Текст книги "Японский любовник"
Автор книги: Исабель Альенде
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Семья находилась в доме на озере Тахо, куда Беласко ездили зимой кататься на лыжах. Было одиннадцать утра, в гостиной пили горячий сидр, дожидаясь, когда снаружи уляжется буря, как вдруг на пороге появилась Альма, босая и в ночной рубашке, нетвердо стоящая на ногах. Лиллиан кинулась поддержать невестку, но та отстранилась, пытаясь сфокусировать взгляд.
«Передайте моему брату Самуэлго, что у меня мозги закипели», – пробормотала она. Исаак стал звать Натаниэля, попробовал усадить ее на диван, но Альма как будто приросла к полу; она стояла, тяжелая как тумба, обхватив голову двумя руками и неся околесицу про Самуэля, Польшу и бриллианты за подкладкой пальто. Натаниэль подошел вовремя, чтобы увидеть, как его жена затряслась в конвульсиях и рухнула без чувств.
Приступ эклампсии случился на двадцать девятой неделе беременности и продлился минуту и пятнадцать секунд. Никто из троих присутствовавших при этом не понял, что происходит, – Беласко решили, что это эпилепсия: Натаниэль догадался только уложить Альму на бок, удерживать, чтобы она ничего себе не повредила, и при помощи ложки не давать закрыть рот. Страшные конвульсии вскоре прекратились, женщина проснулась изможденной и потерянной, не понимала, где находится и кто рядом с ней, подвывала от головной боли и спазмов в животе. Ее отнесли в машину, укутали одеялами и, скользя на обледенелой дороге, доставили в больницу, где дежурный врач, специалист по переломам и ушибам лыжников, не знал, что с ней делать, – только попытался понизить давление. «Скорая помощь» ехала от Сан-Франциско до Тахо семь часов, преодолевая шквалистый ветер и опасности на скользкой дороге. Когда наконец Альму осмотрел акушер, он предупредил родственников о грозящей опасности новых конвульсий или инсульта. На пяти с половиной месяцах у ребенка нет никаких шансов выжить, до искусственных родов нужно ждать еще шесть недель, но за это время и мать, и дитя могут умереть. Словно услышав предостережение врача, ребенок через несколько минут перестал шевелиться, избавив Натаниэля от принятия жестокого решения. Альму срочно отвезли в операционную.
Натаниэль был единственный, кто видел ребенка. Он принял его на руки, дрожа от усталости и скорби, отвернул складки пеленки и увидел малюсенькое существо, сморщенное и синее, с кожей тонкой и прозрачной, словно луковая кожура, но полностью сформировавшееся, с приоткрытыми глазками. Натаниэль поднес его к лицу и приник к голове долгим поцелуем. Холод обжег ему губы, он почувствовал трепет безмолвного плача, который зародился в ногах, сотрясая все его тело, и излился слезами. Натаниэль Беласко рыдал и верил, что рыдает по мертвому ребенку и по Альме, но то был плач по себе самому, по его размеренной упорядоченной жизни, по тяжести всех ответственностей, которую ему никогда не удавалось скинуть, по одиночеству, угнетавшему его с самого рождения, по любви, о которой он тоскует, но никогда не найдет, по предательским картам, которые ему выпали, и по всем проклятым трещинам своей судьбы.
