412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » Устами Буниных. Том 1. 1881-1920 » Текст книги (страница 12)
Устами Буниных. Том 1. 1881-1920
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:24

Текст книги "Устами Буниных. Том 1. 1881-1920"


Автор книги: Иван Бунин


Соавторы: Вера Бунина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Вчера пришло письмо, в котором какая-то женщина сообщает Яну подробности смерти Черемнова. Он, оказывается, был кокаинистом. Умер он насильственно: порезал себе вену и принял какой-то яд. Один из друзей нашел его на берегу моря чуть живым. […] Какая-то ненужность в этой смерти. И почему он ничего не написал Яну? Боялся, стыдился? Ян, правда, странный человек – оказывается, очень любил его, но ничего не сделал, чтобы повидаться или хотя бы изредка общаться. […]

21 марта/3 апреля.

Позвонил Катаев. Он вернулся совсем с фронта. […]

Радио: Клемансо пал. В 24 часа отзываются войска. Через 3 дня большевики в Одессе!

[…] Сегодня призвали всех французов в консульство и предлагали уехать. […]

Кончается мое мирное житие. Начинается скитальческая жизнь, без всяких связей в тех городах, где мы остановимся. […]

23 марта/5 апреля.

Вчера целый день на ногах. Пришел мистер Питерс 20 проститься. В сутки пришлось ему собраться и ехать, бросив насиженное гнездо, в котором он прожил целых 18 лет! Он полюбил Одессу и русских. И вдруг, совершенно неожиданно, по приказанию консула, он должен бежать в Константинополь. […]

Простившись с ним, я пошла в продовольственную управу. […] Они спокойны, думают, что большевики поладят с интеллигенцией. Говорили, что дни Деникина и Колчака сочтены. […]

Я спрашиваю совета: уезжать ли нам? Они уговаривают остаться, ибо жизнь потечет нормально. Я не спорю. Но я знаю, что под большевиками нам придется морально очень страдать, жутко и за Яна, так как только что появилась его статья в «Новом Слове», где он открыто заявил себя сторонником Добровольческой Армии. Но куда бежать? На Дон? Страшно – там тиф! За границу – и денег нет, да и тяжело оторваться от России.

Захожу в то отделение управы, где служит дальняя родственница Яна, княгиня Голицына. […] Она очень возбуждена, говорит, что им нужно бежать. […]

На улицах оживление необычайное, почти паническое. Люди бегут с испуганными лицами. Кучками толпятся на тротуарах, громко разговаривают, размахивая руками. Волнуются и те, кто уезжает, и те, кто остается. Банки осаждаются. Франк, который стоил рубль, доходит до 10–12 рублей, фунт – до 200 р. […]

Вернулся Ян, очень утомленный. Новых известий не было. Я позвонила Цетлиным. Они уезжают, звали и нас. Мы пошли проститься. У них полный разгром. Им назначили грузиться на пароход через 2 часа. Фондаминский хорош с французским командованием, он устраивает им паспорта. Кроме Цетлиной, мы застаем там Волошина, который остается после них на квартире, и жену Руднева. Она только недавно вырвалась из Москвы, где сидела в тюрьме за мужа, но, несмотря на это, она защищает большевиков, восхищается их энергией. […]

Цетлина опять уговаривает нас ехать. Сообщает, что Толстые эвакуируются. Предлагает денег, паспорта устроит Фондаминский. От денег Ян не отказывается, а ехать не решаемся. Она дает нам десять тысяч рублей. […]

Волошин весь так и сияет. Не чувствуется, чтобы он волновался, негодовал или боялся, в нем какая-то легкость.

