Текст книги "Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I."
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц)
[А. Г. Гродецкая.] Комментарий к повести «Лихая болесть» // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 1. СПб.: Наука, 1997. С. 631-645.
(С. 26)
Автограф неизвестен.
Впервые опубликовано Б. М. Энгельгардтом: Звезда. 1936. № 1. С. 202-230 (со значительными искажениями текста).
В собрание сочинений впервые включено: 1952. Т. VII.
Печатается по тексту: Подснежник. 1838. Тетр. XII. Л. 7 об.-43.
Датируется 1838 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».
«Лихая болесть» атрибутирована Гончарову Б. М. Энгельгардтом, который исходил главным образом из подписи «И. А.», присутствующей в «Подснежнике»: под этими инициалами Гончаров упоминается в переписке Майковых того времени. В пользу авторства Гончарова, по мнению ученого, говорит и содержание повести – «шутливое пристрастие семьи Майковых к различным загородным прогулкам и другим parties de plaisire, в частности увлечение самого Николая Алоллоновича рыбной ловлей. Эти невинные пристрастия всегда служили излюбленной мишенью для добродушных насмешек Гончарова, и многие шутливые замечания его позднейших писем представляют в развернутом виде остроты этой повести. Наконец, и в самом языке, в ситуациях этой вещи, в некоторой искусственности и неуклюжести комических положений, наряду с мягким и тонким юмором, легко признать будущего автора „Обломова”, с одной стороны, и очерка „Иван Савич Поджабрин” – с другой».1 К доказательствам Энгельгардта А. Г. Цейтлин добавил еще одно – «неоднократное повторение образа „лихой болести”» (Цейтлин. С. 38). Так, в журнальной редакции «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. V) Костяков замечает о цене адуевского билета в концерт: «Экая лихая болесть! За 15 рублев можно жеребенка купить!» (вариант к с. 410, строка 30). Во «Фрегате „Паллада”» в пространном описании российских Обломовок (том первый, гл. I) упоминаются «мужички, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет…». В письме Е. А. и С. А. Никитенко от 16(28) августа 1860 г., рассуждая об игре сил «от рождающегося чувства любви», о «припадках жизненной лихорадки», Гончаров пишет: «А наши бабушки, и даже матушки, не знали этого, называли vaguement экзальтацией, терялись, думая, что это какая-нибудь лихая болесть, мечтали, глядели на луну, плакали и тем отделывались, а иные даже свихивались с ума».
К трем случаям, указанным Цейтлиным, необходимо добавить еще два. В «очерках» «Иван Савич Поджабрин» Авдей сетует по поводу хозяйских неудач: «Экая лихая болесть, прости Господи, знатная барыня! Знатно же она вас поддела!» (наст, том, с. 144); ср. также письмо А. А. Кирмаловой от 21 сентября 1861 г., где Гончаров писал: «С наступлением осени начинаю испытывать те же лихие болести, как и прежде…».
«Лихой болестью» называлась в просторечии эпилепсия.2 Содержание гончаровского иносказания, как видно из приведенных примеров, непостоянно. «Болесть» героев ранней повести – комически сниженный
631
эквивалент романтического томления, «к далекому стремленья», если воспользоваться образом Жуковского.
Вполне вероятно, что название гончаровской повести было выбрано не без влияния популярной и у читателя, и у критики нравоописательной повести М. П. Погодина «Черная немочь» (1829). В основе ее конфликта – страсть юного героя к знанию, воспринятая косной купеческой средой как опасная болезнь, что и приводит в конце концов к драматической развязке («черная немочь» в просторечии – как эпилепсия, так и лихорадка, проказа, паралич).
