой пасти прыщут водный прах.
Их четверо резвятся на дельфинах.
На бронзовых то голенях, то спинах
Лоснится дня зелено-зыбкий смех.
И в этой неге лени и приволий
Твоих ловлю я праздничных утех,
Твоих, Лоренцо, эхо меланхолий.