Оттуда мы пошли на Пушкинскую, где как раз происходила стрельба. По слухам, убит налетчик. В военно-промышленном комитете сборный пункт для отъезжающих политических и общественных деятелей. Народу много в вестибюле и в небольших комнатах комитета. Толпятся эс-эры, кадеты, литераторы. Вот Руднев, Цетлин, Шрейдер, Штерн, Толстые и другие. У всех озабоченный вид. […] Прощаемся с Толстыми, которые в два часа решили бежать отсюда, где им так и не удалось хорошо устроиться. Они будут пробираться в Париж. […]

Оттуда пошли в «Новое Слово». На улице суета, масса автомобилей, грузовиков, людей, двуколок, солдат, извозчиков с седоками, чемоданами, да, навьюченные ослы, французы, греки, добровольцы – словом, вся интернациональная Одесса встала на ноги и засуетилась. […]

Мимо нас провезли на извозчике убитого, картуз на заду, сапоги сняты и болтаются портянки. – Какие нужно иметь нервы и здоровое сердце, чтобы снять с убитого сапоги, – сказал Ян.

Еврейская дружина сражалась с поляками. На Белинской улице из домов стреляли в уходящих добровольцев, они остановились и дали залп по домам.

Началась охота на отдельных офицеров добровольцев. Несмотря на засаду за каждым углом, добровольцы уходили в полном порядке, паники среди них совершенно не наблюдалось, тогда как французы потеряли голову. Они неслись по улицам с быстротой молнии, налетая на пролетки, опрокидывая все, что попадается на пути… […]

Целый день народ. Я лежу за ширмой и слушаю, что рассказывают, стараюсь запомнить, кое-что записываю. Все встревожены, стараются понять происшедшее, так внезапно свалившееся на нашу голову.

Были Недзельский, Розенталь, Гальберштадт. Как всегда, Гальберштадт рассказывал много. Лицо его красно, он очень возбужден. Он признался, что вчера ночью он первый раз в жизни плакал: – Ведь на завтра, воскресенье, было назначено выступление союзников на Киев! […] Да, – продолжал Гальберштадт, – я – буржуй, буржуй, которого эксплуатировали, впрочем, всю жизнь издатели, не меньше всякого рабочего, но все же социалистические идеи для меня чужды, я никогда не был социалистом и быть им не могу.

– Да почему-же вы не эвакуировались? – спросил Ян. – При ваших связях с французским штабом, вам, вероятно, ничего бы это не стоило?..

– Да, мне даже предлагали место во французской колонии и, будь я на 20 лет моложе, я отправился бы, а теперь начинать новую жизнь трудно…

– Да, – соглашается Ян, – очень жутко. Вот нам m-me Цетлина предлагала, да мы не решились… предлагали и на Дон, но там тиф, да вот и Вера свалилась, да и приятелей неловко оставлять… все это так внезапно…

– Да кроме того, совсем бы и с Москвой разделились, а теперь мы можем переписываться, хотя и страшно получить оттуда первую весть […] папа был очень болен, – добавляю я.

У нас на улице около аптеки идет пляс. Временами рвутся снаряды, бомбы, раздаются выстрелы…

– Попляшите, попляшите, скоро заплачете, – говорит печально ухмыляясь Ян.

24 марта/6 апреля.

Вошли первые большевицкие войска под предводительством атамана Григорьева, всего полторы тысячи солдат! Вот та сила, от которой бежали французы, греки и прочие войска. Одесса – большевицкий город. Суда еще на рейде.

25 марта/7 апреля.

Два дня лежу. Благовещенье. Погода чудесная, солнце, синее небо. Смотрю на распускающееся дерево перед моим окном. И как хорошо, и как грустно!

Пронесли мимо нас покойника в открытом гробу, с венчиком, хоронили со священником, а впереди красные знамена с надписью: «Пролетарии всех стран соединяйтесь».

[…] Вчера весь день гости. Вечером был Волошин, читал нам свои стихи, которые нам понравились. Он производит очень приятное впечатление, хотя отношение к жизни у него не живое. […]

Сегодня в одиннадцать часов утра прилетел к нам журналист Пильский 21 . Высокий, очень веселый человек, все время острящий. Он говорит, что необходимо обезопасить себя профессиональным билетом, без которого «в теперешнее время пропадешь, запишут в буржуи и тогда капут!»

– Надо образовать беллетристическую группу и послать в Совет своего представителя на всякий пожарный случай, – возбужденно говорил он.

– Ну, да это курам на смех, – возражает Ян, – здесь и беллетристов не так много. Да и что за защита будет… А иметь дело с ними нестерпимо для меня… […]

Я хотя и не выхожу, но уже ощущаю то «безвоздушие», которое всегда бывает при большевиках. Это чувство я испытывала в Москве в течение пяти месяцев, когда они еще не были так свирепы и кровожадны, как стали после нашего отъезда, но все же дышать было нечем. И я помню, что когда мы вырвались из их милого рая, то главная радость, радость легкого дыхания, прежде всего охватила нас. Я уж не говорю о том, что мы испытывали в Минске, Гомеле и, наконец, в Киеве, где была уже настоящая человеческая жизнь, жизнь, какую мы знаем; большевики же приносят с собой что-то новое, совершенно нестерпимое для человеческой природы. И мне странно видеть людей, которые искренне думают, что они, т. е. большевики, могут дать что-нибудь положительное, и ждут от них «устройства жизни»…

Нам жутковато: в слишком хорошем доме живем мы, слишком много ценных вещей в нашей квартире. Но больше всего боюсь я наших дворовых большевиков…

Немного страшно за Яна, ведь нужно же было начать издавать газету за 3 дня до ухода союзников! Точно нарочно все высказались. Уехали, кажется, только Яблоновские, большинство из редакции и сотрудников остались.

26 марта/8 апреля.

[…] На базаре нет ничего. Куда же все девалось? […] Была в Продовольственной управе. […] В коридорах, как и в передней вооруженные солдаты, развалясь, играют затворами ружей. Суета большая. Несут какие-то доски. Никто ничего не делает, но все суетятся. […] У ворот нашего дома сталкиваюсь с Яном. Он с бульвара. Возмущенно рассказывает:

– На бульваре стоят кучками. Я подходил то к одной, то к другой. И везде одно и то же: «вешать, резать». Два года я слушаю и все только злоба, низость, бессмыслица, ни разу не слышал я доброго слова, к какой бы кучке я ни подходил, с кем бы из простого народа ни заговаривал… На рейде пароходов осталось очень мало. Иностранный только один. Жуткое чувство – последняя связь с культурным миром порывается.

Около 5-ти часов мы опять идем на улицу. Дома сидеть трудно, все кажется, что где-то что-то узнаешь об очень важном. Идем по Дерибасовской вниз по правой стороне. Перед нами странная фигура: господин в огромном черном плаще с жирным пятном на спине. На шее у него фурункул, который немилосердно трется о грязный картонный воротник.

Ян толкает меня и шепотом говорит:

– Комиссар Народного Просвещения Щепкин.

Я так и ахнула. Неужели он такой? Неужели это брат Николая Николаевича, которого я хорошо знала в лицо по Москве? Я перегоняю его и заглядываю ему в лицо, оттененное широкими полями фетровой шляпы. В глаза бросается ярко-красный галстук, выкрашенный масляной краской. Впечатление и от него, и от галстука жуткое…

– И вот кто теперь во главе правительства! Да этот хоть сумасшедший, но культурный человек, а ведь остальные полные невежды и мерзавцы, – говорит Ян.

На Дерибасовской масса тележек с апельсинами, и все едят их, хотя они стоят дорого.

– Да, – говорю я, – вот комиссаром театров, говорят, назначен Шпан, – это, вероятно, тот самый, который приходил к тебе летом и предлагал устроить твой литературный вечер?

– Да, конечно, он. Но, знаешь, он ведь по-русски говорит так плохо, как даже в Одессе редко встретишь. И кроме того, он ведь совершенно безграмотный человек. Неужели у них уж совершенно людей нет?

– Я думаю, что кто поумнее, тот пока хочет подождать ответственное место брать.

– Да, конечно, это так: все выжидают. Есть все таки известная неуверенность, – соглашается Ян.

Вечером у нас опять Волошин. Он плохо устроился в смысле воды. Чаю ему иногда дает прислуга, как особую милость, и то только один стакан! Но несмотря на свое неустройство, он, как всегда, радостен и весел:

– Не нужно предаваться унынию, – подбадривает он. – Нужно отвлекаться, отдохнуть от политики. Давайте читать стихи. Я никогда не слышал чтение стихов Ивана Алексеевича.

– Прекрасно, – подхватывает Ян: – вот вы нам почитайте, а я сегодня не могу.

– Хорошо, – соглашается Волошин, – я буду читать портреты.

Он читает хорошо. Читает долго и много. Этот жанр ему удается. Но портрет он пишет так, как пишут художники, когда выдумывают сами, и отыскивают те черты, которых никто, кроме них, не видит. Мне понравились портреты писательницы Хин и Савинкова, хотя я не знаю, верны ли они. С Савинковым Волошин в хороших отношениях, высоко его ценит, говорит, что он похож на лося.

Под вечер, возвращаясь домой, встречаю Гальберштадта. Он сообщает, что поступил на техническую работу в «Голос Красноармейца». […]

28 марта/10 апреля.

С утра мы оба чувствуем себя хорошо. Пошли покупать мне чулки, если возможно, башмаки Яну. На Дерибасовской видели войска, по виду утомленные, похожие на мужиков. Среди них баба верхом.

– Не семнадцатый ли век! – восклицает Ян мрачно, – и как им к лицу интернационал!

Входим в галантерейный магазин Васильева. Как все эти дни, торговля идет бойко. Товарищи портовые, очень обдерганные, накупают себе крахмальных рубашек, ценою в 375 рублей штука, галстуков, носков… В магазинах готового платья тоже толкотня – выбирают себе «кустюмчики»… А в башмачном магазине у Безековича, куда мы тоже заходили, портового люда тоже много, и у одного такие портянки, что ему дали газету, чтобы он отжал их перед примеркой обуви. Цены с 250 прыгнули на 650 – пришлось отказаться от покупки.

– Да, это «заработали» на тех, кто «бежал», – говорю я тихо, – ведь за каждый чемодан, чтобы внести на пароход, брали по 1000 рублей, да сколько еще наворовали…

30/12 апреля.

Погода хорошая. С утра небо серое, а к вечеру очистилось. Но тоска, тоска. Завтра можно послать телеграмму в Москву. Но какой ответ получишь оттуда?

Отличительная черта в большевицком перевороте – грубость. Люди стали очень грубыми.

Вчера на заседании профессионального союза беллетристической группы. Народу было много. Просили председательствовать Яна. Он отказался. Обратились к Овсянико-Куликовскому, отказался и он. Согласился Кугель. Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов, с острым лицом и преступным видом, Олеша, Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично, и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами, а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет…

Квартира наша освобождена от реквизиции. Кроме Буковецкого и Нилуса, хлопотал Волошин, очень легко, охотно и бескорыстно. Он, по-видимому, очень легкий и приятно-простой человек. Он прибежал днем сообщить нам об этом и очень радостно стал писать вывеску: «Художественная неореалистическая школа» Буковецкого, Нилуса и Волошина. Мы распределили занятия. Преподаватели – Нилус и Буковецкий, лектор по истории живописи профессор Лазурский, заведующая школой – я. Ученики – дети приятелей и знакомых. Волошин уверяет, что рисовать может всякий.

– Нужно только научиться смотреть на предмет, а если научишься смотреть, то и рисовать научишься легко.

– Ну, значит, я смотреть не умею, – говорю я, смеясь, – ибо простой вещи не нарисую. […]

Ян был утром в артистическом обществе, потом пошел в пассаж, где видел несколько солдат в греческих шинелях, и подумал: «сколько теперь людей, одетых в одежды убитых»…

Были сегодня в особняке Толстого. Чудесный особняк, особенно хороша лестница, но уж очень загажено там. […] Теперь его захватили большевики для комиссариата Народного Просвещения и Театров. […] Чудесный паркет весь затоптан, уже на всем отпечаток загаженности большевицких официальных мест. […]

За обедом Нилус рассказывает, что на заседание художников явились маляры, которые были встречены с большим почетом. Говорились речи на тему, что маляр и художник почти одно и то же. Указывалось на средневековые цехи. Предлагали возвратиться к ним…

– Господи, что за чушь, бесстыдство! – воскликнул Ян. И загорелся спор. Ян и Буковецкйй набрасываются на Нилуса за то, что он видит в большевиках защитников искусства.