Через семь месяцев после вынужденного аборта Натаниэль увез Альму в турне по Европе, чтобы отвлечь от одуряющей тоски, завладевшей всем ее существом. Натаниэль был сыт по горло рассказами о брате Самуэле из польского детства, о воспитательнице, являвшейся ей в кошмарах, о каком-то платье из бирюзового бархата, о Вере Ньюман в совиных очках, о двух вреднющих одноклассницах, о книгах, которые она прочитала, названия забыла, но судьба героев ее по-прежнему удручала, – и другими бесполезными воспоминаниями. Экскурсионная поездка могла бы воскресить вдохновение и вернуть Альму к ее шелкам и краскам, подумал Натаниэль, а если увлечение живописью вернется, он предложит ей поучиться в Королевской академии художеств, древнейшей школе искусств в Британии. Он полагал, что лучшее лечение для Альмы – это оказаться подальше от Сан-Франциско, от всей семьи Беласко и от него самого в частности. Имя Ичимеи в их разговорах не возникало, и Натаниэль верил, что Альма, верная своему обещанию, с ним никак не общается. Он решил проводить больше времени с женой, сократил рабочее расписание и по возможности изучал дела и готовил свои выступления дома. Супруги продолжали спать в разных комнатах, но перестали притворяться, что ночуют вместе. Кровать Натаниэля официально переехала в его холостяцкое обиталище и заняла место посреди обоев с охотничьими сценами, лошадьми, собаками и лисами. Поддерживая друг друга в бессоннице, супруги возвысились над всеми искушениями чувственности. Они вместе до глубокой ночи читали в гостиной, сидя на одном диване, укрывшись общим пледом. Иногда по воскресеньям, когда погода не давала выйти в бухту под парусом, Натаниэлю удавалось сводить Альму в кино, или же они устраивали сиесту бок о бок на диване их бессонницы, заменявшем супружеское ложе, которого у них не было.
Маршрут путешествия пролегал от Дании до Греции, включая круиз по Дунаю и заход в Турцию, он был рассчитан на два месяца и завершался Лондоном, где супругам предстояло расстаться. На второй неделе, гуляя за руку с мужем по римским переулкам, после изысканного обеда с двумя бутылками лучшего кьянти, Альма вдруг остановилась под фонарем, схватила Натаниэля за рубашку, рывком притянула к себе и поцеловала в губы. «Я хочу, чтобы ты со мной переспал», – приказала она. Той ночью они занимались любовью в бывшем дворце, переделанном в гостиницу, опьяненные вином и романтикой этого лета, открывая то, что давно знали друг о друге, ощущая, что творят запретное деяние. Альма была обязана своими познаниями о плотской любви и собственном теле Ичимеи, который компенсировал отсутствие опыта волшебной интуицией – той же, какая помогала ему оживить увядающее растение. В их тараканьем мотеле Альма была музыкальным инструментом в любящих руках Ичимеи. Ничего подобного с Натаниэлем она не пережила. Они совокуплялись торопливо, оба были смущены и неуклюжи, как школьники-прогульщики, и не успевали друг друга изучить, обнюхаться, вместе посмеяться и подышать в такт; а потом ими овладела необъяснимая тоска, которую они пытались скрыть, молча куря, укрывшись простынями в желтом свете луны, подглядывавшей через окно.
На следующий день они до изнеможения бродили среди руин, взбирались по лестницам из тысячелетних камней, разглядывали соборы, теряли друг друга за статуями и преувеличенно гигантскими фонтанами. Вечером они опять слишком много выпили, вернулись во дворец, пошатываясь, и снова занялись любовью, без большого желания, но из самых лучших побуждений. И так день за днем, ночь за ночью они обходили города и путешествовали по водам в рамках запланированного турне, устанавливая рутинные семейные отношения, которых прежде так старательно избегали, – до тех пор, пока для них не стало естественным пользоваться одной ванной и просыпаться на одной подушке.