Определение «повесть ‹…› домашнего содержания», относящаяся к «частным случаям или лицам» (черновая редакция Автобиографии 1858 г.), лишь отчасти применимо к «Лихой болести». Она шире «домашних» установок прежде всего по уровню типизации: «энтузиасты» Зуровы и их антипод Тяжеленко столько же «частные лица», сколько и «творческие типы», в этих образах намечены в «шуточной» форме ключевые проблемы гончаровского творчества – осмысление двух жизненных систем: «жизни-суеты» и «жизни-покоя», дискредитация сентиментально-романтического мировосприятия.3 «Домашний» характер повести определяется тем, что прототипы ее легко узнаваемы. «Доброе, милое, образованное семейство Зуровых» – это семейство Майковых. «Танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах» – их повседневный быт. Алексей Петрович – это Николай Аполлонович Майков, изображенный Гончаровым очень живо, со всеми его многочисленными странностями и увлечениями, главное из которых – «преданность рыбной ловле».4 Этой «болезнью» был «заражен» и сам Николай Аполлонович, и его дети и друзья, она была предметом всеобщих шуток (в том числе и Гончарова), благодаря ей возникла традиция домашней (и недомашней) шуточной и серьезной «рыболовной» поэзии и прозы, стилизованной в жанре идиллии.5 Марья Александровна – это Евгения Петровна, с ее культом чувствительности, сентиментально-романтическими порывами к природе, отразившимися в ее стихах и прозе на страницах «Подснежника» и – не менее ярко – в письмах. Реальна, по-видимому, и восьмидесятилетняя разбитая параличом бабушка – мать Николая Аполлоновича Наталья Ивановна Майкова
632
урожд. Серебрякова).6 В «задумчивой, мечтательной» Фекле, в отличие от Зуровых счастливо сочетающей любовь к пейзажам с житейской практичностью, изображена племянница Евгении Петровны Юния Дмитриевна Гусятникова (в замужестве Ефремова), близкий друг Гончарова и многолетний адресат его писем. На прототип Феклы указывает шутливо подчеркнутое неравнодушие к ней рассказчика. Несколько сложнее обстоит дело с Иваном Степановичем Вереницыным. Не учитывая прозрачного авторского намека на фамилию Солоницына, Б. М. Энгельгардт (и вслед за ним С. С. Деркач и Е. А. Краснощекова) отождествили этого героя повести с известным путешественником Г. С. Карелиным (1801-1872).7 На самом деле Вереницын в «Лихой болести» – несомненно старший Солоницын, на что указывает и его «приверженность» семье Зуровых (он их «искренний друг с самого детства»), и ряд шаржированных, однако психологически достоверных черт (одиночество, неразговорчивость, нелюдимость), подтверждаемых мемуарными и эпистолярными источниками. Документально подтверждается и страсть Солоницына к путешествиям. Одно из его ранних писем содержит такое признание: «…с самого младенчества у меня лежит на сердце путешествие, с самого младенчества мне хочется быть везде, все видеть, и чем более увеличиваются мои годы, тем более увеличивается сие желание ‹…› первое правило моих поступков доселе было всегда: ловить настоящее…» (письмо к Ал. Ап. Майкову от 21 января 1825 г. – РНБ , ф. 452, оп. 1, № 441, л. 7). Ср. также с его признанием в письме Гончарову из Рима от 3(15) сентября 1843 г.: «…я остаюсь по-прежнему при той мысли, что путешествие – великое дело» ( ИРЛИ, P. I, oп. 17, № 441, л. 1 об.). За недостатком биографических данных о Солоницыне невозможно точно определить время его путешествия по России и поездки в Оренбургский край, о которых идет речь в повести (наст. том, с. 39) По всей видимости, эти поездки реальны.8
Остаются неустановленными прототипы «старого заслуженного профессора», занимавшегося исследованием «разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов», и его восторженной племянницы Зинаиды.
Что же касается Никона Устиновича Тяжеленко, то предпринятые Б. М. Энгельгардтом поиски стоявшего за ним реального лица из окружения Майковых не дали результата.9 В образе Тяжеленко есть черты автопародии. В кружке Майковых Гончаров носил постоянную маску ленивца, под этой маской он выступает и в адресованных им письмах,10 и в рукописной газете, издававшейся в 1842 г., где он представляет то
633
«остров Покоя», то «город Сибарис»,11 и в этюде «‹Хорошо или дурно жить на свете?›» (ср.: «Прихожу сюда и я, мирный труженик на поприще лени, приобретший себе на нем громкую известность…» – наст, том, с. 510). Гротескность, утрированность образа Тяжеленко не противоречит его автопародийной природе. По отношению к себе Гончаров мог быть более безжалостен и ироничен, чем к другим. Вместе с тем Тяжеленко – персонаж не только более гротескный, но и более «литературный», нежели Зуровы. Гиперболизм в описании его внешности («у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога…» – наст, том, с. 32), «беспримерной, методической лени», гомерического чревоугодия близок гоголевскому, гоголевские ассоциации вызывает и его «малороссийское» происхождение.12
Исследователи раннего творчества Гончарова единодушны во мнении, что Тяжеленко – прообраз Обломова. «В нем, – пишет Б. М. Энгельгардт, – в зачаточном виде представлены многие характерные черты излюбленного героя Гончарова. Под его чудовищной апатией и леностью скрываются острый ум и наблюдательность; у него, как и у Обломова, “доброе” и сострадательное сердце ‹…› его образ показан в тех же сочувственных тонах, как и образ Обломова».13 Тяжеленко сближают с Обломовым привычка философствовать лежа, склонность к высокопарным монологам, избыток красноречия при недостатке движения. «Физиологичность» Обломова, особенно явная в черновой редакции романа, также унаследована им от своего предшественника из «Лихой болести». Как и Тяжеленко, Обломов умирает от дважды повторившегося апоплексического удара. Комический Тяжеленко предвосхищает и трагическую фигуру главного героя гончаровского романа, и мучительную для самого писателя тему «неуклюжести», «неподвижности форм, в которых заключена ‹…› жизнь» (из письма Е. А. и М. А. Языковым от 23 августа 1852 г.).
Не утратила значения для гончаровского романа и «знаменательная» фамилия героя ранней повести. По замечанию Штольца, причиной «сна души» Ильи Ильича становится «тяжесть тела». В авторском сознании «тяжесть» существует и как некая рационально необъяснимая сила, подчиняющая себе жизнь героя («…как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования ‹…› тяжело завален клад дрянью, наносным сором. ‹…› Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…» – часть первая, гл. VIII). Сохраняется в «Обломове» и
634
мотив, несомненно восходящий к «Лихой болести»: «всепоглощающий, ничем не победимый» сон обломовцев подобен эпидемии и назван «повальной болезнью».
Интересна – уже не в документально-биографическом плане, но с точки зрения «выработки» повествовательной манеры Гончарова – фигура рассказчика в «Лихой болести», участника событий и их хроникера. Благодаря его наивно-серьезному, лишенному иронии взгляду («авторская ирония не включена в сознание рассказчика»14), «остраняются» обе крайности – и «романтизм» Зуровых, и «натурализм» Тяжеленко, комически драматизируются самые обычные, подчеркнуто бытовые явления. Комический эффект производит и постоянное пересечение в изложении рассказчика двух несоединимых планов – буколического (загородные прогулки) и катастрофического (их преувеличенно «бедственные» следствия – солнечный удар, слепота и т. п., вплоть до отъезда любителей прогулок в Америку и гибели их в горах – см. об этом: Ehre. P. 366).
Повествовательная манера рассказчика пародийно стилизована под учено-витиеватый стиль научного трактата об «эпидемической болезни». Конкретный объект пародийной обработки Гончарова – «ученая брошюра» Христиана Лодера о холере, из которой заимствован эпиграф (см. ниже, с. 638). Рассказчик в «Лихой болести» простодушен, как и автор брошюры, который, между прочим, не забывает отметить, что ему идет 79-й год, и по-немецки обстоятелен в перечислении симптомов болезни, средств ее предупреждения, путей заражения, в описании «припадков». К тому же источнику восходит и один из второстепенных мотивов повести. Важнейшим средством «истребления» холеры доктор Лодер считает «произведение сильного пота» (имеются в виду ванны). Отсюда реплика Тяжеленко о «болезни» Зуровых: «Хорошо, что они еще потеют: это спасает их», и описание одного из «приступов» красноречия самого Тяжеленко (оно «выходило ‹…› вместе с потом»). Показательно в данном случае, что комическую и грубовато-натуралистическую окраску под пером Гончарова приобретают далеко не комические в своей основе подробности борьбы с холерой в 1830 г.
Рассказчик в «Лихой болести» пародирует, кроме того, и чрезмерно «слезливого» повествователя карамзинской прозы («Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа. » – наст. том, с. 28).
Пестрый стиль повести включает самые разнообразные элементы – от типично гоголевских приемов до риторических фигур, библеизмов, фольклорных стилизаций и пейзажных описаний – сентиментальных, романтических, вполне реалистических и фельетонных, в духе О. И. Сенковского («Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь снег» – наст, том, с. 29-30).15
635
Имитация «чужого» слова, необходимая как этап ученичества (см.: Краснощекова. Гончаров и русский романтизм. С. 305), техника стилевой игры – едва ли не самоцель для молодого писателя. Есть в «Лихой болести» и стилизации, «образцы» которых названы впрямую, – это произведения Ф. В. Булгарина и А. А. Орлова (об этих литераторах см ниже, с. 643-644, примеч. к с. 61). В близком к «физиологическому» описании харчевни (см.: наст, том, с. 60-61) Гончаров, однако, не просто имитирует их стиль, но и пародийно обыгрывает характерную для обоих авторов «низкую» тематику; объектом его иронии здесь становятся как благонамеренное бытописательство первого, так и «трактирные» поделки второго.
Основная полемическая установка автора «Лихой болести» определяется в научной литературе как «критика романтического мировосприятия и пародирование романтических шаблонов в литературе» (Евстратов. С. 190): «„Лихая болесть” – не просто повесть, это антиромантическая повесть» ( Цейтлин. С. 39), а также «остропародийная повесть, включающаяся в борьбу литературных направлений того времени».16 Возражая против излишне идеологизированной, на его взгляд, интерпретации «Лихой болести» и полагая, что «добродушная» («goodnatured») гончаровская ирония не может рассматриваться в категориях философских или же мировоззренческих, Вс. Сечкарев предложил более мягкую формулировку: «Гончаров, безусловно, не имел намерения вести борьбу с романтизмом. Одна из принципиальных мишеней его иронии – чрезмерная сентиментальность» ( Setchkarev. P. 27).
Большинство эпизодов повести, действительно, имеет чисто комический, а не пародийный характер; «Лихая болесть» прежде всего «безмятежно весела» ( Цейтлин. С. 40).
Вместе с тем в майковских рукописных журналах антиромантическая позиция была заявлена достаточно ясно, и Гончарову принадлежал в полемике с романтизмом не последний голос. Восторженные описания природы Зинаидой Михайловной и Марьей Александровной несомненно выполняют двойную пародийную функцию, служа пародией на романтический и сентиментальный пейзаж в литературе (Гончаров не только дает клишированные образцы того и другого, но и умышленно смешивает их, создавая особый комический эффект) и разоблачая романтизм и сентиментальность в жизни. Полемические и пародийные выпады провоцировались главным образом поэзией и прозой Евг. П. Майковой, поэтому совершенно справедливо утверждение исследователя, что в «Лихой болести» «живописание природы героинями ‹…› есть не что иное, как пародийное воспроизведение автором соответствующих страниц из повестей Е. П. Майковой» ( Евстратов. С. 191). Гончаровская пародия ближайшим образwом имеет в виду «пасторальную» миниатюру «Деревня. Отрывок из дневных записок Е. П. Майковой» ( Подснежник. 1836. ‹№ 1›. Л. 26-27): «О! как люблю я деревню! Но почему же я люблю ее так нежно? – Не могу дать отчета. Я люблю в ней природу неискусственную, ту величественную природу, которая ниспала из рук Всемогущего! Я люблю солнце, луну, рощу, пригорок, извилистый ручеек, бледный ландыш и пышную розу, гнездушко малиновки, щебетание стрекозы, эфирную бабочку и все, все – что окружает меня в меланхолическом уединении… Где найду я истинную поэзию, как не в сельском быту? Тут столько раздолья, наслажденья душе
636
моей!.. Туг мечта моя облекается в новую жизнь, воображение освобождается от тяжких дум, как голубое небо от мрачных туч; забывает тщету земного, и душа – вся предается Богу, любви беспредельной.
Бегу, бегу в поле. Там встречу я поселян; но они не помешают дивиться красотам природы, наслаждаться ее дарами: они дети ее, поймут мои чувства. Я не замечу в них той двусмысленной улыбки образованного жителя городов, того убийственного себялюбия, которое не позволяет горожанину признавать истин, превышающих силу разума…» (Там же. Л. 26-26 об.).
Однако вопрос о самих приемах гончаровской пародии, о формах иронии представляется не до конца проясненным (не случайно, к примеру, возникают такие оксюморонные сочетания, как «сочувственная ирония»).17
В своей главной идейно-эстетической установке – разоблачении риторических чувств – «Лихая болесть» смыкается с более поздними произведениями писателя. Ложный пафос Гончаров будет последовательно подвергать прозаической корректировке (а это главный прием в его «шуточной» повести) в «Счастливой ошибке», «Иване Савиче Поджабрине», «Письмах столичного друга к провинциальному жениху», «Обыкновенной истории», «Фрегате „Паллада”». Но если в ранней повести благодаря умышленной прозаизации возникает чисто комический эффект, то гончаровские прозаизмы в антиромантическом пейзаже «Фрегата „Паллада”» создают совершенно новую живопись, по дерзкой образности не уступающую Бенедиктову (например, горизонт над Aтлантическим океаном спускается «в виде довольно грязной занавески – том первый, гл. III). Реминисценциями «Лихой болести» выглядят во «Фрегате „Паллада”» сцены загородных прогулок (том второй, гл. II): «Кому не случалось обедать на траве, за городом, или в дороге? Помните, как из кулечков, корзин и коробок вынимались ножи, вилки, жареные индейки, пироги?». Своего рода «болестью» представлен здесь и культ еды барона Крюднера.
Майковские журналы дают ряд замечательных сюжетно-тематических параллелей к «Лихой болести». Это прежде всего шуточная повесть Ап. Майкова «Покорение страны Семи Пагод европейцами» ( Лунные ночи. Л. 76-98) – несколько затянутая в изложении, однако живая и остроумная история гибели браминского монастыря и вслед за ним древней цивилизации браминов от «бедственной страсти», которою одержим один из монахов, – любви к ужению рыбы. Как и в «Лихой болести», здесь комически переплетаются пасторальные и драматические мотивы.
Перекликается с гончаровской повестью и шуточная зарисовка Солоницына-старшего «Так они наняли дачу!» (Лунные ночи. Л. 11-29 об.), вдохновленная, как и «Лихая болесть», неисчерпаемой темой «странностей» семьи Майковых. Сюжет этого рассказа достаточно прост: необыкновенно рассеянное семейство Майковых (это его «фамильная» черта) с помощью «чрезвычайно деятельного и основательного» приятеля (самого Солоницына)18 нанимает дачу, которая оказывается в итоге отданной другим. Задача Солоницына отлична от задачи Гончарова: не стремясь к обобщениям, он изображает смешное в характере и поведении
637
конкретных людей; его дружеский шарж – почти документ. Вместе с тем ирония Солоницына безжалостнее гончаровской и соседствует пусть с шуточным, но назиданием, вовсе не свойственным автору «Лихой болести».
По мнению С. С. Деркача, концепцию Гончарова «поддержал и развил с философской точки зрения» Вал. Майков в рассказе «Жизнь и наука», также помещенном в «Лунных ночах» (Л. 62-73 об.) и повествующем о двух крайностях – субъективном идеализме и физиологизме, которыми последовательно «заражается» ученый Готлиб Кауфман (см.: Деркач. С. 35).
О том, что проблемы, затронутые Гончаровым в его «шуточной» повести, были предметом серьезных размышлений для молодых участников майковского кружка, свидетельствует стихотворение Ап. Майкова «Лихая болесть» (1843), не публиковавшееся при жизни поэта и введенное в научный оборот И. Г. Ямпольским.19 «Тут Вы, – писал о нем Гончаров в письме Майкову от 2 марта 1843 г., – прекрасно свели мнения нового, самонадеянного поколения о наших знаменитостях и больно уязвили праздность, скуку и лень нашего века, в том числе и мою, прикрывающуюся гордым плащом какой-то странной философии, как испанский нищий прикрывает плащом жалкие лохмотья».
«Лихая болесть» переведена на итальянский (La malattia malvagia. Palerm Sellerio, 1987; пер. Анат. Архипова) и французский (La terrible maladie. Strasbourg: Circe, 1992; пер. А. Кабаре) языки.
С. 26. В декабре 1830 года ~ Москва; страница 81. – Эпиграф заимствован из брошюры: Лодер X. Об эпидемии холеры в Москве: Письмо от 14 ноября 1830 г. к г-ну тайному советнику лейб-медику и кавалеру Стоффрегену в С.-Петербурге / С нем. перевел Н. Топоров. М., 1831. Примечание, неточно цитируемое Гончаровым, находится на с. 8 (а не 81) этого издания: «Содержащееся в воздухе заразительное начало может произвести холеру или какие-либо припадки оной не только у людей, но даже иметь весьма вредное влияние и на некоторых животных, как то замечено в Таганроге. В декабре месяце прошлого (1830) года, когда холера находилась еще в Москве, но уже значительно уменьшилась, из 250 кур, содержимых мною для опытов, 50 в самом непродолжительном времени лишились жизни: у них внезапно открывался понос, сопровождаемый корчами и судорогами, и они вскоре потом издыхали. Сии же самые явления примечены были у некоторых фазанов и у двух небольших собачек». Христиан Иванович Лодер (1753-1832) – известный немецкий хирург и анатом, друг Гете, Шиллера, Гумбольдта; переселившись в Россию, с 1819 по 1827 г. возглавлял кафедру анатомии в Московском университете и до 1831 г. читал лекции. В 1830 г., когда в Москве и ряде областей России свирепствовала холера, принимал непосредственное участие в борьбе с ней в качестве консультанта при Арбатской больнице (о нем см.: Колосов Г. Христиан Иванович Лодер. Харьков, 1929). Лодер среди других университетских профессоров упомянут А. И. Герценом в «Былом и думах» (см.: Герцен. Т. VIII. С. 120). По словам Герцена, он
638
принадлежал «к той плеяде сильных и свободных мыслителей, которые подняли Германию на ту высоту, о которой она не мечтала» (Там же. Т. IX. С. 225).
С. 26. …некогда были одержимы дети в Германии и Франции ~ стремление идти на гору св. Михаила (кажется, в Нормандии). – Речь идет об аббатстве Сент-Мишель (St.-Michael) в Нормандии, основанном в ХIX в. С аббатством связан ряд средневековых преданий, одно из которых (близкое сказочному сюжету «Крысолова») и имеет в виду Гончаров.
С. 27. …на вольтеровских креслах… – Так назывались мягкие кресла с высокими спинками.
С. 27. …в ветхом сосуде жизни… – Библейская ассоциация: человек уподобляется ветхому, скудельному (глиняному) сосуду.
С. 28. …как вдохновенная сивилла… – Сивиллы (сибиллы) – в греческой мифологии прорицательницы, в экстазе предрекающие будущее (обычно бедствия).
С. 29. Варенцы – топленое молоко, заквашенное сметаной.
С. 30. …на небеси гор?, и на земли низу, и в водах, и под землею. – Выражение восходит к славянскому тексту Библии: «Да не будут тебе бози инии разве мене. Не сотвори себе кумира, и всякого подобия, елика на небеси гор?, и елика на земли низу, и елика в водах под землею» (Исх. 20:3-4).
С. 31. Статский советник – гражданский чин 5-го класса по Табели о рангах.
С. 31. …награждены медалями для ношения на анненской ленте… – Медалями – шейными золотыми и нагрудными серебряными – на станиславовской, анненской, владимирской лентах (составлявших принадлежность соответствующих орденов) могли быть пожалованы лица низших сословий за служебные (служба в полиции, пожарных частях, тюремной охране) и неслужебные (подвиги, совершенные с опасностью для жизни, – спасение утопающих, поимка беглых и проч.) заслуги.
С. 32. …жил у Таврического сада… – Т. е. у находящегося в тылу Таврического дворца (вторая половина XVIII в.) обширного сада, расположенного в Литейной части Петербурга.
С. 33. Дрочена (драчена) – традиционное блюдо украинской кухни: запеканка из кукурузной (или иной) муки, яиц, молока.
С. 35. Малага – сладкое десертное вино, названное по городу в Испании, где оно производится.
С. 36. …римского императора Вителлия. – Авл Вителлий (12-69) находился у власти менее года (69 г.); биография его имеется у Светония, где, в частности, сообщается: «…больше всего отличался он обжорством и жестокостью. Пиры он устраивал по три раза в день, а то и по четыре – за утренним завтраком, дневным завтраком, обедом и ужином ‹…› был он огромного роста, с красным от постоянного пьянства лицом, с толстым брюхом…» ( Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М., 1990. С. 193, 196).
С. 37. …Петергофе, Парголове… – Речь идет об обычных местах гулянья столичных жителей близ Петербурга; в Петергофе, на южном берегу Финского залива, находится дворцово-парковый ансамбль XVIII-XIX вв. с крупнейшим в мире комплексом фонтанов и каскадов. Парголово (в 11 верстах от Петербурга по Выборгской дороге) принадлежало графам Шуваловым. «По очаровательному местоположению и превосходному устройству сада трудно найти ныне, в окрестностях столицы, другое место, столь приятное для гулянья и сельской жизни, как Парголово» ( Пушкарев. С. 466).
639
С. 37. …какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? – Патетическая фраза о Сенной площади, возможно, отсылает к известному отступлению в повести А. А. Бестужева-Марлинского «Испытание» (1830). Ср.: «Сенная плошадь, -думал Стрелинский, проезжая через нее, – в этот день наиболее достойна внимания наблюдательной кисти Гогарта, заключая в себе все съестные припасы, долженствующие исчезнуть завтра. ‹…› Воздух, земля и вода сносят сюда несчетные жертвы праздничной плотоядности человека» (Бестужев-Марлинский. Т. I. С. 201-202). Сенная площадь расположена в центре города; в XIX в. здесь находился один из обширнейших рынков столицы.
С. 37-38. …из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет, переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую… – Гороховая – одна из главных улиц Петербурга, заселенная преимущественно людьми «средних классов». Вслед за Зуровыми Гончаров «поселит» на ней Обломова. Невский монастырь – первоначальное (обиходное) название основанного Петром I в 1710 г. и построенного на левом берегу Невы на восточной окраине города по проекту архитектора Д. Трезини монастыря Александра Невского (главный храм – Святой Троицы), позднее именовался Свято-Троицким Александро-Невским монастырем, с 1797 г. – Александро-Невской лаврой. Еще в петровское время был соединен с центральной, Адмиралтейской, частью Петербурга «першпективной дорогой» – будущим Невским проспектом. Каменный, Крестовский, Петровский – малые острова в устье Невы, находившиеся в пределах городской черты; парки на островах были традиционным местом гуляний столичных жителей. Колтовская – набережная Малой Невки на Петербургской стороне. Васильевский остров – большой остров в устье Невы, на котором расположена центральная часть городского ансамбля. Протяженность «прогулки» героя намеренно преувеличена и составляет более 20 км.
С. 38. …женолюбивого пророка… – Имеется в виду пророк Магомет (Мухаммад), основатель религии ислама и первой общины мусульман. Право пророка превысить разрешенное мусульманину число жен (четыре) специально обосновано кораническим «откровением». Согласно преданию, у Магомета было 11 официальных жен.
С. 38. …в Мекку… – Речь идет о священном городе мусульман и месте их паломничества.
С. 38. …подышать святостью киевских пещер. – Имеются в виду пещеры основанного в 1051 г. Киево-Печерского монастыря, традиционное место богомолья.
С. 39. …жил в улусах… – Улус – административно-территориальная единица у бурят, калмыков и якутов, соответствовавшая русской волости. Л. Удольф усмотрел в эпизоде, повествующем о жизни Вереницына в калмыцких степях, иронический намек на «естественную» философию Руссо (см.: Udolph L. Goncarovs Anfange // Leben, Werk und Wirkung. P. 160-161). Однако здесь вероятнее предположить пародийное обыгрывание Гончаровым одного из традиционных романтических сюжетов о любви европейца и девушки-дикарки, известного по творчеству Байрона, Шатобриана и других писателей и превращенного в клише многочисленными «байроническими» поэмами. На подобные романтические схемы ориентированы и повести Александра Адуева в «Обыкновенной истории» (см. ниже, с. 770, примеч. к с. 268-269).
С. 42. …штопала серые чулки под цвет пыли… – Гончаров откликается на один из нашумевших эпизодов журнальной жизни второй половины
640
1820-начала 1830-х гг. В «Летописи мод» редактировавшегося Н. А. Полевым «Московского телеграфа» (1825. № 14. Приб. С. 309) сообщалось о цветах платьев – «голубом, розовом и грипусье»; последнее слово являлось искажением французского «gris-poussi?re» (пыльно-серый цвет). Это вызвало насмешки по адресу Полевого со стороны «Северной пчелы» (см. № 116, 121, 126, 132 за 1825 г.), а также других изданий, и ряд памфлетов и эпиграмм, в которых Полевой фигурировал под именем Грипусье. «Славным Грипусье» назвал его Пушкин в статье «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (1831). Подробнее см: Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1978. Т. VII. С. 490; Лонгинов М. Н. Соч. СПб., 1915. Т. I. С. 104-106; Николай Полевой: Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов / Ред., вступ. ст. и коммент. Вл. Орлова. Л., 1934. С. 399). История с «грипусье» отразилась и на страницах «Подснежника». Так, в № 4 журнала за 1835 г. в отделе мод сообщалось: «Модные цвета платьев гриделеневый, мордореевый, винтегреевый и табачковый», причем слово «винтегреевый» имело примечание: «Вероятно, verd-de-gris. Мы употребляем московскую терминологию» (л. 209 об.).