Текст книги "Разрыв-трава"
Автор книги: Исай Калашников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
К каждому из братьев она относилась по-своему. С Максей шутила, смеялась как-то по-свойски, запросто, а с Игнатом сдержаннее, мягче, с ласковой осторожностью; его же, Корнюхи, вроде как сторонилась, стеснялась, что ли. Иногда раз глянет на него, скраснеет, отвернется, а чаще прыснет в кулак. Что смешного в нем находит не поймешь. А если он долго на нее смотрит теряется. Взяв это на заметку, он стал нарочно изводить ее. Сядет напротив, уставится в лицо и не спускает глаз. Настя заторопится, сделается неловкой и беспременно что-нибудь уронит, прольет. Прямо потеха.
Но однажды она не потупилась, не отвела взгляд, и усмешка сама сползла с Корнюхиных губ. Карие, в крапинках Настины глаза смотрели на него с шалым, бесшабашным вызовом, что-то озорное, задиристое появилось в ее лице. Продолжалось это всего секунду, ну, две, а для Корнюхи Настя сразу стала другой, совсем не похожей на ту, прежнюю.
Приходила Настя обычно утром, в то время, когда они задавали корм скотине. Садилась доить корову, а потом все вместе шли чаевать. Как-то Настя припозднилась. Набросав в ясли сена, Игнат ушел налаживать завтрак, Корнюха остался чистить двор. Настя прибежала, закутанная в платок, с подойником на согнутой руке, стрельнула глазами в Корнюху, пошла под сарайчик, к корове.
Глянув на обмерзшее, бельматое окошко избы, Корнюха отошел за угол, позвал Настю.
– Хочу кое-что показать тебе.
– Что? – она остановилась поодаль, придерживая обеими руками пустой подойник. На толстом платке, на пряди волос, свисшей на лоб, белым пухом осел иней. Корнюха облапил ее сильными руками, притиснул к стенке сарайчика. Упал, покатился со звоном подойник.
– Сдурел! Отпусти! Закричу! – зашептала она.
Его губы коснулись тугой, нахолодевшей щеки, и в это время Настя, высвободив руку, схватила его за ухо, больно дернула. Корнюха от неожиданости охнул, ослабил руки. Настя вывернулась, отбежала, поправляя платок, засмеялась.
– Эх ты, даже поцеловать не можешь. – И пошла, вздернув голову. Обернулась, спросила: – А что показать-то хотел?
– В другой раз покажу.
В избе, процеживая молоко через ситечко, Настя сказала Игнату:
– За сараем мне Корнюха штуку показал. Такая чудная!
– Что за штуку? – заинтересовался Игнат.
– Скажи, Корнюха, – ласково попросила Настя.
Сперва Корнюха остолбенел, потом, красный, поспешно схватил со стола лепешку, впихнул в рот и, еле переворачивая, мыкнул что-то непонятное, ткнул пальцем в отдутую щеку занят, не до разговоров. Игнат терпеливо ждал, пока он прожует. И Настя ждала, посмеивалась.
– Цветок в снегу нашел, – с той же усмешкой сказала она. – Замерзший, а как живой.
Игнат хмуро двинул бровью, подул в блюдце с чаем. А Корнюха, вытирая вспотевший лоб, про себя ругался: «Погоди, чертова девка, я те дам! Тихоня!»
С того дня Корнюха начал искать встречи с Настей наедине, но она увертывалась от таких встреч и все поддразнивала его своей неунывчивостью. До того распалила, что он и о хозяйстве на время думать забыл, и разговоры мужиков о новой жизни стали казаться надоедливыми. Не столько слушал эти разговоры, сколько думал, как бы половчее перехитрить Настю.
Однажды вечером она пришла поставить тесто. Когда уже заканчивала работу, Корнюха накинул полушубок, притворно зевая, сказал брату:
– Пойду побрехать к Тараске, а то сон долит.
За воротами у стены притаился. Стоял, пряча подбородок в тепло овчинного ворота, улыбался, гадая, как поведет себя Настя. На другом конце улицы мерзло простонал журавль колодца, ударилась о сруб обледенелая бадья все было слышно так, будто колодец находился совсем рядом.
Тяжело бухнула дверь, захрустел снег под быстрыми Настиными ногами. Выйдя за ворота, она, не заметив Корнюху, обернулась, чтобы заложить щеколду. Он рывком повернул ее к себе и заглушил губами испуганный вскрик. Настя билась всем телом, как большая рыбина, попавшая в сеть, но вдруг обмякла, нависла на его руки и, когда, задыхаясь, отклеилась от его губ, Корнюха стал быстро спрашивать, ладно ли он целует, однако тут же смолк. Настя стояла непонятно смирная, уткнулась лицом в его грудь и затихла, замерла.
– Настя…
Плечи ее дернулись, затряслись. Под Корнюхиными ногами беспокойно заскрипел снег. «Не заголосила бы на всю Тайшиху…»
– Настя! – запрокинул ее лицо и понял: она смеется. Сквозь смех выдохнула:
– Переполошил до смерти…
Корнюха вскинул ее, крутнулся на одной ноге. Настя сама на минуту прильнула к нему, поцеловала и отпрянула, будто обожглась.
– Теперь не подходи! – строго сказала она. – И не подкарауливай меня. Знаю, тебе смешки-шуточки. Наловчился в чужих краях девок тискать. А я… Такусенька была и уже на тебя глаза пялила. Знай про это и не лезь с баловством.
Она убежала.
– Хы-ы… озадаченно протянул Корнюха, помолчал, повторил: – Хы-ы.
В небе колючими стеклышками блестели звезды, в темный горб Харун-горы запахался сошник ущербного месяца. Прокаленная морозом, засугробленная земля молчала, казалось, ждала, что еще, кроме «хы», скажет Корнюха.
3
По дороге, накатанной до крепости льда, Саврасуха бежала веселой размашистой рысью. Игнат перебирал ослабленные вожжи и вприщурку смотрел на сопки, круглые и белые, тесно прижатые друг к другу, как яйца в лукошке. Солнце лучилось теплом и ярким, режущим глаза светом. Осевшие суметы были осыпаны разноцветными блестками, и в воздухе, еще холодноватом, ощущалась предвесенняя мягкость. Скоро солнце оголит поля и сопки, над ними с гоготом потянутся клинья гусей туда, за хребты, к своим родным местам. У птиц все просто: прилетели, скрутили гнездо. А тут… В избе, если долго не приходит Настюха, пусто и сиротливо, так и кажется, что не дома они, а на временном постое.
За спиной Игната шевельнулся Корнюха.
– Скоро весна, – не оборачиваясь, сказал Игнат. Корнюха промолчал, и Игнат повторил:
– Слышь, братка, весна придвигается.
– Ну, весна… с неохотой отозвался Корнюха.
Игнат примотал вожжи к головкам саней, сел так, чтобы видеть брата.
– Пахать, сеять будем. А там сенокос… Жить дома не придется.
– Это уж так. В глазах Корнюхи дремала какая-то своя, непонятная Игнату, думка, и не хотелось ему, видать, расставаться с этой думкой.
– Видишь, я к чему… За домом догляд нужен, а Настя тоже в поле будет. И вот об чем я кумекаю жениться мне, что ли? Так ли, иначе ли, а женитьбы не минешь. Зачем же тянуть в таком разе? Тараска вон привел в дом молодуху…
– Жениться? – вскинул голову Корнюха.
– А чего? – Саврасуха перешла с рыси на шаг. Игнат взял и руки вожжи, понужнул ее. – Настя у нас, как работник.
– Настя? – у Корнюхи напряглись скулы. – Что Настя?
– Добрая девка она, сердцем ласковая. Может, ее и посватать, а? Изот не должен бы отказать, – Игнат замолчал, заметив, что брат вдруг переменился в лице и смотрит куда-то в сторону косым сердитым взглядом.
– Так что присоветуешь, братка? Других-то девок я путем не знаю, а Настюха, она подходящая. Очень даже подходящая.
Корнюха неожиданно зло хохотнул.
– Ха! Жених выискался!
– Ты чего это? – удивился и обиделся Игнат. – Ты почему со мной говоришь таким манером?
– Как говорить, если твоя башка трухой набита? – всколыхнулся Корнюха. – У тебя, жених, одни штаны, да и те с дырками на мягком месте. Жди, пойдет Настя за всякую голь-шмоль. О ней даже думать позабудь!
Таким разъяренным Корнюху Игнат видел редко. Эк его разобрало, того и гляди, кулаки засучит. Больно уж близко к сердцу принимает недохватки дома зачем? Бог даст, все наладится.
Дальше ехали молча. Каждый думал о своем. Игнат вздыхал, подстегивая прутиком Саврасуху. Дорога свернула в густой тальник, сани застучали по кочкам, заметались на раскатах, но Игнат все понужал и понужал кобылу. Быстро домчались до Трех Бугров. Не доезжая до разгороженного остожья, Игнат резко остановил лошадь: сена не было. Из-под сугроба черными-космами выглядывали гнилые одонья все, больше ничего. Куда же делся зарод сена, едва початый?
Игнат слез с саней, увязая в черствых сугробах, обошел остожье. Метель засыпала, загладила все следы. Корнюха выдрал из-под снега пласт гнили, отбросил от себя.
– Сволота! Узнаю, кто украл, спалю к чертовой матери! Тяжело было на сердце Игната, тяжело, больно и горько.
До чего докатились люди! Тянут все, позабыв о страхе господнем, о совести. Разболтался народ, развратился, страшным и непонятным стал. Жизнь все переворошила, опрокинула, законы старые поломала, а новых не затвердила. Раньше жилось просто. Зимой мужик много ест, много спит, шевелится лениво: силу копит для горячих весенних дней. А коли хлеба недостаток в работники нанимается к тем, у кого хозяйство справное. В работниках, известно, не мед, каждый старается выжать из тебя побольше, однако и тут какой-то порядок был. Теперь все шиворот-навыворот. Дело, постыднее какого нету, воровство, промыслом стало. Заместо того, чтобы своим горбом, своими руками добывать пропитание, людишки озоруют по ночам. У бурят, слышно, пограбили скот, в своей деревне у одного, у другого утянут барана либо теленка. Жаловаться народ опасается. Лазурька, что он сделает? Самого, того и смотри, пристрелят. Какой уж год скрывается на заимках Стигнейка Сохатый, «заступник» семейщины. Скор на расправу Стигнейка. Чуть что не по нем красного петуха подпустит. Изловить, говорят, нет никакой возможности, укрывают Стигнейку мужики, одни из корысти, другие из страха: выдашь Сохатого, а дружки-корешки останутся, они житья не дадут. На селе теперь навроде две власти. Одна в руках у Лазурьки, другую Стигнейка держит. Что будет дальше никак не угадаешь.
Может, и правильно взъярился Корнюха: какая уж тут женитьба… Обождать надо, с силенками собраться. На душе смута и томление, а за работу придется ухватиться обеими руками. Теперь их дела вовсе неважнецкие…
В тот же день вечером Игнат пошел к Харитону Малафеичу Петрову, просить, чтобы помог выбраться из беды. Недолюбливали Харитона мужики, прохиндеем считали, однако же чуть ли не все к нему шли выручи, родимый.
Жил Харитон в новом, недавно построенном доме. Не дом игрушка. Карниз в кружевной резьбе, ворота и те резные, ставни на окнах веселой голубой краской крашены. Лес еще не успел почернеть, на торцах бревен каплями топленого масла застыла смола. А в самом доме непорядок. Пол затоптан, замусорен, у порога на соломе телок лежит, тут же стоят мешки с чем-то. Прибору никакого. Харитон недавно овдовел, живет с сыном Агапкой, бабью работу оба делать не умеют.
Дома был один Харитон. Узколицый, подслеповатый, с растрепанной сивой бороденкой, в длинной, мукой испачканной рубахе, он раскатывал на столе пресную лепешку. Увидев Игната, бросил работу, ласково улыбаясь, оглядел со всех сторон, удивился:
– Эко что вымахал! Чистый богатырь. Весь в батьку выдался, и лицом и статью. Добренный был у тебя батька, дай ему бог царство небесное. Харитон сложил в крест пальцы, облепленные тестом, помахал ими перед носом. – Ба-альшие мы друзья с ним были.
Говорил Харитон тоненьким сипловатым голоском, и вспомнил Игнат, что по заглазью его звали Пискуном.
– Как жизня-то? Денег, поди, приволокли торбу? – с такой же ласковостью спросил Харитон, повел острым носом, будто принюхиваясь. Ты раздевайся. – Сейчас Агапка придет, ужинать будем.
Он вернулся к столу и взялся за скалку.
– Я по делу… – Игнат коротко рассказал, как они остались без корма, и попросил взаймы воза два-три сена.
– Украли! – ахнул Пискун, бестолково закрутился у стола, приговаривая: – Ай-я-я, ай-я-я, напасть какая! Что за язва варначит. Креста на вороту нету… А сена я вам дам, дам, Игнаша, как не дать! Сколько надо, столько и берите. Да ты не торопись, посиди со мной.
Почти что силком Пискун усадил Игната за стол. Разрезая лепешку, он все сокрушался, ахал. Можно было подумать, что это у него самого уволокли сено. Когда пришел Агапка, такой же тонкий в кости и остролицый, как батька, по молчаливый, неприветливый, Харитон заново заставил Игната рассказать о краже. Агапка скривил губы в непонятной усмешке, ничего не сказал.
За столом с шумом хлебали лапшу, Харитон допытывался:
– Что будет с нами, Игнаша? От кого идет такой кавардак нашей жизни? От большевиков, или господь за грехи обходит нас своей милостью? А?
– При чем тут большевики? Сами мы хороши.
– Оно так, сразу согласился Харитон. До того хорошие, что лучше-то уж и некуда. Намедни твой дружок, Тараска, попросил у меня мешок хлеба и посулился за него дровишек на заимку подвести. Потом назад попятился… Скоро, говорит, коммуния будет, все добро в одну кучу свалят. Получается, говорит, не у тебя взаймы взял у коммунии, ей и отдавать буду. Boнa что вытворяет! Одно слово сукин сын!
– Ему эта мука поперек глотки пойдет! – зло буркнул Агапка.
– Цыц, ты… Дай с человеком поговорить, – одернул его Харитон.
– Надо было Лазурьке об этом сказать! – Игнат, скосив глаза, разглядывал Агапку. Что он за человек, что у него на уме? В партизанах не был, отсиделся на заимке. Максюха его, кажись, помоложе будет…
– Лазурьке сказать? – спросил Харитон, дробно засмеялся. – Им паскудная баба правит, твоим Лазурькой.
И, должно, приметив, что сказанное не по нутру Игнату, тут же прибавил:
– Сам-то Лазурька мужик ничего, стоящий… Но… До него ходил в председателях Ерема, тот был много лучше. А за сеном приезжай хоть завтра. Хлеб понадобится бери хлеба. Я, Игнаша, не скупердяй.
– Спасибо, Малафеич…
– Что спасибо! Только дураки в толк не берут: для нас теперича одно спасение держаться друг за дружку.
У порога завозился, зашумел соломой телок, и в нос ударил кислый запах мочи и прели… Игнат поднялся из-за стола. Встал и Харитон. С тревожным ожиданием, заглядывая слепенькими глазами в лицо Игната, спросил:
– Неужели же конец старой жизни приходит? А? Неужели семейщина дозволит командовать над собой кому попало?
Встревоженность Пискуна, жалкое помаргивание его глаз охолонули Игната тоской и печалью. Тоже мается человек, тоже душа не на месте, а что ему скажешь, когда и самому ничего не понять?
Чуть подождав, Пискун перевел разговор на другое: – Как жить-то думаете? Что делать вам, сильным ребятам, без тягла?
– Корнюха собирается в работники.
– Подрядился уже?
– Нет еще.
– Тогда присылай ко мне. Поселю на своей заимке, коня дам, семян, пускай сеет, сколько убрать в силах. Осенью урожай поделим.
– Что-то не пойму…
– Я и сам в этой жизни ничего не понимаю. Земля вхолостую гуляет, а с работниками не связывайся. Лазурька вмиг присобачит налог непосильный. Если же повернуть таким манером, будто я вам помогаю семенами и прочим и держать наш уговор в тайности польза вам и мне.
– Игнат обрадовался, но тут же насторожился. Пискун мужик с худой славой, ну, как вздумал объегорить? Чужая душа потемки, никаким ее фонарем не просветишь. Но он сразу же устыдился своей подозрительности. Думать о человеке плохо, когда он ничего плохого тебе не сделал, не сказал, грех великий. Не потому ли на земле столько зла, что никто друг другу не верит…
– Ладно, я с Корнюхой посоветуюсь…
По дороге домой Игнат опять обдумывал слова Харитона и окончательно уверился: не лукавит мужик. Не из тех он,
которые по глупости своей не берут в соображение, что таких ребят, как они, мятых и битых, на мякине не проведешь, а пропечешь потом не обрадуешься. Неспроста, конечно, льнет к ним Пискун. В новой жизни, запутанной до невозможности, опору обрести хочет. А на кого же ему опереться, как не на них, бывших партизан, утвердивших эту жизнь? Плохого тут ничего нет. Опора, она всем нужна. Вот и он о Настюхе подумывал не потому лишь, что хозяйки в доме нет, хочется почувствовать рядом сердце другого человека, не замученного думами.
Корнюхе предложение Пискуна совсем не понравилось. Даже путем не выслушав Игната, он заерзал на лавке, засопел толстым носом, съехидничал:
– Какой ты шустрый стал, братка! С чего бы?.. Спровадить хочешь?
– Ты же сам говорил, что надо наняться. – Игнат перестал понимать брата: что ни скажи не так. Какого черта он злобится? Чего рычит?
– Говорил… – подтвердил Корнюха, отводя взгляд в сторону. И то, что он прячет глаза, раздражало Игната пуще всего.
– Ну так что?!
– А то, что давно это было. Тогда ты помалкивал, прыти такой не было у тебя, – Корнюха усмехнулся так, будто знал за ним, Игнатом, какой-то грешок, что-то недозволенное. И это вывело Игната из себя, в нем взыграла кровь ерохинской родовы.
– Замолкни! – рубанул кулаком по столу. Больно много знать стал! Волю забрал! Пойдешь к Харитону! Завтра же!
От неожиданного крика Корнюха вылупил глаза, подскочил, сгреб шубу, шапку и метнулся к двери. Игнат сунул вздрагивающие руки под ремень, заметался по избе. Почти сразу же пожалел, что наорал на брата. Видно, он становился таким же, как другие, позабыл о тихом душевном слове, криком захотел утвердить свою власть над братом.
Посмотрел на себя в тусклое, мухами засиженное зеркальце, поморщился. Борода растрепана, давно не стриженные волосы лохмами свешиваются на уши тьфу, страшилище какое, а еще в женихи наметился. Повернулся к иконам, со вздохом проговорил:
– Укрепи дух мой, господи!
4
Заимка Харитона Пискуна была верстах в десяти от Тайшихи. Старое, в землю вросшее зимовье, дворы и надворные постройки прилепились к подножию некрутой сопки, покрытой мелким сосняком. За сопкой начиналась чащобистая, изрытая буераками тайга, а перед окнами зимовья косогорились голые, исслеженные скотиной увалы.
На заимку Корнюху привез Агапка. Не отвертелся-таки Корнюха от найма, пришлось покориться брату. Чуть больше недели проработал у Пискуна дома, и вот заимка. Жить тут придется до поздней осени, а не уродится хлеб и год, и два, и три.
С крыши зимовья сыпались капели, во дворе разрывали навоз чирикающие воробьи. Лохматый, вислоухий пес, встретив подводу на дороге, простуженно гавкнул и завилял хвостом. Подвернув лошадь к пряслу (Прясло – забор из жердей), Агапка кинул Корнюхе вожжи.
– Распрягай… – сам валкой походкой, не оглядываясь, направился к зимовью, за окном которого маячило бабье лицо.
«Сволочь!» подумал Корнюха, глядя в спину молодого Пискуна. С первого дня возненавидел его Корнюха за писклявый голос, за остренькое, словно мордочка хорька, лицо, за молчаливость и хозяйскую хватку, за то, что не подминал он грудью сугробы, прячась от пуль, а живет и будет жить, как ему, Корнюхе, и во сне не грезилось. За ту неделю, что проработал у них дома, все хозяйство по два-три раза ощупал завистливыми глазами. Все у Пискунов было новое, добротное: от ичигов и зипуна на Агапке до сбруи и дома, изукрашенного резьбой; рвани-драни какой-нибудь у них не водилось. Не один раз в те дни Корнюха помянул недобрым словом покойного родителя: не сумел, черт старый, сберечь добро. Ему теперь что лежит, а ты по его милости гни хребет на дохлых Пискунов обоих, батьку и сына, одной соплей перешибить можно, но ты им покоряйся.
Распряженная лошадь нетерпеливо переступила ногами, потянулась к сену. Корнюха двинул ее кулаком по храпу нахальная, как хозяева, пошел в зимовье.
Агапка уже сидел за столом. Пожилая баба в ситцевом сарафане гремела ухватом в печке. В зимовье пахло парным молоком, было тепло и чисто.
– Масла-то, Агапша, только два туеска получилось, – говорила баба. – Молоко жидкое, ссядется сметаны на пальчик.
– Творог вари.
– Варю, а то как же. Варю, миленький. – Она собрала на стол, пригласила Корнюху: – Садись обедать. Слава богу, что приехал. Одна я тут замаялась. Надо коров доить, кормить, поить, на пастьбу гонять.
– Говорил тебе: привези дочку, – сказал Агапка. – Ты баба глупая, ничего не понимаешь.
– И правда глупая, – она засмеялась, открыв коротенькие, съеденные зубы. – Приедет она к лету. Продаст домишко и тут будет жить.
– Пускай скорее приезжает, а то я передумать могу.
– А ты бы сперва с батькой поговорил.
– Не учи, сам знаю, что надо делать.
О чем они толкуют не понял Корнюха, отвернулся к окну. За стеклами с крыши свисали белые свечи сосулек, на наличниках ворковали голуби, блестели снега на увалах, оплавленные жарким солнцем. «Не выдюжу, подумал Корнюха, кину к чертям собачьим, уйду куда глаза глядят».
– Ешь да пойдем, покажу, что делать надо, – поторопил его Агапка, вылезая из-за стола.
От горячих щей, от чая с молоком его пробило потом, тонкая жилистая шея налилась краснотой, а большие уши вроде увяли, все одно что листья щавеля в жару. «Один раз садануть кулаком мокрота, как от букашки, останется, и больше ничего», с брезгливостью подумал Корнюха и перевел взгляд на бабу, ворошившую свое барахлишко в сундуке. Откуда-то с самого низа она вытянула рушник, расшитый петухами, расправила на руках, чтобы петухи виднее были, протянула Агапке.
– Вот оботрись чистеньким. Дочино рукодельство…
«Что ты перед ним лебезишь, старая кикимора!» хотелось сказать Корнюхе. Ел он нарочно медленно и нарочно громко чавкал, заметив, что Агапке это не глянется. Не дождался его Агапка, вышел, бросил лошадям беремце сена, сел на прясло и принялся чистить зубы щепочкой. За ним и баба вышла. Она что-то говорила Агапке, прижимая руки к усохшим грудям, а он смотрел вниз, на юфтевые ичиги, стянутые у щиколотки тканными из цветных ниток подвязками, и слегка кивал головой.
Корнюха наелся, посидел, не спеша оделся, пошел к ним. Не слезая с прясла и продолжая ковырять в зубах, Агапка сказал ему:
– Дворы вычистишь.
А во дворах, сейчас только и разглядел Корнюха, высятся целые горы навоза, смешанного с соломой и снегом.
– Почистить надо, а то стыдобушка, – подсудыркивала баба.
– Сено все свозишь. Где сено, она, Хавронья, покажет. Жердей наготовишь. Ясли сруби. Земля оттает прясла новые поставь.
– Первое дело ясли, – выждав, когда умолкнет Агапка, уточнила Хавронья. – Много корма скот под ноги сбивает.
– А еще что? – спросил Корнюха. – Может, срубить тебе теплый нужник, какие в городах бывают? Хозяева… По уши в дерьме сидите! Меня, что ли, ждали?
– Заимка к ним недавно перешла, не успели еще порядок навести, – стала оправдываться Хавронья, но ее перебил Агапка.
– А еще дрова наготовь… Саженей восемь десять, чтобы на всю зиму… Еще…
– У меня сколько рук? Вот они, две! – Корнюха сунул прямо под нос Агапке квадратные кулаки, туго обтянутые кожаными рукавицами.
Агапка поднял голову, подслеповатые глаза его вдруг стали зоркими, острыми, зрачки таили огонь, точно капсюли винтовочных патронов. «Только пикни всю харю раскровеню!» со злой радостью подумал Корнюха. Но Агапка обычным, разве что самую малость подрагивающим голосом приказал Хавронье запрягать лошадей и только после этого сказал Корнюхе:
– Не хочешь, не держу. Хучь сейчас катись на все четыре. И без тебя полно голопузых, есть кому дерьмо возить.
– Поговори еще! Я те хребтину-то живо сломаю!
– Смотри, Корнейка, не задавайся, – с тихой угрозой сказал Агапка. – Самому наперед хребтину сломят.
Как ни зол был Корнюха, а понял: не с перепугу бахвалится и грозит Пискунок, есть за ним что-то крепкое, надежное. Но не это удержало его. Противно было бить такого мозгляка. Да и к чему? Даст ему по роже, сорвет свою злость дальше что? Идти наниматься к другим, и все начнется сызнова.
Ушел в зимовье.
Бесконечной вожжой потянулось время. Корнюха не вел счет дням, не прикидывал, через сколько недель начнется вешняя, не радовался дружному теплу, плавящему снега, то впрягался в работу и, забывая о еде, отдыхе, без устали сокрушал железным ломом мерзлые горы навоза, то вдруг все бросал и часами сидел без движения, смотрел тоскующими глазами на плеши проталин, испестривших увалы, на синь лесов, на облака, что рыхлыми копнами плыли неизвестно откуда, невесть куда… Первые дни Хавронья досаждала расспросами, но когда убедилась, что это его раздражает, обиженно умолкла. С раннего утра до поздней ночи она топталась во дворе, в зимовье: доила и кормила коров, сбивала в кадушке масло, помогала вывозить навоз. И все молчком. Но вечером, когда Корнюха стлал себе постель на сдвинутых лавках и ложился, а она садилась к горящим в очаге смолянкам вязать чулок, молчать ей, должно, становилось невмоготу рассуждала про себя, не заботясь, слушает ли ее Корнюха. Из этих рассуждений узнал, что до прошлой осени она жила в соседней деревне с младшей дочерью Устей. Старшая замужем, в Бичуре, мужик убит японцами. От хозяйства, и раньше захудалого, ничего не осталось только дом да амбар. Чаще всего Хавронья вспоминала молодость.
– В девках-то я была красивая. Какой бы парень мимо ни шел, голову заворотит. – Вязальные иголки в ее руках взблескивали все реже, руки опускались на колени, она умолкала, сидела чуть улыбаясь, сразу помолодевшая, потом вдруг спохватывалась, поджимала губы и строго говорила: – Красота без ума божье наказание. В ту пору Харитон жил в нашей деревне. Бегал он за мной, как собака за возом. А я нос кверху: получше Харитона парни есть, кого захочу, того и выберу. Выбрала… Здоровяк, косая сажень в плечах, голова кудрявая, а удалой, ловкий никто с ним не сравнится. Промахнулась я. Для хозяйства он был не старательный, больше по приискам шлялся, гулять любил. Хозяйство на меня легло. А я что? Баба… И ребятишки у меня на руках. Билась я как рыба об лед. Когда пришел японец, мой забалуй подседлал последнего коня, ружье на плечо и уехал. Пришлось мне под старость лет вдовой, обнищалой просить милости у Харитошки, на которого раньше глядеть не хотела. Слава богу, принял, не вспомнил дурость мою девичью. Теперь его Агапша на мою Устюху засматривается, а она, непонятливая, тоже, как я, нос от него воротит. Ну да я ее обломаю, будет потом нею жизнь благодарить, добром вспоминать. Сама не попользовалась, пусть хоть дочке достанется…
Хавроньины разговоры беспокоили почему-то Корнюху, заставляли заново осмысливать свою жизнь. Не пришлось бы ему, как ее Евсюхе, мотаться всю жизнь по заработкам то в городе, то тут. А Настя, она что же, сто лет ждать не станет, выскочит за кого-нибудь. Может, сейчас, пока он тут бока пролеживает, под нее кто там клинья подбивает, красными словами улещает. Он-то ей ни единого слова не сказал насчет того, что… Как расстались тогда у ворот, так и не виделись больше с глазу на глаз. Что она должна подумать после того? Молчит, значит, не нужна она ему. Очень просто может так подумать.
Все беспокойнее становился Корнюха, все больше думал о Насте. В один из вечеров соскочил с лавки, оделся, сказал Хавронье, что вернется поздно, и, заседлав коня, поскакал в деревню.
Под копытами хрумкал тонкий ледок, отсырелый ветер облизывал Корнюхино лицо, щекотал открытую шею. Ночь была темная, беспроглядная. Клочья уцелевшего снега на полях мелькали, будто чьи-то тени, будто крались они по сторонам, зажимая Корнюху. С тревожным сердцем вглядывался он в тусклые огни деревни, проколовшие темноту. А ну как опоздал? А ну как Игнат замыслил отобрать у него Настю? Что тогда будет?
У околицы придержал коня и направил его не в улицу, а на зады. Против своего зимовья соскочил с седла, накинул поводья па кол прясла и через гумно прошел во двор. В окне зимовья, закрытом ставнем, светилась узкая щелочка. Корнюха на цыпочках подошел к окну, заглянул в щель. Прямо перед ним, спиной к окну сидел Игнат, подпирая голову ладонями. Он что-то говорил что, Корнюха не мог разобрать, как ни вслушивался, голос сливался в беспорядочное бормотание. И кому говорил, не видел: спина брата закрывала все. Но вот Игнат повернулся, и Корнюха увидел на столе лампу, а за ней лицо Насти. Она сидела одетая, в платке, должно, собралась уходить, теребила пальцами протертую на углу клеенку и отрицательно качала головой. Игнат забормотал что-то и опять заслонил Настю спиной.
Подождал Настю за воротами, на том самом месте, где впервые поцеловал. Ждать пришлось долго, весь изозлился, еле сдержался, чтобы не ввалиться в зимовье, не наговорить ей и брату своему самых подлых слов… На этот раз Настя, едва приоткрыв ворота, увидела его. Нисколько не удивилась, будто знала, что встретит его тут, спросила:
– Давно стоишь?
– Нет… Только что…
– А зачем? Говорила же…
– Мне ног не жалко, стою, когда хочу… – Разговор, чувствовал Корнюха, получается не тот, все слова, придуманные там еще, на заимке, куда-то вдруг запропастились, а тревога потеряла остроту и отодвинулась, но он знал, что если сейчас не скажет Насте всего, уедет прежние думы навалятся сызнова, прищемят душу.
– Хочу на тебе жениться. Слышишь? – почти со злостью сказал он.
Настя молчала. Он наклонился, вглядываясь в ее лицо, стараясь понять, что она сейчас думает, но было слишком темно, Настино лицо белело пятном…
– А все другие пусть не заглядываются. Любому шею сверну! Слышишь?
– Слышу… – тихо, с обидой проговорила Настя.
– Ладно, не сердись. Это я так. – Он притянул ее к себе, сдвинул платок на затылок и погладил по голове. Осенью свадьбу сыграем… Ты согласна?
– Не знаю… Я ничего не знаю. – Она доверчиво и ласково, как теленок, потерлась о его грудь. И это ее движение отозвалось в нем сладкой болью. Стыдясь своего чувства, он опустил руки, грубовато спросил:
– А кто знает?
– Ты. Корнюша. Я-то с тобой смогу жить, а вот ты со мной… – Приглядись сперва. А то будешь потом спину ремнем разрисовывать, злость свою изливать.
– Скажешь тоже!.. – засмеялся Корнюха.
– До осени далеко, развиднеется… – Ты с заимки?
– С заимки. Игнату ничего не говори. Я сейчас назад. Ты о чем долго с ним говорила?
– Обо всем. Чудной он, Игнат-то. То умный, как старик, то маленький. Жалко его, измаялся весь.
– Не будет дурость на себя напускать! – Корнюху царапнули слова «жалко… измаялся». Пусть, дурак, мается, может, чуточку поумнеет.
Обратно на заимку Корнюха ехал шагом. В успокоенные све-глые мысли мутным ручейком сочилось беспокойство. Осенью свадьба, А где они будут жить? На заимке у Пискуна? Его коров станет доить Настя, его зимовье-развалюху будет блюсти? От такой жизни веселей не станешь…