В Лондоне Альма не осталась. Она вернулась в Сан-Франциско со стопками буклетов и почтовыми открытками из музеев, книгами по искусству и фотографиями живописных уголков, сделанными Натаниэлем; голова ее была полна расцветками, рисунками и дизайнерскими решениями, турецкими коврами, греческими кувшинами, бельгийскими гобеленами, картинами всех эпох, иконами из драгоценных камней, изможденными Мадоннами и голодающими святыми; но также фруктово-овощными рынками, рыбачьими лодками, бельем на балконах в узких проулках, доминошниками в тавернах, детьми на пляжах, сворами бесхозных собак, печальными ослами и древней черепицей в городах, сонных от времени и неизменности. Все это найдет свое воплощение в ее шелках с широкими полосами ярких цветов. В то время у Альмы имелась мастерская на восемьсот квадратных метров в промышленном районе Сан-Франциско, она много месяцев пребывала в запустении, и теперь художница решила возродить ее к жизни. И принялась за работу. Она по целым неделям не вспоминала про Ичимеи и про потерянного ребенка. По возвращении из Европы интимная близость супругов сошла почти на нет: у каждого нашлись свои дела, закончились бессонные ночи с чтением на диване, но дружеская нежность, которая была между ними всегда, никуда не исчезла. Альма теперь редко спала, положив голову на определенное место между плечом и подбородком мужа, где прежде чувствовала себя в безопасности. Они перестали ночевать на одной простыне и пользоваться одной ванной; Натаниэль уходил к себе в кабинет, а Альма оставалась одна в своей синей спальне. Если они иногда и занимались любовью – то исключительно по стечению обстоятельств и всегда при избытке алкоголя в крови.
– Альма, я хочу избавить тебя от обязательства хранить мне верность. Так выходит несправедливо, – сказал Натаниэль однажды ночью, когда они сидели в садовой беседке, любовались звездопадом и курили марихуану. – Ты молода и полна жизни, ты заслуживаешь больше приключений, чем я способен тебе дать.
– А ты? Кто-то предложил тебе приключения и тебе нужна свобода? Я никогда ведь и не запрещала, Нат.
– Альма, речь не обо мне.
– Нат, ты освобождаешь меня от обещания не в самый подходящий момент. Я беременна, и на сей раз единственный возможный отец – это ты. Я собиралась рассказать тебе, когда буду абсолютно уверена.
Исаак и Лиллиан Беласко восприняли новость с таким же восторгом, как и в первый раз, подновили комнату, в которой прежде собирались разместить другого младенца, и приготовились его любить. «Если это мальчик и он родится после моей смерти, надеюсь, ему дадут мое имя, но если я буду еще жив, то не смейте: это принесет ему несчастье. В таком случае я хочу, чтобы его звали Лоренс Франклин Беласко, как моего отца и великого президента Рузвельта, да покоятся они с миром», – попросил отец семейства. Исаак медленно и неотвратимо слабел, но держался, потому что не мог оставить Лиллиан: жена превратилась в его тень. Лиллиан почти совсем оглохла, но слух ей был и не нужен. Старушка научилась безошибочно толковать чужое молчание, ее невозможно было обмануть, что-нибудь утаить, она развила в себе потрясающую способность угадывать, что ей собираются сказать, и отвечать раньше, чем слова будут произнесены. У Лиллиан были две навязчивые идеи: поправить здоровье своего мужа и добиться, чтобы Натаниэль с Альмой полюбили друг друга, как то и полагается. В обоих случаях она прибегала к альтернативной терапии, включавшей в себя магнетизированные матрасы, целительные эликсиры и афродизиаки. Калифорния, идущая в авангарде практического ведовства, обладала широким рынком по продаже надежды и утешения. Исаак смирился, носил на шее кристаллы, пил сок люцерны и скорпионовую настойку, да и Натаниэль с Альмой терпели растирания с возбуждающим маслом из иланг-иланга[18], китайские супчики из акульих плавников и другие алхимические снадобья, с помощью которых Лиллиан старалась воспламенить их тепленькую любовь.
Лоренс Франклин Беласко родился весной без единой проблемы из списка тех, которые предрекали врачи, учитывая эклампсию, от которой мать страдала в прошлый раз. С самого первого дня имя оказалось ему велико, и все стали звать его Ларри. Мальчик вырос здоровым, толстым и самодостаточным, не нуждался в особенных заботах, он был такой спокойный и благополучный, что мог заснуть где-нибудь под столом, и никто часами не замечал его отсутствия. Родители вверили сына Ларри попечению бабушки с дедушкой и сменявших друг друга нянек и уделяли ему не много внимания: в Си-Клифф хватало взрослых, чтобы за ним присмотреть. Мальчик не спал в своей кроватке, его попеременно брали то Исаак, то Лиллиан, которых он называл «па» и «ма»; к родителям он адресовался более формально: «папа» и «мама». Натаниэль проводил мало времени дома: он превратился в самого известного в городе адвоката, зарабатывал хорошие деньги, а в свободное время занимался спортом и совершенствовался в искусстве фотографии. Как отец, он ждал, чтобы Ларри немного подрос, и тогда он откроет для сына все радости парусного спорта – и, конечно, не догадывался, что этот день никогда не настанет. Поскольку свекор со свекровью забрали мальчика под свою опеку, Альма начала путешествовать в поисках тем для новых работ, не терзаясь, что бросила сына. В первые годы художница планировала путешествия покороче, чтобы не расставаться с Ларри надолго, но быстро поняла, что это не имеет значения, потому что после каждого возвращения – хоть краткого, хоть длительного – сын встречал ее одинаково вежливым рукопожатием вместо столь желанных ею пылких объятий. Уязвленная мать сделала вывод, что Ларри домашнего кота любит больше, чем ее, и после этого отправилась на Дальний Восток, в Южную Америку и другие неблизкие края.
ПАТРИАРХ
Ларри Беласко провел первые четыре года своей жизни, обласканный бабушкой и дедушкой, лелеемый, словно орхидея, не зная отказа в любых капризах. Такая система, которая, без сомнения, непоправимо испортила бы характер менее уравновешенного ребенка, сделала Ларри доброжелательным, услужливым и нескандальным. Его миролюбивый темперамент не переменился, когда в 1962 году умер его дедушка Исаак, один из столпов, поддерживавших фантастическую вселенную, в которой мальчик жил до той поры. Здоровье Исаака улучшилось с рождением его любимца. «Внутри мне двадцать лет, Лиллиан, так что за хреновина случилась с моим телом?» Деду хватало энергии, чтобы каждый день водить Ларри на прогулку, обучать ботаническим премудростям и покупать питомцев, о которых он сам мечтал в детстве: говорящего попугая, рыбок в аквариуме, кролика, который навсегда затерялся где-то среди мебели, как только Ларри открыл клетку, ушастого пса – первого из многих поколений кокер-спаниелей, которые будут жить в семье в течение последующих лет. У докторов не находилось объяснения очевидному улучшению здоровья Исаака, но Лиллиан приписывала его целительной магии и эзотерическим искусствам, в которых она сделалась экспертом. В ту ночь была очередь дедушки брать Ларри к себе в постель, а день выдался счастливый. Вечер мальчик провел в парке Золотые Ворота, катаясь на прокатной лошади: дедушка в седле, а он спереди, между его надежных рук. Они вернулись порозовевшие на солнце, пахнущие потом и воодушевленные идеей приобрести лошадь и пони, чтобы кататься вдвоем. Лиллиан ждала их возле жаровни в саду, оставалось только положить на решетку колбаски и маршмеллоу[19], у деда с внуком это был излюбленный ужин. Потом бабушка выкупала Ларри, уложила его спать в мужниной комнате и читала ему сказку, пока мальчик не заснул. Лиллиан выпила свою рюмочку хереса с опийной настойкой и легла в кровать. Проснулась она в семь утра, потому что Ларри тряс ее за плечо: «Ма, ма, там па упал!» Исаак лежал в ванной. Потребовались совместные усилия Натаниэля и шофера, чтобы поднять холодное, окоченевшее, налившееся свинцом тело и положить его на кровать. Мужчины хотели избавить от этого зрелища Лиллиан, но она вытолкала всех из комнаты, заперлась изнутри и не открывала, пока не завершила медленное омовение супруга, не натерла его лосьоном и одеколоном, не произвела осмотр этого тела, которое знала лучше собственного и которое так любила. Лиллиан удивилась, что ничего в нем не постарело, все сохранилось таким же, каким виделось ей всегда: перед ней лежал тот же высокий юноша, который со смехом подхватывал ее на руки, с бронзовой кожей после садовых работ, с роскошной черной шевелюрой двадцатичетырехлетнего парня и красивыми ладонями доброго человека. Когда Лиллиан открыла дверь в комнату, она была спокойна. Семья опасалась, что без мужа Лиллиан стремительно зачахнет от горя, но она доказала, что смерть – не фатальное препятствие для общения между теми, кто любит по-настоящему.
Много лет спустя, на второй сессии психотерапии, когда жена угрожала его бросить, Ларри вспомнит образ дедушки, лежащего на полу в ванной, как самый значительный момент своего детства, а образ завернутого в саван отца как конец молодости и насильственный перенос в зрелость. Во время первого события ему было четыре года, во время второго – двадцать шесть. Психолог спросил с ноткой сомнения в голосе, имеются ли у него другие воспоминания из четырехлетнего возраста, и Ларри для начала перечислил имена всех слуг и домашних животных в Си-Клифф, а закончил названиями сказок, которые читала ему бабушка, и цветом халата, который был на ней, когда она ослепла, через несколько часов после смерти мужа. Эти первые четыре года под крылом бабушки с дедушкой были самым счастливым временем его жизни, и он бережно хранил в памяти каждую мелочь.
У Лиллиан диагностировали временную истерическую слепоту, однако ни одно из этих прилагательных не оказалось верным. Ларри был ее поводырем, пока в шесть лет не пошел в детский сад, а потом она управлялась сама, потому что ни от кого зависеть не желала. Бабушка знала наизусть дом в Си-Клифф и все, что в нем находилось, передвигалась уверенно и даже вторгалась на кухню, чтобы испечь печенюшек для внука. К тому же ее водил за руку Исаак, как утверждала старушка полувшутку-полувсерьез. Желая угодить своему невидимому супругу, Лиллиан начала одеваться только в лиловое, потому что она была в лиловом в 1914 году, когда с ним познакомилась, и потому что такое постоянство помогало ей каждый день выбирать одежду вслепую. Лиллиан не допускала отношения к себе как к инвалиду и никогда не жаловалась на изоляцию в своей глухоте и слепоте. До самой смерти бабушки в 1973 году Ларри получал от нее безусловную любовь; по словам психолога, спасшего его от развода, он не мог рассчитывать на такую любовь со стороны супруги: в браке нет ничего безусловного.
Питомник цветов и комнатных растений семьи Фукуда значился в телефонных справочниках, и Альма время от времени проверяла, не переменился ли адрес, но ни разу не поддалась искушению позвонить Ичимеи. Ей стоило больших трудов прийти в себя после разбитой любви, и она боялась, что, если услышит его голос, снова потонет в этом море без берегов. Все эти годы чувства ее дремали: избавившись от одержимости Ичимеи, она перенесла в свои кисти чувственность, которую знала с ним и никогда не знала с Натаниэлем. Все это изменилось на вторых похоронах ее свекра, когда Альма разглядела в огромной толпе неповторимое лицо Ичимеи, который выглядел таким же молодым, каким она его запомнила. Ичимеи шел в сопровождении трех женщин, лица двух из них Альма смутно вспомнила, хотя и не видела много лет, а молодая девушка выделялась в толпе, потому что не соблюдала строгий траурный стиль. Маленькая группа держалась чуть поодаль, но по окончании церемонии, когда скорбящие начали расходиться, Альма выпустила локоть Натаниэля и прошла вслед за японцами к проспекту, где рядами стояли автомобили. Она громко выкрикнула имя Ичимеи, все четверо обернулись.
– Миссис Беласко, – поздоровался Ичимеи и вежливо поклонился.
– Ичимеи, – повторила она в оцепенении.
– Моя матушка, Хейдеко Фукуда, моя сестра, Мегуми Андерсон, моя супруга, Дельфина, – представил он.
Женщины тоже поклонились. Желудок Альмы свело жестокой судорогой, дыхание прервалось, она, не таясь, разглядывала Дельфину, которая ничего не замечала, потому что смотрела в землю, как то и полагается по правилам вежливости. Девушка была молода, свежа и миловидна, без избыточного макияжа, модного в те годы, в костюме с короткой светло-серой юбкой, в круглой шляпке в стиле Жаклин Кеннеди, прическа тоже была как у первой леди. При таком американском наряде азиатское лицо выглядело несообразно.
– Спасибо, что пришли, – сумела выговорить Альма, когда восстановилось дыхание.
– Мистер Исаак Беласко был нашим благодетелем, мы навсегда сохраним нашу признательность. Благодаря ему мы смогли вернуться в Калифорнию, он дал деньги на наш питомник и помог нам преуспеть, – с чувством произнесла Мегуми.
Альма знала об этом и раньше – ей рассказывали Натаниэль и Ичимеи, однако торжественный облик этой семьи утвердил ее в мысли, что свекор был необыкновенным человеком. Она любила его больше, чем любила бы собственного отца, если бы его не отняла война. Исаак Беласко был абсолютной противоположностью Баруха Менделя: великодушный, терпимый, всегда готовый отдавать. Боль утраты, которую она до этого момента не ощущала в полной мере из-за смятения, в котором пребывали сейчас все Беласко, ударила по женщине со всей мощью. Глаза увлажнились, но Альма проглотила слезы и рыдания, вот уже несколько дней рвущиеся наружу. Теперь она заметила, что Дельфина смотрит на нее так же пристально, как она сама смотрела несколько минут назад. Альме показалось, что она различает в светлых глазах девушки вдумчивое любопытство, как будто та все знает о роли, которую Альма сыграла в прошлом Ичимеи. От такого разглядывания ей стало неловко.
– Примите наши самые искренние соболезнования, миссис Беласко, – сказал Ичимеи, снова беря за руку мать, чтобы идти дальше.
– Альма. Я до сих пор Альма, – прошептала она.
– Прощай, Альма, – ответил он.
Альма две недели ждала, что Ичимеи с ней свяжется: с нетерпением просматривала почту и вздрагивала от каждого телефонного звонка, выдумывала для его молчания тысячу оправданий, только самое логичное не приходило ей в голову: Ичимеи женат. Она отказывалась думать о Дельфине: маленькой, худой, стройной, более красивой и молодой, чем она, с внимательным взглядом и с рукой, лежащей на талии Ичимеи. Как-то в субботу она поехала на машине в Мартинес, надев большие солнечные очки и укрыв голову платком. Она трижды проехала мимо питомника семьи Фукуда, но выйти так и не решилась. Во второй понедельник Альма не выдержала пытки тоской и позвонила по номеру, на который столько смотрела в телефонном справочнике, что уже выучила наизусть. «Фукуда. Цветы и комнатные растения, к вашим услугам». Голос был женский, и Альма не сомневалась, что он принадлежит Дельфине, хотя та при их единственной встрече не проронила ни слова. Альма повесила трубку. Потом звонила еще несколько раз, молясь, чтобы подошел Ичимеи, но всегда натыкалась на приветливый голос Дельфины и вешала трубку. Один раз женщины молчали на линии почти минуту, а потом Дельфина мягко спросила: «Чем я могу вам помочь, миссис Беласко?» Альма испугалась, тут же оборвала звонок и поклялась больше никогда не искать Ичимеи. А через три дня ей по почте доставили конверт, надписанный черными чернилами, каллиграфическим почерком Ичимеи. Женщина заперлась в своей комнате, дрожа от тоски и надежды, прижимая конверт к груди.
В письме Ичимеи снова приносил соболезнования по поводу смерти Исаака Беласко и открывал, как всколыхнулись его чувства, когда он увидел ее после стольких лет, – хотя он и знал о ее профессиональных достижениях, участии в благотворительности и часто видел ее фотографии в газетах. Ичимеи писал, что Мегуми стала замужней дамой, у нее с Бойдом Андерсоном растет сын Чарльз, а Хейдеко два раза ездила в Японию, где обучилась искусству икебаны. В последнем абзаце он сообщал, что женат на Дельфине Акимура – такой же, как и он, японке-американке второго поколения. Дельфине был год, когда ее семью интернировали в Топаз, но он не помнит, чтобы ее там видел, они познакомились много позже. Его жена учительница, но оставила школу, чтобы заниматься питомником, и под ее управлением дела идут успешно; скоро они откроют свой магазин в Сан-Франциско.
В своем письме Ичимеи прощался, не намекая на возможность встречи или на то, что ждет ответа. Никаких воспоминаний о прошлом, которое они прожили вместе. То было формальное информативное письмо, без поэтических оборотов и философских рассуждений в отличие от других, которые она получала во время их короткого романа; не было даже рисунка, которым ее возлюбленный иногда сопровождал свои послания. Единственным утешением для Альмы, перечитавшей письмо, было, что Ичимеи нигде не упомянул про ее телефонные звонки, о которых Дельфина ему, несомненно, рассказала. Женщина истолковала все правильно: это было прощение Ичимеи и скрытое предупреждение, что он не хочет никаких контактов.
За семь следующих размеренных лет ничего существенного в жизни Альмы не произошло. Ее частые и интересные путешествия в конце концов слились в ее памяти в одно-единственное странствие Марко Поло, как выражался Натаниэль, никогда не выказывавший неудовольствия по поводу отлучек жены. Они чувствовали себя друг с другом так по-животному комфортно, словно близнецы, которые никогда не расставались. Они могли читать мысли, предугадывать настроение или желания другого, заканчивать начатую фразу. Их приязнь была вне обсуждений, об этом не стоило даже говорить, это было само собой, как и их необыкновенная дружба. Супругов объединяла социальная ответственность, любовь к живописи и музыке, походы в изысканные рестораны, коллекция вин, которую они понемножку начали формировать, радость от семейных каникул вместе с Ларри. Мальчик вырос таким послушным и доброжелательным, что порой родители сомневались, нормально ли это. Они пошучивали между собой, подальше от Лиллиан, которая не допускала критических замечаний в адрес внука, что в будущем парень преподнесет им какой-нибудь ужасный сюрприз: вступит в секту или кого-то укокошит; не мог же он пройти по жизни без единого потрясения, как сытая морская свинка. Как только Ларри вошел в сознательный возраст, его начали возить по свету, устраивая раз в год незабываемые экскурсии. Родители побывали с ним на Галапагосских островах, на Амазонке, на нескольких сафари в Африке, и эти путешествия Ларри позднее повторит с собственными детьми. Среди самых волшебных воспоминаний его детства – кормление жирафа с ладони в одном из кенийских заповедников, этот длинный синий шершавый язык, ласковые глаза с опереточными ресницами, густой запах свежескошенной травы. У Натаниэля и Альмы было собственное пространство в большом особняке Си-Клифф, где они жили, как в шикарном отеле, не зная хозяйственных забот, потому что все шестеренки домашнего управления смазывала Лиллиан. Славная женщина продолжала вторгаться в их жизнь и регулярно допытывалась, насколько они влюблены друг в друга, но им вовсе не докучала, обоим нравилась эта очаровательная особенность. Если Альма находилась в Си-Клифф, супруги договаривались о совместных планах на вечер: например, чего-нибудь выпить и обсудить прошедший день. Они поздравляли друг друга с успехами на работе и не позволяли себе задавать вопросы, если это не было совершенно необходимо, словно догадываясь, что хрупкое равновесие в их отношениях может моментально разрушиться от одного неуместного признания. Натаниэль с Альмой добровольно признали, что каждый имеет свой тайный мир и свое личное время, за которое не обязательно отчитываться. Их умолчания не были ложью. Поскольку их любовные встречи случались так редко, что их можно было не считать, Альма предполагала, что у ее мужа есть другие женщины, ведь мысль о целомудренной жизни выглядела нелепо, однако Натаниэль уважал обещание хранить свои победы в тайне и не ставить жену в унизительное положение. Что касается Альмы, в своих путешествиях она позволяла себе приключения, ведь возможностей всегда хватало, ей достаточно было намекнуть, чтобы получить отклик; но такие забавы всегда приносили ей меньше ожидаемого и только выбивали из колеи. Сейчас ведь самый возраст для активной сексуальной жизни, рассуждала она, это так же важно для здоровья и самочувствия, как спорт и сбалансированная диета, она не должна позволять своему телу сохнуть. Если взглянуть с такой точки зрения, секс из подарка для чувств превращался в еще одну обязанность. Эротизм, в понимании Альмы, требовал времени и доверия, наслаждение не давалось ей легко, на одну ночь поддельной или быстротечной влюбленности, с незнакомым мужчиной, которого она больше никогда не увидит. В самый разгар сексуальной революции, в эпоху свободной любви, когда в Калифорнии легко меняли партнеров и половина американцев безнаказанно спала с другой половиной, Альма продолжала думать об Ичимеи. Не раз и не два она задавалась вопросом: что, если это только повод, чтобы оправдать собственную фригидность, однако когда она наконец вновь соединилась с Ичимеи, таких вопросов больше себе не задавала и не искала утешения в чужих объятиях.
12 сентября 1978 года
Ты говорила, что из покоя рождается вдохновение, а из движения возникает творчество. Живопись, Альма, – это движение, вот отчего мне так нравятся твои недавние работы, выполненные как бы небрежно, но я ведь знаю, сколько внутреннего спокойствия требуется, чтобы владеть кистью так, как владеешь ты. Мне особенно нравятся твои деревья, так грациозно роняющие листья. Вот так и мне хотелось бы расстаться со своими листьями теперь, осенью моей жизни, легко и изящно. Зачем мы держимся за то, что в любом случае потеряем? Наверно, я имею в виду молодость, о которой мы с тобой так часто говорили.
В четверг я приготовлю для тебя ванну с морской водой и солью – мне их прислали из Японии.
Ичи
САМУЭЛЬ МЕНДЕЛЬ
Альма и Самуэль Мендель встретились в Париже весной 1967 года. Для женщины это была предпоследняя остановка после двухмесячного пребывания в Киото, где она обучалась живописи в стиле суми-э (обсидиановые чернила по белой бумаге) под строгим руководством учителя каллиграфии, заставлявшего ее тысячу раз повторять один и тот же штрих, пока не будет достигнуто идеальное сочетание легкости и силы – только тогда ученица могла переходить к новому движению. В Японии Альма бывала несколько раз. Эта страна ее завораживала, в особенности Киото и некоторые горные деревушки, где она повсюду находила следы Ичимеи. Свободные скользящие штрихи суми-э, проведенные вертикальной кистью, позволяли художнице выражать себя с великой экономией и оригинальностью: никаких деталей, только главное. Этот стиль Вера Ньюман уже опробовала на своих птицах, бабочках, цветах и абстрактных рисунках. В те годы Вера развила международную индустрию, она продавала на миллионы, на нее работали сотни художников, ее имя носили художественные галереи, двадцать тысяч магазинов по всему миру предлагали ее линии модной одежды, бижутерию и украшения для дома; но такое массовое производство в задачи Альмы не входило. Она хранила верность принципу эксклюзивности. После двух месяцев черных штрихов художница готовилась вернуться в Сан-Франциско и экспериментировать с цветом.
Для ее брата Самуэля это было первое путешествие в Париж после войны. В громоздком багаже Альмы одну сумку целиком занимали свернутые рисунки и сотни фотографий картин и каллиграмм для поиска новых идей. У Самуэля багаж был минимальный. Он прилетел из Израиля в камуфляжных штанах и кожаной куртке, в армейских ботинках и с легким рюкзаком, в котором лежали две смены белья. В сорок пять лет Самуэль продолжал жить как солдат, с бритой головой и задубевшей, как подметка, кожей. Для брата с сестрой эта встреча была как паломничество в прошлое. Время и регулярная переписка помогали им взращивать дружбу, ведь оба они обладали эпистолярным талантом. Альма была натренирована с юности, когда с головой уходила в свои дневники; Самуэль, в личном общении скупой на слова и недоверчивый, в письмах умел быть красноречивым и дружелюбным.








