Текст книги "Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I."
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 50 страниц)
– Да куда ж они ездят?
– Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого бы они не обшарили. Не говорю об известных местах – Петергофе, Парголове, которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от пыли, и… кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм! какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия произведений двух богатейших царств природы – животного и растительного; задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только одно не убегает нас и – вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно, непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб с признательностью наслаждаться и…
Видя, что Тяжеленко ударился в тонкости гастрономии, науки, которую он обработывал с успехом как теоретически, так и практически, в чем и дал мне два образца в одно утро, я остановил его.
– Ты забыл о Зуровых, – сказал я.
– Что тебе еще говорить об них? Погибшая семья! Вообрази, – продолжал он, – что обыкновенная прогулка Алексея Петровича составляет такой круг, который едва ли не превосходит сумму прогулок всей моей жизни. Он, например, отправляется из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет,
37
переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую, каково? и всё это пешком, и всё бегом – не ужас ли? То ли еще! Иногда в глубокую ночь, когда всё лежит, и богатый, и бедный, и звери, и… птицы…
– Кажется, птицы не лежат, – заметил я.
– Да… ну всё равно. А жаль их! Зачем бы природе лишать их этого невинного наслаждения! На чем, бишь, я остановился?
– Птицы, сказал ты.
– Да ведь ты говоришь, что птицы не лежат? Постой же; кто еще лежит?..
– Да нельзя ли, любезный Тяжеленко, попростее, так, знаешь, поближе к предмету? А то ведь устанешь.
– Правда, правда. Спасибо, что напомнил. Позволь же, я лучше прилягу: мне тогда будет ловчее. – Он прилег на подушки и продолжал: – Итак, иногда ночью вдруг Алексей Петрович вскочит с постели, выйдет на балкон и потом будит свою супругу: «Какая славная ночь, Марья Александровна! что если бы поехать!» И вдруг – куда девается сон! весь дом вскакивает, наскоро одеваются и бегут вон в сопровождении двух вернейших слуг – увы! также зачумленных. Или в другой раз, чему я сам бывал свидетелем, в середине обеда, в самый отрадный момент нашего бытия, между соусом и жарким, когда первые порывы голода миновались, но приемлемость к дальнейшим наслаждениям еще не притупилась, вдруг Алексей Петрович восклицает: «Что если бы мы доели это пирожное и жаркое за городом!» За мыслью мгновенно следует исполнение, – и жаркое с пирожным улетают в поле, а я, один, со слезами на глазах, возвращаюсь домой. Короче, никогда ни один поклонник женолюбивого пророка не стремился с такою жадностью в Мекку, ни одна московская или костромская старуха не жаждала так сильно подышать святостью киевских пещер.
– При таком влечении к природе, им бы жить на даче или в деревне, – сказал я.
– Они и жили прежде, но дети выросли; заботы об их воспитании и другие важные обстоятельства удерживают их в городе. Пускай бы уж они одни несли бремя «лихой болести», а то вот беда: при их достоинствах, многие ищут знакомства с ними, и те, которые живут лето здесь, – погибают. Старый профессор начинает
38
тосковать, теряет аппетит и сон; у племянницы его Зинаиды убыло несколько поклонников, которым не понравился новый талант ее – зевота; и прелестной супруге дипломата несдобровать бы, если бы она не уезжала каждый год летом на воды.
– Мне кажется, так недуг-то у тебя, – сказал я, – вот уж мне от твоих пустяков спать хочется.
– В этом я тебе никогда не помешаю, – отвечал Тяжеленко с неудовольствием, – равно как и в том, хочешь ты верить или нет.
– Ну, не сердись, мой милый! а лучше скажи, как же хотел спасти меня и где корень зла?
– Как! разве я тебе по сю пору не сказал еще? Вереницын, братец: вот кто всему причиной! он и Зуровых заразил!
– Возможно ли! кажется, человек такой к ним приверженный…
– Да, да, – прервал Никон Устинович, – славный человек, и поесть любит, и всё; да что ж делать! Лет восемь назад он отправился путешествовать по России, был и в Крыму, и в Сибири, и на Кавказе, – охота же людям шататься по свету! точно как нечего глотать здесь! – наконец уединился в Оренбургском крае и жил всё там, а года четыре назад возвратился сюда с переменою в характере и «лихой болестью». Он по-прежнему посещал Зуровых каждый день и каждый день вливал понемногу отравы в их мозг – и отравил; и все те, которые ближе, искреннее с ним, скорее, легче и более заражаются.
– Что же, – спросил я, – осведомлялся ли ты о причине этой странности?
– Как же! у него самого, да он всегда глухо отвечает, с неудовольствием отворотится и проворчит сквозь зубы: «Так, болезнь!» Впрочем, экономка Зуровых, Анна Петровна, моя добрая приятельница, сказывала мне под секретом, что будто он, живучи в Оренбургском краю, частенько ездил в степи и влюбился там в какую-то калмычку или татарку, кто его знает! Видишь, он какой! от него слова путного не добьешься; попробуй-ка спросить его когда-нибудь: «Что вы, Иван Степаныч, обедали сегодня? какие кушанья?» – ни за что не скажет: пренеоткровенный! Итак, Анна Петровна утверждает, что он даже жил в улусах кочующих племен и прижил там двоих детей, которых девал неизвестно куда. Ну, что мудреного,
39
если он среди степей приобрел это расположение к полям? а что оно приманчиво, так это не чудо: азиатские колдуньи всегда были мудренее европейских. Читал ли ты, что пишут про арабских волхвов? чудеса! Может быть, калмычка из ревности заворожила его. Зайди-ка к нему вечерком когда-нибудь: проклятые-то так и смотрят ему в глаза!
– Кто проклятые?
– А котята-то! двое всегда за пазухой, двое на столе, да двое на постели; а днем все пропадают. Что ни говори, а тут не просто!
– И тебе не стыдно верить таким пустякам?
– Я не верю, а только пересказываю предположения Анны Петровны.
– До сих пор, однако же, не успел сказать мне, почему ты не заразился сам и есть ли какое средство к спасению?
– Постоянного нет; всякий должен сам придумать. Меня предостерег покойный полковник Трухин, который также не был подвержен «лихой болести». Он был малый не промах, и как скоро Вереницын стал его заговаривать, тот, чувствуя в себе что-то необыкновенное, употребил все силы, чтобы исторгнуться из беды. К счастию, он вспомнил какое-то стихотворение, которое нагоняло всегда тоску на Вереницына. Полковник и давай декламировать: тот упал в обморок, а он спасся. С тех пор Вереницын больше не покушался погубить его, хотя он вообще усердно хлопочет об этом и, как демон-искуситель, вкрадывается в душу, усыпляет, доводит до бесчувственности, а там уж и поразит своею чарою, – не знаю, съесть ли, выпить ли что даст… Ну вот когда он расположился опутать меня адовыми сетями, я стал придумывать, как бы сразить его чем-нибудь необыкновенным, что особенно предписывал мне Трухин. Я думал, думал, думал и наконец – угадай, чем поразил?
– Не знаю, – отвечал я.
– Ты помнишь мой голос?
– Твой голос? что, бишь, это такое?..
– Ну, неужели не помнишь? Вот, постой, я спою. Он вытянул губы, надул щеки и хотел уж огласить храмину нечестивыми звуками, но мне вдруг припомнился этот скрып немазаных колес: у меня от воспоминания затрещало в ушах, я замахал руками и благим матом закричал:
40
– Помню, помню! Сделай милость, не начинай! Чудовищный голос!
– Ну, то-то же, – сказал он. – Хотя моя родина славится мелодическими голосами, да в семье не без урода! Так когда только лишь он начал заговаривать меня, я вдруг запел во всё горло: он зажал уши и скрылся. Ты тоже изобрети что-нибудь, только помни, что надобно ошеломить его с первого раза, а иначе прощай! погибнешь. После Зуровы сами затеяли было втянуть меня и уговорили пойти прогуляться в Летний сад, вероятно, с намерением увлечь оттуда за город. Дорого стоило им исторгнуть мое согласие; наконец, мы пошли. Я, заметив их враждебный умысел, стал оглядываться, куда бы скрыться, – и что же? колбасная лавка в двух шагах! Думать нечего: они заговорились, а ‹я› и нырнул в нее. Они никак не догадались, куда я скрылся: осматривались, осматривались, а я поглядываю из окна да помираю со смеху! Вот всё, что могу сообщить тебе о «лихой болести», – больше не спрашивай. Посмотри мне в лицо: видишь, как в нем нарушено спокойствие горестными воспоминаниями и продолжительным рассказом? Постигни же и почти великость жертвы, принесенной дружбе; не тревожь моего покоя и – удались. – Эй, Волобоенко! – закричал он своему человеку, – воды! окати мне голову, опусти сторы и не беспокой меня ничем до самого обеда.
Напрасно я пытался сделать ему еще несколько вопросов: он остался непреклонен и свято хранил упорное молчание.
– Прощай, Никон Устиныч! – Он молча кивнул головой, и мы расстались.
«Кто ж из них болен? – думал я по выходе от него, – верно, Тяжеленко. Что за вздор молол он мне об этих милых, добрых Зуровых? Как я посмеюсь с ними над ленью моего приятеля!»
Погуляв еще немного, я возвратился к Зуровым, и хотя час обеда приближался, но ни слуги, ни господа не думали об том. Алексей Петрович занимался с старшими детьми приведением в порядок рыболовного снаряда; Марья Александровна что-то писала. Я заглянул в бумагу и прочитал сверху надпись крупными словами: «Реестр серебру, столовому белью и посуде, назначенным на сие лето для загородных прогулок».
«Ого! – подумал я, – да приготовления-то идут не на шутку!»
41
А еще подальше Феклуша штопала серые чулки под цвет пыли, тоже для прогулок. Марья Александровна приветствовала меня зевотою.
– Иван Степаныч вас ждет в бильярдной, – сказала она. – Теперь еще рано: он просит сыграть с ним партию.
Вереницын встретил меня с тем видом, с каким встречает вас купец в лавке, портной в своей мастерской, то есть с надеждой на добычу. Мы вооружились киями и стали играть. Вдруг во время игры случилось мне взглянуть на него попристальнее: он зевал и с тоскливой миной посматривал на меня.
– Что вы? что вы? – вскричал я, подбежав к нему.
– Ничего, продолжайте играть, – сказал он басом, – сорок семь и тридцать четыре.
– Нет, – отвечал я, – мы доиграем после, а теперь позвольте отдохнуть: я много ходил.
– И прекрасно! сядемте же на диван.
Мы сели. Я положил голову на подушку. Он, приклонясь к моему уху, начал что-то нашептывать так тихо, что я не мог расслышать ни слова. Мне стало скучно: я задремал.
– Вы спите? – спросил он торопливо.
– Поч…ти… – пробормотал я сквозь сон.
– Ах, не спите, пожалуйста! мне надо поговорить с вами о многом, а я только начинаю.
– Из… ви… ните… не… могу…
Далее не помню, что было: я заснул; только впросонках слышал, как он, уходя, проворчал со вздохом: «Опять неудача! этот заснул, не слушав. Видно, придется не распространять моего недуга далее, а влачить его целый век одному и ограничиться единственными спутниками, Зуровыми».
Не знаю, долго ли я спал; человек разбудил меня, когда уже все сели за стол.
«Опять неудача, сказал он, – думал я. – Неужели рассказ Тяжеленки справедлив? Бедные Зуровы. А я, стало быть, избавился от дьявольского прельщения благодатным сном!»
За обедом кроме Зуровых была еще Зинаида с дядею. Сначала разнообразный разговор весело перебегал между собеседниками; но к концу обеда вдруг Алексей Петрович начал неистово зевать, и зевота сообщилась всем, кроме меня.
– А когда за город? – спросил Алексей Петрович, обращаясь к Вереницыну.
42
– Послезавтра, – отвечал тот.
– Бабушка! – закричал Володя, – какова погода будет послезавтра?
– Облачно, – отвечала старуха.
– Что за беда, что облачно! – сказала Марья Александровна, – хоть бы и дождик, мы всё можем ехать.
– Помилуйте! – воскликнул я, – дождитесь по крайней мере мая: теперь холодно, в поле даже нет травы. Как можно за город в апреле месяце, и с вашим здоровьем!..
– А что ж, разве мое здоровье худо? – прервала она меня. – Я довольно часто бываю здорова: помните, в свои именины, на третий день Рождества, Великим постом три раза чувствовала себя хорошо, – чего еще хотеть?
– А вы поедете? – спросил у меня Алексей Петрович, – вы дали слово.
– Я готов разделять с вами это удовольствие, – отвечал я, – только не прежде июня месяца, а не беспрестанно и во всякое время, как вы собираетесь. Я не понимаю, как не наскучит быть слишком часто за городом: что там делать?
– Возможно ли! – закричали все хором, – что делать за городом! – И начали: – Сидеть без шапки на жару и удить рыбу, – вопил неистово Алексей Петрович.
Фекла: – Есть масло, сливки, собирать ягоды и грибы.
Зинаида: – Взирать на лазурь неба, дышать ароматами цветов, глядеться в водный ток, блуждать по злаку полей.
Вереницын: – Ходить с трубкою даже до усталости, смотреть на всё задумчиво и заглядывать в каждый овраг.
Бабушка: – Сидеть на траве и жевать изюм.
Старший сын, студент: – Есть черствый хлеб, запивать водой и читать Виргилия и Феокрита.
Володя: – Лазить по деревьям, доставать гнезда и вырезывать из сучьев дудки.
Марья Александровна: – Короче, наслаждаться природою в полном смысле этого слова. За городом воздух чище, цветы ароматней; там грудь колеблется каким-то неведомым восторгом; там небесный свод не отуманен пылью, восходящею тучами от душных городских стен и смрадных улиц; там кровообращение правильнее, мысль свободнее, душа светлее, сердце чище; там человек беседует с природой в ее храме, среди полей, познает всё величие…
43
И пошла! и пошла! О Господи! больнехонько! Вижу, вижу, прав Никон Устиныч – погибшая семья! Я поник головой на грудь и молчал, да и к чему бы послужили противоречия? можно ли бороться одному с толпою?
С того времени я стал грустным наблюдателем хода «лихой болести». Иногда мне приходило на мысль попробовать избавить их, хотя на время, силою от дьявольского обаяния, заперев двери в минуту отъезда, или броситься к знаменитейшим врачам и, возбудив сначала любопытство, а потом участие, умолять о помощи несчастным страдальцам; но это значило бы поссориться с ними навек, потому что они не теряли рассудка, и когда не было в помине прогулок, то это были те же «зимние Зуровы», то есть те же любезные и добрые, как и зимой.
Не стану утомлять читателя изображением всех разнообразных оттенков и отдельных случаев «лихой болести»: в рассказе моего приятеля Тяжеленки, который я передал почти без перемены, заключается общее понятие об этой болезни, а мне остается только прибавить, для большей ясности и достоверности, описание одной или двух поездок, наиболее обличающих болезненное состояние духа моих знакомых.
Каждая из них непременно отличалась каким-нибудь особенным приключением: то ломалась ось, коляска опрокидывалась набок, и оттуда, как из рога изобилия, сыпались разные предметы в чудеснейшем беспорядке – кастрюльки, яйца, жаркое, мужчины, самовар, чашки, трости, галоши, дамы, крендели, зонтики, ножи, ложки; то многодневный дождь и усталость заставляли искать убежища в хижине, которая тоже превращалась в любопытную сцену по своему разнообразию, – теляты, ребятишки, голые лавки, черные стены, русские и чухонские мужчины, тараканы, сковороды, тарелки, русские и чухонские дамы, салопы, плащи, армяки, дамские шляпки и лапти без приготовления разыгрывали разнохарактерный дивертисмент. Кроме общего, большого случая происходили частные и мелкие: то кто-нибудь из детей падал в воду, то Зинаида Михайловна ошибкою обмакивала стройную ножку в тинистую канаву… Но можно ли пересказать всё, что случалось во время этих набегов на поля и леса; да и могло ли быть иначе, когда несчастные сами стремились навстречу всем неудобствам? Так, помню я, однажды утром, когда погода была еще изрядная,
44
мы согласились в тот же день после обеда ехать в Стрельну, осмотреть тамошний дворец и сад. Во время обеда свинцовая туча покрыла небо, вдали перекатывался гром; наконец ближе, ближе, и полился страшный дождь. Я было обрадовался, думая, что без всякого сомнения прогулка будет отложена, тем более что крупный дождь превратился в мелкий и продолжительный; но напрасно я радовался: часов в пять подъехало ко крыльцу несколько наемных экипажей.
– Что это значит?
– Как что? а в Стрельну? – воскликнули все.
– Да неужели кто-нибудь осмелится ехать в такую погоду?
– А чем погода дурна? только дождь.
– Этого вам мало! Но ведь мы можем иззябнуть, простудиться, умереть.
– Так что же? зато погуляем! С нами пять зонтиков, семь непроникаемых плащей, двенадцать галош и…
– И удочки! – прибавил Алексей Петрович.
Делать нечего; я дал слово и поехал. Дождь ливмя лил до другого утра, а потому мы, приехав в Стрельну, должны были, не осматривая дворца, ехать прямо в трактир, где имели наслаждение напиться чаю сомнительного качества, цвета и вкуса да пожевать сухого бифстека.
С той поры я стал реже ходить к Зуровым, потому что по милости прогулок был три раза болен, да и самих их часто не заставал дома, а если и заставал, то всегда среди приготовлений к прогулкам или в отдохновении от них, – чаще они бывали больны. Однако я всё еще не отчаивался в их выздоровлении и думал, что советы друзей, помощь врачей и, наконец, утекающее здоровье истребят корень несчастной мономании. Увы! как я жестоко ошибался! следующие три припадка, или – по их названию – три прогулки, достаточно покажут, до какой степени «болесть» овладела несчастными.
Однажды я пришел к ним вечером и удивился тишине, которая господствовала в доме, где веселые восклицания, смех, звуки фортепьяно обыкновенно сменялись одни другими. Я спросил человека о причине непостижимого молчания.
– Несчастие, сударь, случилось, – отвечал он шепотом.
– Какое? – спросил я в испуге.
– Старая барыня изволила ослепнуть.
45
– Возможно ли! О Боже! бедная бабушка! Отчего?
– Вчера за городом очень долго изволили сидеть на жару и пристально смотреть на солнце, а когда приехали домой, так уж ничего не изволили видеть.
В гостиной встретил меня Алексей Петрович и подтвердил сказанное, прибавив, что он сожалеет о бабушке, тем более что это обстоятельство остановило на время поездки. Я пять раз покачал головой, из которых одним старался выразить сожаление о бабушке, а четырьмя – негодование на слова Алексея Петровича. «Ну, – думал я, – по крайней мере дня четыре посидят дома; я очень рад; авось понемногу отстанут». С этими утешительными мыслями я ушел домой и лег спать.
На другой день утром, часу в шестом, смешанные голоса и шум многих шагов на тротуаре разбудили меня и заставили встать с постели. Полагая, что поблизости случился пожар, я выглянул из форточки на улицу, и что же представилось моим взорам! Алексей Петрович без шапки, с развевающимися волосами, с дикою радостью в глазах, пожирал скачками пространство; плащ на нем раздувался от ветру, как парус; в руках были две удочки со всем прибором; а за ним дети, мал мала меньше, неслись с воплями, прискакивая, отставая, забегая вперед. Я остолбенел; еще ни разу «болесть» не обнаруживалась в такой сильной степени. Смотрю – вся ватага остановилась и начала зевать перед моими окошками.
– Куда стремите ваш бег, несчастные, и почто возмущаете покой ближнего? – возопил я вдохновенным голосом. Так как они показались мне в эту минуту особенными существами, на которых лежит печать проклятия, то я и почел за нужное употребить, как водится в подобных случаях, особенный язык в разговоре с ними.
– Пешком в Парголово! – закричали они хором.
– Ужели? А бабушка?
– Пускай ее! мы не вытерпели; при ней осталась жена. Пойдемте с нами.
– В уме ли вы? Ведь до Парголова двенадцать верст!
– Так не идете?
– Ни за что!
– У! у! у! – завыли они и понеслись далее. Я долго смотрел им вслед, и две крупные слезы скатились с ресниц моих. «За что тяготеет над ними кара небесная? – подумал я. – Господи! неисповедимы судьбы Твои».
46
Часа через три после того сильный туман, который еще с полночи разостлался над городом, превратился в частый дождь и с севера поднялся холодный ветер. Я вспомнил о несчастных, и сожаление не позволило мне оставаться хладнокровным к их гибели. Я поспешно оделся, взял с собою цирюльника, за неимением знакомого лекаря, и на дрожках отправился в погоню, чтоб подать помощь, которая, как я полагал, будет им необходима, – и не ошибся.
В самом Парголове я их не нашел, а от мужиков узнал, что они ушли еще верст за семь, на какое-то озеро, удить рыбу и избрали для того болотистую дорогу, а по проезжей не пошли. Нечего делать, надо было ехать по их следам. Вскоре эти следы открылись: то были растерянные фуражки и перчатки, как такие вещи, которые, по мнению Алексея Петровича, только мешали в прогулках. Наконец нашел: Алексей Петрович сидел на берегу с мутными глазами, свесив ноги в воду по самые колена и держал в руках удочку. Он дремал и бредил, потому что вся кровь бросилась от ног в голову. Подле него, с разинутым ртом, лежал окунь, а далее местами, точно в таком же положении, валялись дети, окоченевшие от холода. Сапоги у них до половины были наполнены водою, а платье промочено дождем. Цирюльник, похлопотав с полчаса, успел привести их в чувство, а я между тем сбегал в ближайшую деревню и нанял три чухонские тележки, в которые уложив Алексея Петровича с детьми и накрыв рогожами, повез в город в отчаянном положении.
После этого приключения я не заглядывал к ним целые две недели. Наконец в воскресенье, утром, вхожу в переднюю. Там оба зачумленные лакея, со всеми зловещими признаками, спорили, как лучше ездить за город и наслаждаться воздухом – стоя на запятках или сидя с кучером на козлах. «Эге! да здесь опять нездорово! – подумал я, – видно, наши едут». Из залы послышался голос Алексея Петровича: он приказал подавать экипажи. Я опрометью бросился вон, с намерением возвратиться вечером, проведать, не случилось ли с ними чего, то есть не убился ли кто-нибудь, не простудился ли, не утонул ли, не ослеп ли и проч. Часу в десятом я пришел и – охнул от удивления: они не походили на самих себя. Бледные, тощие лица, растрепанные волосы, запекшиеся уста и мутные взоры – вот что поразило меня в них.
47
Иной, не зная причины, подумал бы, что они претерпели страшную пытку, и действительно, они могли бы, не нарушив приличия, проплясать танец мертвых в «Роберте». Марья Александровна лежала на постели и едва дышала; на столике подле нее стояло множество баночек и пузырьков со спиртами и разными крепительными и успокоивающими медикаментами. В столовой оба недужные человека, также бледные и изнуренные, накрывали на стол.
– Откуда? что с вами? – были мои первые вопросы.
– Славно погуляли, – отвечал Зуров, едва переводя дыхание. – Вот мы вам расскажем.
– Погодите, успокойтесь прежде: вы сейчас умрете.
– Эй! давайте скорее кушать! Смерть, есть хочется.
– Да разве вы ужинать хотите?
– Нет, обедать.
– Как обедать! неужели по сю пору не обедали?
– Нет еще. Сначала некогда было: всё ходили, и даже немножко устали, а потом, как захотелось есть, мужики ничего не дали, кроме молока, а мы взяли с собой только соленых булок в надежде, что к обеду воротимся, так и не ели. Да в еде ли дело! Зато как славно погуляли!
– Где же вы были? – спросил я.
– За Средней Рогаткой, пять верст в сторону от большой дороги, есть славное место!
– Ах, что за место! – сказала едва внятным голосом Марья Александровна и приняла несколько капель, – какие виды! Жаль очень, что вы с нами не поехали. Как иногда бывает игрива и вместе великолепна природа! Расскажи, Зинаида, – я не могу.
– Представьте себе, – начала Зинаида, – преживописный песчаный косогор над канавой; на косогоре три сосны да береза – точь-в-точь над могилой Наполеона, как справедливо заметил Иван Степаныч; далее видно озеро, которое то трепещет от ветра, как кисейное покрывало, то замирает и лежит неподвижно, гладкое и блестящее как зеркало; по берегам его со всех сторон теснятся маленькие хижинки, как будто желают спрыгнуть в воду, – всё приюты незатейливого счастия, труда, довольства, любви и семейных добродетелей! Через озеро, с одного крутого берега на другой, с удивительным искусством и смелостью, которые сделали бы честь лучшему инженеру, переброшен мост из легких жердей,
48
устланный… чем, бишь, mon oncle?1 вы давеча сказали, да я забыла.
– Навозом, моя милая, – отвечал профессор, – вещь самая простая.
– Да, может быть; только это придает пейзажу особенный, чрезвычайно живописный вид и напоминает Швейцарию и Китай. К сожалению, природа и там, вдали от толпы, не свободна от нечистого прикосновения людей! Представьте: в этом милом озере, на которое, кажется, самый ветерок едва может дышать, солдаты моют белье, и мыльная пена растекается по всей поверхности!
– Стало быть, ваше озеро не больше этой комнаты, – заметил я, – когда мыло покрывает всю поверхность.
– Нет, побольше, – нерешительно отвечал Зуров.
– Погода нынче прекрасная, – продолжала Зинаида Михайловна, – а там она вдвое хороша: зной необыкновенный…
– Да, славно жарило! – примолвил Алексей Петрович, – у меня даже во рту пересохло. Чудо! прелесть! люблю жары! Я дорогой потерял шапку и удил всё с открытой головой.
– Вероятно, из почтения к рыбам, – сказал я.
– Нет, рыбы не было: всё лягушки попадались. Да что до этого за дело! Понимаете ли вы одно бескорыстное наслаждение сидеть и ждать, когда зашевелится поплавок? Вы – профан! никогда не поймете этого божественного ощущения. Для этого надобно иметь не такую черствую душу, как ваша, и чувство понежнее.
Я просил Зинаиду Михайловну продолжать, и она опять начала:
– Итак, зной необыкновенный, как под тропиками; место открытое, тени нет, спрятаться некуда, – настоящая Аравия! А что за воздух! как в Южной Италии! отвсюду веет ароматом, но опять люди нарушают гармонию: там, где царствует сладостный запах, где под каждой травкой наслаждается жизнию насекомое, где ветерок ласкает каждый цветочек, где пернатые поют согласным хором хвалебный гимн Творцу, – и там, как черви, копышатся люди, и туда принесли свои мелочные заботы: рабы презренных нужд и расчета, они унизили рабством природу. Вообразите, что на этом клочке земного рая
49
они завели… какой, бишь, завод, mon oncle? я опять забыла.
– Салотопенный, – отвечал старик. – Ты забываешь самые обыкновенные вещи.
– Вот это в самом деле неудобно! – простонала бабушка, – я чуть не задохлась от дыму, а вонь какая – упаси Создатель!
– Зачем вы старушку-то берете? – сказал я вполголоса. – Она только что оправилась от недавней болезни, да, кроме того, ей бы и не по летам разъезжать.
Старуха услыхала.
– Что ты это, батюшка, отговариваешь их брать меня? – сердито проворчала она,– ведь я живой человек; что мне дома-то делать?
– Ну а вы, дети, как себя чувствуете после прогулки?
– У меня голова от жару трещит, а то весело было.
– И мне бы славно, да целый день всё что-то тошнило.
– У меня так лицо перетрескалось – нельзя дотронуться.
– А у меня целый день в животе ворчит, не знаю отчего, – проговорили они один за другим.
– А Вереницын был с вами?
– Как же! он и поездку-то затеял.
– Где же он?
– Его отнесли домой.
– Как отнесли?
– Он очень много ходил; у него ноги отнялись.
– Вот тебе раз! Славно же вы гуляете. Теперь видите ли, – начал я проповедовать, – понимаете ли, до чего доводит вас гибельная страсть? Ведь это болезнь, неужели вы не замечаете? Смотрите: Марья Александровна едва дышит; Зинаида Михайловна теряет прелестный цвет лица и худеет ко вреду своего здоровья и красоты; дети почти при смерти; вы сами, Алексей Петрович, укоротили свой век по крайней мере на десять лет. Отстаньте! ну, право, ей-Богу, отстаньте!
Он задумчиво смотрел на меня и, казалось мне, раскаивался. Я обрадовался. «Вот действует! – думал я, – каково! с пяти слов!»
– Постойте, – вдруг вскричал он, – слушайте, что я скажу: как скоро жена и дети выздоровеют от этой прогулки, мы учреждаем пикник и едем в Токсово!
– Браво! брависсимо! – грянули все. Я махнул рукой, вздохнул и располагался выйти, бросив слезный взгляд на Феклу Алексеевну.
50
– Вы с нами едете, непременно едете! – сказал мне Алексей Петрович, – иначе поссоримся.
– Поезжайте, – примолвила Зинаида Михайловна, – а то вы, как ваш приятель Тяжеленко, от лени растолстеете и будете похожи на кубарь.
– Что ж за беда! тогда мне не нужно будет ходить, а только перекатываться с места на место, что, кажется, легче.
На другой и следующие дни утром я получал по три записки, которыми напоминали мне о пикнике. Зачумленные лакеи попеременно ходили ко мне, и между ними и моими людьми завелись даже подозрительные связи, что не на шутку встревожило меня, и потому, для потушения зла в начале, я отправился сам к Зуровым для переговоров, как и когда ехать. Назначили через неделю и на мой вопрос, что привезти, отвечали: «Что хотите».
Тут мне опять пришло в голову попытаться спасти их. Место отдаленное: легко может случиться несчастье, а здоровый только один я: кто станет отвечать? Но как предупредить опасность? Броситься к обер-полицеймейстеру, рассказать ему откровенно всё и просить команды, которую скрыть в засаде, для наблюдения, а потом, в случае беды, вызвать сигналом. Но ввериться обер-полицеймейстеру – значит обнаружить зло перед всеми, а этого бы мне не хотелось. Пойду, посоветуюсь с Тяжеленкою.
– Да какого же несчастия ты опасаешься? – спросил он.
– Например, пожара в деревне, от неосторожности. Ты знаешь, что в поле они сами не свои: поставят самовар, закурят сигарку и потом бросят. Боюсь, чтоб кто-нибудь из них не утонул, не убился. Да мало ли что может случиться?
– И! не тревожься, этого не будет. Ведь они помнят себя. Ты только наблюдай, чтобы они не ходили чересчур, не простудились, а главное – не оставались бы долго без пищи: вот что важно!
– Где ж мне одному усмотреть за всеми! Знаешь ли что, любезный Никон Устиныч: ты никогда не был прочь от доброго дела; покинь на один день леность и поедем со мной.