– Да пойми, что все поблажки, которые они делают, только для того, чтобы перетянуть интеллигенцию на свою сторону, заткнуть ей глотку и начать свободнее расправляться с контр-революционерами…

– Но все же можно этим воспользоваться, – возражает Нилус, – и сделать что-нибудь для искусства. Ведь позор, в каком загоне оно у нас было! Нужно поощрять их в этом, а не мешать им. […]

31 марта/13 апреля.

Сейчас видели гражданские похороны. В России всегда лучше всего умели хоронить – при всех режимах. Не символ ли это нашей страны? Большевики тоже постарались. Похороны помпезные. Масса красных знамен с соответствующими надписями, были и черные с еще более свирепыми – «смерть буржуям», «за одного нашего убитого смерть десяти буржуям»… Оркестр играет марш Шопэна. Покойников несут в открытых гробах. Я видела несколько лиц, почему-то очень темных, но только у одного кровоподтек на правой стороне лица. Некоторые имеют очень спокойное выражение, значит умерли легко, а вовсе это не «жертвы добровольческих пыток», как писалось в их безграмотных газетах. Вместо венчика полоска красной материи вокруг лба. Процессия очень длинная. Я стою около часа на Херсонской и вижу, как идут китайцы с очень серьезными лицами, – отношение к смерти у них иное, какое-то древнее, и смотря на них, я испытываю странную жуть. Впереди гробов разные депутации с венками, увитыми красными лентами. Масса барышень, студентов, рабочих. Порядок образцовый. Публика на тротуарах стоит шпалерами. […]

1/14 апреля.

[…] К Недзельским шли пешком через весь город, так как трамваев нет. Устали изрядно. У них застали Федорову. Она говорит, что Митрофаныч [А. М. Федоров. – М. Г.] очень беспокоился об Яне, «целую ночь не спал»!

– А вы не боитесь, – спрашивает она Яна, – после вашей статьи?

– Да как вам сказать, как-то я об этом не думал. Может быть, и глупо, что остался, а, может быть, они и не посмеют тронуть… […]

Вечером у нас Волошин, он остался у нас ночевать (то есть в мастерской Нилуса), чтобы провести вместе весь вечер. Сидели мы в моей комнате, Нилус вышел к нам на один момент, т. к. он чувствовал себя очень уставшим, а Буковецкий совсем не пришел, вероятно, боясь, как бы Волошин не подумал, что он считает себя его знакомым. […]

Ян угощает нас вином и копченой грудинкой, которую Волошин ест с большим удовольствием, – он уже голодает. Даже съедает наш пайковый гороховый хлеб, который мы не в состоянии проглотить и кусочка.

Поэты просят друг друга читать стихи. Ян опять уклоняется. Волошин читает свои Кемерийские стихи. Он знает, чувствует тонко, любит свой край и все это передается слушателю. Но много стихов у него высокопарных, риторичных, пустых.

Как человек, он обладает следующими особенностями: он никем не интересуется, любит монолог, часто повторяется, но, если что интересует собеседника, он охотно рассказывает и вполне удовлетворяется репликами. […]

2/15 апреля.

[…] Нилус начал разговор о том, что художников приглашают украсить город на первое мая.

– У меня есть эскиз, как нужно украсить город.

– Неужели ты будешь принимать участие в этом? – спрашивает Ян.

– А почему же нет? Я нахожу, что от жизни уклоняться нельзя. А так как большевики признают науку и искусство, то этим нужно пользоваться, так как самое важное в жизни – искусство и наука, – говорит он со своей милой улыбкой.

– Так значит, – замечаю я, – несправедливо, что возмущаются Горьким?

– Конечно, – подхватывает Волошин, – я никогда им не возмущался… – И он опять изложил свою теорию. Он верит, что люди – настоящие ангелы, принявшие на земле вид дьявольский, а в сущности в каждом человеке сидит распятый Серафим, и он сидит во всяком, и в убийце, и даже в идиоте. А потому не нужно ни от кого отвертываться. Нужно все принимать. В мире все есть, кроме любви. Любовь принес человек. Ненависть – первый шаг к любви.

Ян, слушая, едва сдерживается. Наконец, просит «оставить в покое всех серафимов». Волошин быстро переходит на то, как, по его мнению, нужно украсить город. […]

Ян, сдерживаясь, говорит:

– Не понимаю, как в то время, когда люди почти умирают с голоду, ходят оборванными от недостатка материи, когда воцарились разбойники, вы спокойно рассуждаете о том, как наилучшим образом украсить город, украсить лобное место? Ведь это значит помогать тому врагу, которого мы ненавидим, хотим уничтожить, а о развитии искусства и науки в государстве, где мрут с голоду […] мне просто странно слушать!

5/18 апреля.

[…] Вчера в сумерках Ян зашел в церковь на базаре, где он венчался с А. Н. Цакни. Возвратясь оттуда, он сказал: «Только что из церкви, где не был более двадцати лет! Зачем-то залетел в нее, женившись на гречанке, и подумал: – Как мы легкомысленно поступаем в жизни, которая так коротка».

Вечером Волошин читал нам своего Аввакума. Справился он с ним хорошо, фигура написана выпукло. Техника стиха превосходна.

За чаем он развил свою теорию о материнстве.

– Если женщина любила без взаимности, то в следующем воплощении она родит сына, в которого войдет душа того, кого она любила, и из этого вытекают все результаты отношений матери с сыном: сначала удовлетворение, потом распятие. Вот почему матери иногда покорны невесткам.

У него хорошо – на все примиряющая теория. Вероятно, он один из самых счастливых людей на свете. Что ни случись, он с легкостью жонглера откинет, подбросит вещь и она летит на свое место. […]

Художники Одессы заняты приготовлением празднества первого мая. Во главе стоит художница Эстер, присланная из Москвы. Волошин тоже в первомайской комиссии. […] Нилус выбран в правление «Союза Художников». […]

Третьего дня Куликовские были у нас. Д. Н. принес свою автобиографию и сказал:

– Вот, как только окончу вторую часть, за которую я теперь принялся, так большевики и уйдут. В Харькове я как раз подогнал, когда писал первую часть – последняя строчка совпала с их уходом.

Мы желаем, чтобы он скорее кончил свою автобиографию. […]

Во многих домах уже нет воды, многим приходится таскать ведра за несколько кварталов.[…]

Ян жадно читает газеты, почти весь день живет злободневностью и только по вечерам, когда уже нельзя выходить, он способен читать какой-нибудь французский роман. Я иначе. Я гораздо меньше времени посвящаю текущим событиям, при первой возможности спасаюсь, углубляюсь в ту или иную книгу, перевод или в разговор с детьми нашей школы.

Многие озабочены и заняты главным образом съедобными делами – где бы что достать, где бы что купить? Наш дом этим не страдает. Мы уже начинаем быть на грани недоедания.

Многие стали перевозить библиотеки в Городскую читальню. Милый Людвиг Михайлович де-Рибас охотно помогает сохранить книги от нынешних варваров.

Профессиональные карточки у нас в руках, но мы не чувствуем себя от этого в большей безопасности, ведь, строго говоря, мы очутились вдруг вне закона. […]

Слухи все растут. Откуда они берутся? Какая сила порождает их? Почему они так всем необходимы? Может быть, в них наше спасение? И странно, с какой жадностью мы ловим их, передаем нашим друзьям, хотя и не вполне верим им, а все таки успокаиваемся.

Идет сильное «перекрашивание». Уже острят: «Что ты делаешь?» – «Сохну, только что перекрасился».

Интересно наблюдать, как каждый по-своему переживает водворение в жизнь «коммунистического рая». Нилус, например, все хочет видеть в большевиках что-нибудь положительное. Он вообще таков, что прежде всего в каждом отыскивает хорошее. Ему органически чуждо все подлое, а потому он все надеется найти хоть одну луковку, за которую можно простить. […]

8/21 апреля.

Пасха. Погода чудесная. Солнце. Синее небо. Распускающиеся деревья. А на душе печаль.

За всю неделю не были в церкви. Только пошли с Яном в Великую Субботу в архиерейскую церковь. Служил архиерей. Народу было мало. Один гимназист, несколько гимназисток, два-три пожилых чиновника, немного старух и стариков. Архиерей, худой с приятным русским крестьянским лицом, служил очень хорошо, на какой-то грани – и величественно и просто. […] Около меня заплаканная сестра милосердия, а передо мной гимназист, необыкновенно усердно молящийся. И как странно для такого дня – такая пустота в церкви. […]

И в церкви особенно чувствовалось, как наваливается на тебя тяжелая рука большевизма. То забываясь под чудные слова и песнопения, то пробуждаясь и вспоминая, что наша жизнь кончена, что мы очутились в плену у чудовищ, где нет больше ни истинной красоты, ни поэзии, ни добра, а только циническая подделка подо все это, что теперь раздолье всякому хамству, всякому цинизму и что единственное, что они не могут отнять у нас – это наши духовные богатства, хотя, конечно, ослабить их могут при помощи голода, холода и всяких истязаний – я тут в церкви неожиданно понимаю, в каком направлении нужно работать, чтобы сохранить себя, свое я, не калеча его.

На возвратном пути читаем на стене новый декрет: все буржуи, моложе 40 лет, завтра в Светлое Воскресенье должны выйти на работу – чистить улицы! У наших ворот сталкиваемся с дворником Фомой. Мы с ним приятели – он из деревни моего деда, а потому мы считаемся земляками и подсмеиваемся надо всем южным. Рассказываю ему о декрете, он усмехается, даже задет неуважением к его специальности.

– Они думают, что всякий сумеет улицу подмести, – говорит он внушительно, – да вы больше грязи наделаете, ведь это надо знать, как делать. Да вы не беспокойтесь, я сам все сделаю, а вам просто придется метелочку в руках подержать. […]

Пошли с Яном к Заутрене. Улицы пустынны, иногда встречали одного, двух прохожих. Подойдя к церкви, наткнулись на хулиганов, которые выходили с гоготом из ворот. У нас пропало настроение. Ян чувствовал себя дурно, и мы вернулись домой и легли спать. Дорогой он рассказал, что под вечер он опять ходил в базарную церковь, там никого не было, он встал как каменный, около клироса и стоял, не зная, что делать. Прошел батюшка, посмотрел на него. Он вышел, сел без шапки на лестнице паперти и снова окаменел, чувствуя отчаяние. […]

К обеду пришел Волошин. Как всегда, много рассказывал, весело и живо:

– Поэт Багрицкий уехал в Харьков, поступив в какой-то отряд. Я попросил у него стихотворение для 1 мая, он заявил, смеясь: «У меня свободных только два, но оба монархические». […]

Офицеры говорят солдатам «ты». Солдаты называют офицеров «товарищами», но трепещут их не меньше «вашего благородия».

Хорошо сказала одна поэтесса про Катаева: «Он сделан из конины»… Его не любят за грубый характер.

После обеда пошли гулять. Начали разбирать эстакаду в порту, чтобы ею топить водокачку. Что за идиотская выдумка! Говорят, что днем наломают, то ночью портовые рабочие растаскают…

Все волнуются, что Одесса останется без воды, так как топить водопровод нечем. Ведь никто из серьезных людей не может верить, что эстакада спасет! […]

Только что был Бутенко, двоюродный брат Нилуса. В его имении был воинский обоз, вместе с местными мужиками разгромили дом, и все искали убить его. За что? Он всегда был необыкновенно добр к мужикам… Шашками рубили бюро красного дерева. Увезли много ячменя, пшеницы. А на соседнем хуторе Пташниковых, родственников одесских, убили кого-то. […]

Слухов не оберешься: 1) о заключение мира союзников с Германией. […] 2) Германия оккупирует на 15 лет юг России без портов Черного моря. Север России займут англичане. 3) В Эльзас-Лотарингии плебисцит. 4) Ансельм в Акермане, как получит подкрепление с моря, двинет войска на Одессу… […]

Касперовскую икону нашли на базаре, ободранную и исцарапанную. Архиерей служил ей молебен, толпа плакала. Целый день около собора толпился народ, пришлось даже разгонять, женщины падали и бились в истерике. […]

Когда был у нас Федоров, мы рассказали ему о поведении Катаева на заседании. Александр Михайлович смеется и вспоминает, как Катаев прятался у него в первые дни большевизма:

– Жаль, что не было меня на заседании, – смеется он, – я бы ему при всех сказал: скидывай штаны, ведь это я тебе дал, когда нужно было скрывать, что ты был офицером…

– Да, удивительные сукины дети, – говорит Ян и передает все, что мы слышали от Волошина о молодых поэтах и писателях.

10/23 апреля.

[…] Сегодня двенадцать лет, как мы с Яном пустились в путь!

Одесса превращена в восточный город, главная торговля происходит на улицах. Носки, апельсины, нитки, свечи; торговцы сидят вдоль стен; нищие, убогие – кто поет, кто играет, кто просит, а некоторые просто стоят с надписями на груди.

Вид Одессы очень изменился, вместо моря военных – французов, поляков, добровольцев, греков и цветных воинов – улицы залиты красноармейцами с огромными бантами на шапках. Публика посерела, нет изысканных туалетов, все одеты проще, под один ранг. Лица у большинства отталкивающие. Ян пристально вглядывается и время от времени восклицает: «Да это подбор какой-то! Посмотри, что за лица! Да ты вглядись в них. Раньше были иные! Чем объяснить?» Я волнуюсь, так как Ян возбужден и говорит громко. Прошу его быть осторожнее. Он не обращает внимания на мои слова.

– Боже, сколько за 2 недели пожрали апельсинов, – говорит он, когда мы проходим мимо тележек с ними. – Красноармейцы уничтожают их с остервенением десятками. […] ведь это какое-то апельсинное увлечение. Посмотри, у всех в руках оранжевые шары… […]

От всего этого кружится голова и хочется скорее к себе домой.

Идут аресты. Арестован прокурор, арестовано много буржуев.

11/24 апреля.

[…] Вчера вечер у нас провел Волошин. […] За чаем, когда к нам вышел Ян, мы много говорили о Николае II. Волошин рассказывал со слов очевидцев очень интересные вещи. […] У него в Крыму было много знакомых среди высокопоставленных. К сожалению, записать опасно. Между прочим, он передал слова императрицы: «Дважды нельзя изменять родине!» Эти слова она произнесла, когда предлагали Николаю II заключить мир с Германией. Вильгельма она ненавидела. […] Тон нашей беседы был очень приятный, «человеческий», по определению Яна. Было досадно, когда в 9 часов М. Ал. нужно было уходить. Жаль, что я не предложила ему остаться ночевать у нас.

На Маразлиевской улице анархисты реквизировали целый дом. В 24 часа жильцы должны оставить квартиры, вывоз вещей почти запрещен. Книги позволили взять лишь детские и французские. […]

Сегодня на базаре появилась мука, 9 рубл. фунт, мяса нет, рыба есть.

12/25 апреля 22 .

Сейчас получила письмо от папы, написанное 10/23 августа, письмо шло 8 месяцев из Москвы в Одессу.

В «Известиях» написано, что Волошин отстранен из первомайской комиссии: Зачем втирается в комиссию по устройству первомайских торжеств он, который еще так недавно называл в своих стихах народ «сволочью».

Часов в 10 утра Волошин прибегает к нам. Он написал ответ и хочет прочесть его Яну. Содержание его письма приблизительно следующее: Есть разница между тем, если сам человек предлагает свои услуги или к нему обратились за помощью. В данном случае обратились к нему, как знатоку русской поэзии. Он согласился оказать посильную помощь и вдруг его за это же порочат.

Ян слушает, ухмыляется: – Прекрасно, но только ваш ответ не будет напечатан. – Волошин удивлен: – Что вы, мне обещали. Я уже был в редакции. – Попробуйте, – говорит Ян, – я очень сомневаюсь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю