355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исмаил Гараев » Сходка » Текст книги (страница 4)
Сходка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:13

Текст книги "Сходка"


Автор книги: Исмаил Гараев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Впопыхах он только и успел прокричать ей через плечо:

– Смотри-и!

Ему казалось, что этим словом все было сказано, как если бы они, стоя друг перед другом, говорили полчаса. Девушка ничего не ответила, хоть бы кашлянула, мол, будь спокоен. Но Прошляк и так был уверен в том, что она будет держать язык за зубами, ведь она была в такой же опасности, они были связаны одной веревочкой, один обязательно потащит за собой в колодец другого, если проговорится...

Явера не стали держать на карантине, а вроде бы "случайно", "по ошибке" подсадили в камеру тех, кто сидел в первый раз.

Он со всеми перездоровался, прислонился к двери и закурил.

Шеф подозвал его, чтобы ознакомить с "камерным положением".

Явер стоял, жадно затягиваясь сигаретой, так втягивая в себя дым, словно шли соревнования по тяжелой атлетике, он должен поднимать штангу и очень нервничает перед выходом.

Его нерасторопность разозлила шефа: он сел на своей верхней полке, свесил вниз ноги и вытянул одну из них в направлении Явера.

– Эй, ты!

Явер смерил его взглядом снизу вверх.

Шеф, поигрывая в зубах папиросой, сказал:

– Это беспредел!..

Тут звякнула дверца кормушки, показалось лицо надзирателя, сделавшему шефу глазами знак подойти.

– Ну, чего тебе? Мне идти к тебе? Говори так, что надо!

– Надзиратель, выставив в окошко губы, проговорил: "Это важно!"

Шеф, подняв руку, ответил: "Положил я на твою важность! Что значит "важно"?!"

Потом приказал одному из сидящих рядом: "Пойди, посмотри, чего он там нудит".

Спрыгнувший сверху, как саранча, кинулся к двери, подставил ухо надзирателю и, одним прыжком вернувшись на место, что-то прошептал шефу. Потом прыгающим ртом, словно в наперсток вытянутыми губами, он произносил на ухо всем сидящим наверху "тринадцатым" – тем, кто принял воровскую жизнь, "чистым ребятам" – одно лишь слово. Все остальные, следившие за ними, видели, как вздрагивают они от него словно их спросонья опускают в ледяную прорубь.

Пока шеф суетливо одевал рубашку, приводил себя в порядок, всполошились и уже стояли на ногах все "идеалисты". Шеф достал чистые наволочку, простыню и поменял их на своей постели, высокой и удобной. Потом он спрыгнул вниз и все "тринадцатые", как резвая саранча, следом. Они выстроились перед все еще сидевшим на корточках, прислонившись спиной к двери, Явером.

Дым в камере стоял коромыслом. Это и не мудрено, потому что из шестидесяти – семидесяти человек из почти постоянно кто-то курил, одни смолить заканчивали, другие только прикуривали. Камера постоянно полнилась сизым дымом. Да еще со стороны "севера", где готовился чифирь, шло какое-то зловоние, что-то горело, плавилось, потрескивало, и едкий дым разъедал глаза.

И "мужики", и фраера почувствовали, что явился, если не шах-падишах, то человек не последний преступного мира, поэтому все с застывшим изумлением и горячим интересом ждали, когда он взойдет на "трон". Явер же, пока не докурил свою сигарету с фильтром, не встал, а это продолжалось довольно долго. Все это время камера, которая, обычно, весь день гудит, грохочет, не умолкая, словно опустела, или будто у всех одновременно отнялась речь. И вдобавок прозвучала команда "Не двигаться!" все застыли, словно статуи или манекены.

Явер на руках подтянулся на приваренной к верхним и нижним нарам лесенке из трех ступенек и оказался наверху, на приготовленном шефом толстом матрасе. Саранча поднялась по другой лесенке, потому что не смела проходить мимо него и, молча, кто как, разместилась вокруг.

Явер прилег, опершись на локоть, и спросил:

– Ну, как, братва, не обижают вас здесь?

– Какое они имеют право нас мучить? – заерзав на месте, проговорил шеф, напоминавший рассохшуюся бочку, с глубокими морщинами на лице, несмотря на небольшой возраст, с редкими усами, доходившими до синеватых губ.

– Как у вас, всего хватает?

Шеф, не переставая ерзать, как борзая, увидевшая мясо в руках хозяина, ответил:

– Отравы нет. Заказал на вечер. Обязательно будет!

Явер прикурил еще одну сигарету, выпуская дым изо рта и ноздрей:

– Постучать в кормушку!

Один из саранчи, что сидел позади всех, бросился вперед и кулаком забарабанил в дверь. Когда в окошке показалось лицо, он отодвинулся, чтобы они могли видеть друг друга.

– Что надо?

Явер достал из кармана пятидесятирублевку, протянул шефу и рукой показал, чтобы тот сам отнес деньги, объяснив там. что к чему.

Надзиратель от двери не отходил, стоял и ждал. Шеф же, словно желая вернуть уходящего, позвал:

– Эй! Эй! Одну минуту!

Потом, просунув в окошко свою продолговатую, как дыня, голову, он долго что-то говорил надзирателю, чего никто не слышал. Однако деньги передал и стало понятно, что он все уладил.

Оповещая о своей победе, он, повернувшись, вскинул руку:

– В порядке!

– Свежую заварку подавай! – приказал шеф чайханщику, довольный собой.

Толстый парень с алюминиевым чайником, не заставляя себя долго ждать, поднялся по лесенке к лампочке и повесил его на деревянный гвоздь, вделанный умельцами в бетонную стену, проверил его на прочность, потому что крепость этого гвоздя на первый взгляд внушала сомнение. Подсоединив электрический кипятильник к проводке, он ополоснул стакан "армуды", вылил воду в парашу, и стал протирать его тряпкой.

Стояла тишина, все молчали, как будто чего-то ждали. Словно не Вор пришел в камеру, а волшебник и все ждут, что сейчас начнутся чудеса. А Вор продолжал молча всех разглядывать.

– Твое имя? – спросил он вдруг у шефа.

– Беюкага. Из Маштагов. Племянник цветочника Рзы.

Явер так махнул рукой, точно хотел отделаться от чего-то назойливого.

– Я спросил только имя. Откуда ты, не имеет значения. Здесь все узники, все – равны.

Беюкага несколько раз качнулся вперед-назад, что должно было означать "ясно, все понял..."

– Камерное положение? – спросил Явер у Беюкаги, не сводившего с его рта взгляда прищуренных глаз и сидевшего рядом, как переводчик.

– Общак, – быстро ответил тот.

Явер показал глазами на "север":

– Какой грех на том, кто там?

– Были мы на прогулке, – начал Беюкага, – вон тот из нашей братвы, смуглый крепыш, сидящий позади всех, упершись подбородком в колени, с выбритой головой и широким затылком, почувствовав, что речь идет о нем, привстал, мол, это я, – замерз и попросил у него пиджак. Он не дал, хотя снизу у него был шерстяной свитер. Вернулись на хату, подозвал я его, спрашиваю, разве отказывают своему товарищу-арестанту? И что он мне отвечает? – Я не хуже него, не фраер! – Говорю, а если в дальнюю зашлют его, и тогда откажешь? Опять говорит: "Что я фраер?" – "А кто же ты еще? спрашиваю. – Фраер и есть!" – "Сам ты фраер", – он мне в ответ. Толкнул его на пол, но прессовать не дал, отложил "науку" до вечера. Дальше – накрыли стол, пьем чай, а он вдруг в "север" зашел. Когда вышел, спрашиваю: "Тебе ничего не объясняли?" Говорит: "Да, объясняли". – "Так чего же на "север" подался?" – "Задумался", – говорит. Ладно, замяли и это. Днем доложили, что постель испортил. А на нижних местах лежат по очереди четыре-пять человек. Вместо того, чтобы устыдиться, он еще и оборотку дал мне.

Явер позвал мужчину, сидевшего в темноте, обхватив колени:

– Выходи!

Мужчина вышел на середину камеры.

– Как зовут?

– Тапдыг.

– Может, слаб ты?

Тапдыг покачал головой.

Яверу показалось, что тот не понял его, и он пояснил:

– Больной?

Тапдыг опять отрицательно покачал головой.

– Почему же ты это сделал?

– Я ничего не делал, – отрицание это прозвучало так, как громогласно звучит даже тихим голосом произнесенный справедливый протест.

Беюкага засмеялся:

– Может, кто-то другой помочился ему в постель, а этот фраер видел, лег и продолжал лежать на запачканном матрасе?

Тапдыг бросил ненавистный взгляд на этого насмешника, словно плюнул, а Яверу сказал:

– Гарабала в первый же день попросил у меня пиджак. Я ответил ему: если на суд идешь – дам, на допрос к следователю – дам, на свидание – дам. Одевай, иди, вернешься – отдашь. Он говорит – нет, мне он нравится, а тебе не положен. Я сказал ему – сынок, он куплен на заработанные мною деньги, так отчего же мне, хозяину, он не положен, а тебе положен? – Ну, посмотрим, – ответил он мне. – Я не болен, не слаб, и воду на постель вылил этот самый Гарабала. У меня голова занята тем что со мной произошло, вот я и не почувствовал подвоха. Это все из-за пиджака. Меня выставили непутевым и пиджак забрали.

– Кто? – зло спросил Явер.

Тапдыг вытянул руку в сторону Беюкаги, казалось, он всю свою ярость в этот жест, обратил в копье, которое пронзит сейчас "шефа" насквозь

– Этот!

Беюкага опустил голову и лишь раз взглянул на Явера. С нижних мест все повставали и стояли посреди камеры, кто-то сидел на железной скамье, что тянулась вдоль стены во всю длину камеры, а кто-то, стоя, ждал, чем кончится эта сходка. Молчание в эти минуты ужасающей тяжестью укора в глазах Явера обрушилось на Беюкагу и Гарабалу.

Один из вышедших на середину вдруг сказал:

– Я видел, как Гарабала вылил воду в постель. Он с меня и хороший пиджак снял и импортные туфли, а вместо них дал вот это. – Он поднял ногу и показал рваные шлепки. – Действуют они под предлогом того, что все отправляют тем, кто в "дальних".

Удар Явера ногой пришелся Беюкаге в грудь. Тот слетел вниз, как пустая корзина, следом сам соскользнул Гарабала.

Послышался приказ Явера:

– Оба – в "гараж"! Тапдыг, а ты поднимайся сюда! Эй, и ты тоже!..

Тот, второй, которого позвал Явер, все никак не мог остановиться, все продолжал свои разоблачения, чувствуя, что больше не будет у него случая высказать все об этих "чистых ребятях", которые от имени воровских грабили, обманывали, наживались.

– Скольких они здесь раздели, – говорил он, – якобы отправили в дальнюю, там продали, заказывали отраву, угрозами отнимали деньги, тратили на себя, кайфовали. Таким разве бывает общак?

Одиннадцать человек наверху из "тринадцатых", как листья, посыпались вниз. Без указаний Явера пошли на свое место, в сторону "севера", где в "гараже" уже сидели "шеф" и Гарабала. Кроме этих "чистых ребят", лица у всех остальных разгладились, прошло оцепенение, головы уже не втягивались в плечи, не прятались уже ни смелость, ни решительность, сквозившие в глазах, в движениях. Они будто не в следственном изоляторе находились, а на свободе, и как работники какого-то учреждения или завода собрались с целью провести какое-то важное мероприятие.

Заговорил и чайханщик.

– У меня нет никаких таких грехов. Не знаю, что там показалось Беюкаге, но он как-то сказал: "Эй! Мехрали! Будешь чай заваривать!" Чай заваривать не стыдно, и, по-моему, это всегда должен делать кто-то один. Но он называет меня "мехрали", тех, кто подает, "монголами", унижает, держит за "шестерок". Разве это правильно? Монголы и чайханщики не люди? А те, кого у воровских берут в шустряки, должны быть без греха, что ли? Или я оказался фуфлом? Может, вовремя долг какой не вернул? Или барыжничал?

Явер поднял руку, – "Всем понятно, что пока хватит разговоров, сечас не время для сходки, вот наступит вечер, ночь, – устроим чистилище, и этим беспредельщикам у вас на глазах я покажу, что значит быть в воровском мире."

Атмосфера в камере постепенно менялась, раньше здесь, помимо обычной тесноты, временных лишений, господствовал страх, все старались не показываться на глаза "тринадцатым": их взгляды сковывали, как смирительные рубашки. Попробовал бы, если ты такой смелый, стоять прямо, ходить свободно, громко смеяться. Или подойти к окошку, если смел, без их разрешения подозвать надзирателя, переговорить с ним, передать письмо домой или на словах передать что-то важное семье, родным, не "подогревать", когда приносят тебе передачи. Обязательно придерутся к слову или жесту, посыплются вниз "тринадцатые" и примутся тебя избивать, отделают так, что живого места не оставят, синяки месяц будут чернеть. И если бы это был конец! Это полбеды. Еще и имя прилепят мерзкое, тебя уже не будет, только имя, которое пойдет за тобой в любую колонию, а порой, и раньше тебя там будет. И ждут тебя напасти почище здешних, просто невыносимые!

Но теперь совсем другое дело: "кормушка" открывается чаще, "братва" из соседних камер присылает Вору – Яверу "подогрев". И эти кульки не отправляются тот час наверх, как раньше, только для "тринадцатых", а разбираются внизу на столе, делятся на всех поровну и раздаются. Сигареты с фильтром и без него теперь не собираются в "резиденции шефа" и не бросаются вниз как объедки голодным собакам, а каждый пользуется ими, как своими.

Казалось, всем корпусам изолятора объявили, что здесь Вор, и со всех сторон стали приходить Яверу записки, многие из которых начинались приветом от "чистых ребят", кое-кто просил совета в неразрешимых ими самими делах, а заканчивались все они, как правило, предложением оказать любую услугу.

Так прошел первый день и половина ночи с тех пор, как Явера привезли сюда. Позже он наказал "тринадцатых", которые "бакланили", никому не дав поднять на них руки. Бил сам, лично, да так, что никто не остался в обиде.

Ближе к утру разговорился с Тапдыгом, которому дал место рядом с собой. Он даже не спросил, за что того посадили, будто его это вовсе не интересовало. Тапдыг сам выложил ему все, что наболело, будучи уверен, что скрывать что-либо от Вора глупо, потому что он лучше любого специалиста знает все способы облегчить или отяготить любое дело. К тому же, открытая ему тайна остается тайной для всех остальных. Расскажет, думал он, все, что случилось, может, Явер и даст ему дельный совет, до которого Тапдыг своим умом не дойдет.

Начал Тапдыг со слов: "Я не виноват!" Жаловался, что его искренний ответ "нет" их не удовлетворяет. Никак не оставляют его в покое. "Два месяца держат меня здесь, три раза вызывали к следователю. Что говорил на первом допросе, то же самое отвечал на втором и третьем. А следователь не верит: как скажу "нет", он хлопнет себя ладонью по щеке и говорит: "Клянусь своим здоровьем, – ты знаешь, потому что эти твои "нет" идут не от сердца, а из горла, а значит, от ума, если же разум даст волю тому, что в сердцах накопилось, то в мире не найдется больше хранилища, чем в архиве "Лжи". Будущие поколения могли бы ходить туда на экскурсию, чтобы видеть, чего только не натворила ложь..."

Говорю, не убивал я, чем хотите поклянусь. Может, отвечает он, – сам ты и не убивал, верю, но знаешь того, кто убил, просто выдавать не хочешь. Я – ему, что не знаю ведь кто захочет сидеть за другого. Я клянусь, а он аж под потолок взвивается, ходит туда-сюда, как сумасшедший. В прошлый раз говорит – здесь не мечеть, клятвы не проходят. А раньше, спрашиваю, почему проходили? Раньше, отвечает, народ темный был, глупый, любой мог их этими клятвами вокруг пальца обвести, а теперь и ребенка не обманешь. И ты меня, взрослого мужчину, хочешь сбить с толку.

Явер, брат ты мой, мы все – жена, дети, – проснулись от звука выстрела и бросились во двор. У нас есть фонарь, он всегда висит на одном и том же месте, чтобы под рукой был, когда света нет.

Так вот, зажег я этот фонарь, направил на загон и вижу – жмутся барашки по краям, а прямо посередине лежит человек, красная кровь его, как солярка, растекается по навозу, а сам при смерти. Пуля прошла навылет через грудь. Он быстро скончался.

Никто вокруг не вышел на выстрел, потому что со мной случается такое находит что-то, беру ружье и палю в воздух, пугая, кого ни попадя. Даже соседи за забором не поинтересовались, что за шум. Но я-то сразу понял, что пуля в кого-то попала, почувствовал, что прошила живое, плоть.

Жена с детьми настаивали, чтобы сообщил тотчас же в поселковый совет, в милицию. Я успокоил их, сказав, что сообщу обязательно, но позже, а пока есть у меня дело.

Видел я воровство, слышал много, но такого никогда! Товарищ убил товарища? Но за что? Чего не поделили? Что такое шесть баранов, чтобы из-за них убивать, забыв, как делили хлеб, как дружили?

Осторожно пошел я по следу в сторону леса. Как ни петляли, но следа я не потерял. Он ли, они ли – не могли знать, что у одного из баранов повреждено копыто, и куда бы он ни шел, оставляет характерный след зазубринами.

Шел я, прячась, часто останавливаясь, боясь, что увидят меня, тень мою, схватят, прибьют и скинут куда-нибудь – так и пропаду из-за скотины.

Войдя в лес, след я потерял. Ветви деревьев так плотно переплелись наверху, что, казалось, светало только за границей леса, в самом же лесу еще была ночь.

Я остановился, пытаясь разглядеть след, но ни сесть было, ни встать! Тучи комаров лезли за ворот рубашки, под штанины брюк. И как жалили, проклятые! На мне нижняя рубашка, верхняя, пиджак, но ничто не спасало от их жала. Стал разгонять их платком, кепкой – не помогает: улетит один, налетят еще сто! Такое зудение вокруг, кажется, сюда слетелись комары со всего света.

Ловить вора я не собирался, знал, что это опасно, думал просто выяснить, из какого села и чьего двора. Узнав это, не стал бы поднимать шум, выдавать его, позвал бы просто и сказал, чтобы вернул мне животных, не губил их. Кем и каким бы он ни был, должен был бы понять, что делаю для него доброе дело, не стал бы он отпираться и вернул бы все. И баранов не забирал бы я в тот же день. Сказал бы, чтобы привел к моему дому через два-три дня – я заявлять не стану, и он – на свободе!

Вдруг слышу крик – "Мама!" И тот же голос: "Змея ужалила. Ты не стой, пойди приведи мне лошадь. Рубашкой перетяни ногу, выжму яд..."

Я, застыв, не шевелился.

Слышал, как увели, баранов, потом все стихло. Теперь мне нужно было увидеть оставшегося. Не иначе, как из соседнего села, будь по-другому, они не знали бы этой дороги. Ведь увести со двора для них – дело нетрудное, главное – благополучно добраться до места. Мне достаточно было лишь взглянуть на этого оставшегося.

В лесу начинало светлеть.

Тихонько пробравшись вперед, увидел Ханоглана, не раз уже сидевшего за это, замешанного в разных нераскрытых делах, ни одно из которых не пошло ему в пользу, а только во вред.

Решил я подождать его товарища, посмотреть, кто это, а там видно будет – покажусь им или нет.

Ханоглан же закатал выше колена правую штанину, перетянул ногу, сделал надрез над щиколоткой, из которого, не сворачиваясь, текла на землю зеленовато-желтая отравленная кровь. Однако нога распухла, как бревно. И почернела. Вокруг него тучей вились комары. Их, вероятно, не меньше тысячи впилось ему в открытую ногу, в лицо, шею. Они так облепились его, что уже с трудом протискивались к телу. Ханоглан не шевелился, и я поначалу решил, что он умер. Живой человек не может сидеть так спокойно, когда его жалят полчища комаров.

Солнце только-только позолотило верхушки деревьев, как появился его дружок Бейбала. Спрыгнув с лошади, он кинулся к Ханоглану и тряхнул его за плечи. Он тоже решил, что тот отдал Богу душу.

– Ханоглан! Ханоглан!..

Он звал негромко, но в голосе его была такая сила, что можно было услышать издалека.

Ханоглан качнулся, как пьяный, открывая и закрывая глаза.

Знаешь, Явер, потом я долго думал о том, что Ханоглана спасли комары, отсосав большую часть ядовитой крови и пустив взамен свой яд, который убил змеиный. Расскажи мне такое хоть сто человек – ни за что не поверил бы! Это чудо, которое я видел своими глазами!

Тот, чей труп лежал у меня в загоне, был из другого соседнего села, как объяснил мне следователь, я не знал его. Звали его Махмуд. Я хорошо знаю его отца, того же поля ягода. Самому за семьдесят, но по-прежнему не чист на руку. Наверное, уже глаза по ночам не видят, не то бы тоже пожил на дело.

Неужели Ханоглан с Махмудом друзья? Не может быть! Я думаю, Махмуд пришел раньше, а при виде их спрятался. Они засекли его и, решив, что это я, выстрелили первыми, пока этого не сделал я. Забрав баранов, они ушли. Только так это и могло быть.

Но Махмуд ведь тоже не мог прийти один. А этим только намекни, тут же загремят все трое. Ханоглан тот еще никакой пользы дому не принес, одни убытки. Если схватят, все, что есть, пойдет на него, а домашние останутся ни с чем – пальцы сосать. Об остальных не знаю, такие же, наверно, как и этот.

Вот и не знаю теперь, как быть. Скажу – схватят всех троих, не скажу останется эта смерть на мне. Знаю я Махмудов род, злопамятные люди, кровь смывают кровью, даже если сами виноваты. И одним не обойдется, мстят вдвойне, втройне. Я-то ладно, дети жить останутся у змеиной норы...

Пока Тапдыг говорил все это, Явер лежал большую часть времени с закрытыми глазами. Лишь иногда он приоткрывал их, и тогда они у него были такими сонными и захмелевшими, словно весь он – весь он в каких-то своих думах, мечтах и ничего, кроме них, не видит и не слышит. Однако каждое услышанное имя точно тавром выжигалось в его памяти.

Как было условленно, его должны были взять на "допрос" через десять дней, потому что для распутывания этого клубка, казалось, и этого было мало. Явер не ожидал такой удачи. Если бы "тринадцатые" не вели себя, как настоящие "бакланы", не посадили бы Тапдыга в "гараж", этого "переворота", этой удачи и не было бы. Вытянуть Тапдыга наверх, на привилегированное положение было бы невозможно и окажись он, действительно, с "грехом", нужно было бы искать к нему другие "ходы", пожалуй, не столько поднимать его наверх, сколько опускаться к нему вниз. А это уже равносильно тому, что шах стоит рядом с нищим на углу и вместе с ним просит подаяния. Конечно, Явер выбрал бы момент, когда проводить эту "сходку", прорубать "ход", чтобы все произошло естественно и чтобы окружающие не догадались об истинных причинах всех его затей.

Явер подумал, раз уж все так неожиданно быстро разрешилось, надо поскорее выбираться отсюда. Вызвать следователя напрямую он не мог. Это означало, что его тяготит тюрьма. А Вор на то и Вор, чтобы жить в тюрьме. Он возвращается на свою "хату", в свой мир для того, чтобы просить свободы. В жизни Вора свобода – всего лишь промежуток времени, и если лишаться ее, то по причинам, более весомым, чем у Явера. Он должен совершить преступление, чтобы по праву вернуться из "отпуска". Ведь поймали-то на чепухе! Алкаша собирался обчистить! Нож наставил на босяка, у которого в кармане больше трешки ничего не бывает! Ну и Вор! Гигант преступного мира! Это позор! Явер никак не может взять его на себя! Совершенное им преступление должно быть достойно его имени. Гора поднатужилась и родила мышь. Так получается. Это просто смешно! Неужели человек, получающий долю из множества мест, является шефом многих центробежных сил, позарился на "богатство" какого-то босяка? Это предел падения, это просто попрошайничество!..

– Возьми газету, сверни трубку! – сказал он Тапдыгу.

Тапдыг исполнил.

– Оторви полоску от простыни, набей вовнутрь покрепче, чтобы ветер не согнул, – Явер дал Тапдыгу второе поручение.

– Тот сделал и это.

Явер достал из кармана выглаженный белоснежный платок и протянул его Тапдыгу:

– Хорошенько привяжи к одному концу, полезай наверх, вывесь за решетку, закрепи потуже.

Когда Тапдыг с помощью еще двоих взобрался наверх, Явер поднялся и начал:

– Мрази! Паскудни! Да большинство из тех, кто здесь, достойнее вас. Каждый день – каша с комбижиром, вода, как из бани, где с трудом выловить картофелину. Хлеб – тесто! Матрасы – доски, пот, грязь! Вши, клопы! Стоит кому-нибудь заболеть сыпным тифом, в этом изоляторе никого в живых не останется! Если не станут хорошо смотреть – бунт! Явер – всесоюзный Вор, взял босяка с тремя рублями в кармане?! Грабеж!

Он прошелся, как взъяренный лев, хлопнул в ладони: – Шантажники!

Тапдыг все еще был у окна. Явер приказал ему:

– Позови-ка оттуда соседнюю камеру! Скажи, пусть вывесят белый флаг. Так приказывает Вор!

Заколотили в двери, в стены ногами, кулаками. Через окошки в дверях по коридору разнеслось: "Вывешивайте белые флаги! Так приказывает Вор!" По коридору спешно забегались, то и дело хлопали наружные двери во дверь, ответственный дежурный по внутреннему телефону взволнованным голосом передавал: "ЧП!"

В скором времени в узком длинном коридоре послышались нервные шаги по цементно-бетонному полу. Перед камерой все звуки стихли.

В окне кормушки появилось чье-то лицо. Сначала была видна челюсть, рот, кончик носа. Потом все это опустилось ниже и показались оживленные, в тусклом камерном свете какие-то болезненно-желтые глаза. Они окинули камеру взглядом и остановились на Явере.

– Явер, на минутку!

Этот человек не приказывал. В грубом голосе привыкшем отдавать приказы по сотни раз в день, слышалась просьба, но такая, что если слушать его, закрыв глаза, сам он представлялся тебе на коленях, а рука его сжимала твое горло.

Явер и с места не сдвинулся. Только голову повернул:

– Что?

– Поговорить надо.

– Говори, я тебя слышу.

– Не мог бы ты спуститься сюда?

– Нет! – Он махнул в его сторону рукой. – Уйди! Закрой кормушку! – И зажег папиросу.

Дверца закрылась, но в камере чувствовали, что ответственный дежурный еще здесь, думает, как быть. Ведь если они заберут Явера, снова поднимется шум в камерах, вывесивших белый флаг, будут стучать ногами, кулаками в двери и стены. Кто-то станет кричать сквозь решетки непотребные вещи, что услышат жители за забором тюрьмы. А утром разнесется по всему городу, что ночью здесь был шум, крушили все, ломали, добавят черных красок, о попирании гуманизма, человечности. Слухи эти, сплетни дойдут до родных и близких сидящих здесь, и те, взбудораженные, начнут стекаться сюда...

Перед кормушкой встал кто-то другой. Он немного отодвинулся в сторону, будто для того, чтобы показать, кто он: в окошке – погон с одной большой звездочкой, значит, майор. Этого заместителя начальника старые арестанты знали хорошо. Никого еще попусту не обидел Джебраилов, поднявшийся до этого поста от обычного "прогулочного" надзирателя; не слышали, чтобы кто-то был им недоволен. В этом стокамерном изоляторе лишь он один своих слов не повторял дважды.

– Явер, – сказал он, – ты не знал, что сегодня вечером дежурю я?

Явер не отвечал.

Джебраилов вошел внутрь, захлопнув за собой дверь. Вошел один, встал посередине, потом сделал еще два шага по направлению к Яверу. На это нужна была смелость. Если на решетках вывешивался белый флаг, это означало, что камеры настроены бунтовать. Достаточно одного знака Вора, одного его слова, и они исполосуют лезвием любого, кто будет перед ними, изрежут, изобьют, не думая о том, останется он жив или нет...

Говорили, – он как уже, не трогает, не трогает, но если тронет, то так, что укусы ста змей – ничто по сравнению с этим. И тот, кого он наказывал, даже будучи при смерти, против него ничего не имел, потому что Джебраилов прежде, чем "запачкать" руки, объяснял человеку его непростительную ошибку, грех, заставлял осознать свою вину, и прощал, прощал и во второй раз, а на третий – скручивал руку, встряхивал, как следует, и молча взглядывал на него своими в такие моменты побелевшими, огромными, наводящими ужас глазами. Он ничего не говорил вслух, но все знали, что говорит он в душе, про себя, знали и словно слышали: "Самое большое наказание – простить вину заключенного. Если человек он – поймет, исправится. Но если не встал на верный путь – все! Здесь уже слова не нужны, тут ему нужно уже совсем другое..."

Заключенные этой камеры никогда не видели такого крупного человека. Красивый был мужчина, с внешностью безукоризненной. Глядя на него, можно было сказать, что ему, одному из сотен созданных высшим творцом памятников, даны голос, дыхание, душа, величавость и физическое совершенство предков, которое все больше вырождается в последующих поколениях. Он далек от хитрости и коварства, лишен корыстных соблазнов жизни лишь для себя. Доброжелателен ко всем, желая каждому удачи и счастья. Никогда не пройдет мимо оступившегося, думая "ну, и черт с ним, мне-то что!", никогда не отвернется от того, кому плохо, любая боль, тоска найдет отклик в его душе.

В реальность этого настолько трудно было поверить, что порою он казался символом, аллегорией, представлением какого-то фантастического существа. Видишь, осознаешь и не веришь. И лишь тогда, когда Джебраилов сердится, и его бронзового отлива лицо надевает черную "рубашку" гнева, в глазах ярится метель, трепещут ноздри, и дыхание теребит ворот сорочки, говоришь себе: "Да, он есть, и это правда!"

Сейчас Джебраилов был именно в таком состоянии:

– Что тебе нужно?

Казалось, они находятся на ринге, друг против друга, хотя Явер сидел наверху, почти над головой Джебраилова. Вопрос майора не был гневным обращением, и ответа, как такового, не предполагал. Не был он и боевым выпадом, заставлявшим виновного лишь замолчать, и не угрозой: "Ты над нами издеваешься или над собой?" Это был свисток судьи, извещающий о начале поединка, о том, что сейчас, на глазах у затаивших дыхание зрителей, начнется кровавый бой, и победителем будет, конечно, Джебраилов.

Правила были такими, что когда обычные надзиратели по утрам и вечерам проверяли заключенных по своим спискам, двери оставались открытыми. Один из них входил, а остальные, на всякий случай, стояли наготове в коридоре. Из своего личного опыта и из опыта тех, кто работал до них здесь ли, в других ли местах, знали, что всякое может случиться. В такие моменты человек, возможно, оказывается лицом к лицу с последними мгновениями своей жизни. Мало ли тех, которые не признают своей вины, которым все равно, что будет завтра?

Джебраилов вошел без сопровождения и своей же рукой прикрыл за собой дверь, полностью оборвав связь с оставшимися в коридоре. И какое право имели пришедшие с ним надзиратели и, уполномоченные учить его правилам и порядку? Если Джебраилов решил поступить так, значит, это допустимо, и нельзя было ни сказать, ни намекнуть ему о той опасности, которая угрожала ему на его праведном пути.

Большинство сидевших в камере были из тех, кто более разрушительной, развращающей независимостью, приверженцы вольности, противоречащей официальным законодательствам. Это были люди, поклявшиеся в преданности своим нигде не записанным канонам. А "погонники" – это те, кто постоянно оказывает им "сопротивление", "лишает", кто выступает против их бесповоротной жертвенной привязанности "профессии". Две враждебные, противостоящие друг другу силы... Одна – бесконечный фильтр, очищающий мутную воду, другая – грязь, гниль, обломки, не проходящие через этот фильтр.

Сейчас Джебраилов вошел в вонючую камеру, напоминающую мусорку, куда собрали сор с дворов, домов всего квартала. А те, кто был в ней, походили на крыс, копошащихся в этом мусоре, в жизни не видевших человека, поэтому они не прятались от него, а разглядывали это странное создание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю