Текст книги "Японский любовник"
Автор книги: Исабель Альенде
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Никогда в жизни я не занималась денежными вопросами. Забавно, верно ведь?
– Вам повезло. Почти всех моих знакомых эти вопросы беспокоят. Постояльцам Ларк-Хаус едва хватает на жизнь, некоторые не могут купить себе лекарства.
– У них что, нет медицинской страховки? – удивилась Альма.
– Страховка покрывает только часть. Если семья не помогает, мистеру Фогту приходится залезать в особые фонды Ларк-Хаус.
– Я с ним поговорю. Почему ты мне раньше не рассказывала?
– Вы не можете решить всех проблем, Альма.
– Нет, но Фонд Беласко может позаботиться о парке при Ларк-Хаус. Фогт сэкономит кучу денег, которые сможет тратить на помощь самым бедным постояльцам.
– Мистер Фогт упадет в обморок в ваших объятиях, если вы ему такое предложите.
– Какой ужас! Надеюсь, до этого не дойдет.
– Рассказывайте дальше. Как вы поступили, когда умер ваш муж?
– Я собиралась повеситься среди этих бумаг, но тут вспомнила про Ларри. Мой сын всю жизнь прятался в тень и превратился в благоразумного и ответственного господина, да так, что никто и не заметил.
Ларри женился молодым, в спешке и без свадебных торжеств, потому что его отец был болен, а невеста, Дорис, – очевидным образом беременна. Альма признала, что в это время ее совершенно поглотили заботы о муже и она не дала себе труда получше познакомиться с невесткой, хотя они и жили под одной крышей, но Альма сильно ее любила, потому что, помимо прочих достоинств, Дорис обожала Ларри и была матерью Сета – этого шаловливого мальца, который скакал, как кенгуру, изгоняя из дому печаль, – и Полин, спокойной девочки, развлекавшей себя самостоятельно и как будто не нуждавшейся в других людях.
– А мне никогда не приходилось заниматься деньгами, да и докуки с работой по дому я не знала. Свекровь заботилась о доме в Си-Клифф до последнего вздоха, несмотря на слепоту, а потом у нас появился мажордом. Он был как карикатура на этих персонажей английских фильмов. Наш мажордом так задирал нос, что мы в семье подозревали, что он над нами насмехается.
Альма рассказала, что мажордом провел в Си-Клифф восемь лет, а ушел после того, как Дорис осмелилась дать ему совет по уходу за усадьбой. «Или я, или она», – объявил мажордом Натаниэлю, который уже не вставал с постели и был слишком слаб, чтобы решать такие вопросы, однако именно он занимался наймом и увольнением служащих. Услыхав подобный ультиматум, Натаниэль предпочел остаться с новоиспеченной невесткой, которая, несмотря на юный возраст и семимесячное пузо, проявила себя как вполне достойная хозяйка дома. Во времена Лиллиан дела велись в охотку, с выдумкой, а при мажордоме единственными заметными изменениями явились задержка с выносом каждого блюда и недовольная мина повара, который не понимал, почему так происходит. Под безжалостным руководством Дорис дом превратился в образчик прециозности, но никто не чувствовал себя по-настоящему удобно. Ирина видела результаты этой эффективной деятельности: кухня представляла собой стерильную лабораторию, детей не пускали в гостиные, шкафы благоухали лавандой, простыни были накрахмалены, каждодневный рацион составлялся из причудливых блюд, подаваемых крохотными порциями, а букеты обновлялись раз в неделю профессиональной флористкой, но привносили в дом не радость, а помпезность торжественных похорон. Единственным местом, которое пощадила волшебная палочка домоводительницы, была комната Альмы: перед новой родственницей Дорис почтительно трепетала.
– Когда Натаниэль заболел, во главе адвокатской конторы Беласко встал Ларри, – продолжала Альма. – С самого начала он поставил дело очень хорошо. И когда Натаниэль умер, я могла препоручить ему семейное состояние, а сама занялась воскрешением Фонда Беласко, который находился при смерти. Городские парки засыхали, заполнялись мусором, шприцами и использованными гондонами. Там поселились нищие со своими тележками, груженными грязными узлами, и со своими картонными хибарами. Я ничего не понимала в растениях, но все-таки погрузилась в садоводство из любви к свекру и мужу. Для них это была священная миссия.
– Мне кажется, Альма, все мужчины в вашей семье отличались внутренним благородством. Таких людей в мире мало.
– Таких людей много, Ирина, просто они скромны. А вот от плохих много шуму, поэтому они всегда на виду. Ты мало знакома с Ларри, но если однажды тебе что-то потребуется, а меня рядом не будет, не раздумывай, обращайся к нему за помощью. Мой сын – замечательный малый, он не подведет.
– Он такой серьезный, боюсь, я не осмелюсь его беспокоить.
– Он всегда был серьезный. В двадцать лет казался пятидесятилетним, в этом возрасте он заморозился и теперь выглядит ровно так же. Обрати внимание: на всех фотографиях у него озабоченный вид и плечи поникшие.
Ганс Фогт разработал простую систему, по которой постояльцы Ларк-Хаус оценивали работу персонала; теперь директор недоумевал, как это Ирине всегда удается получать высший балл. Он предположил, что ее секрет – в умении тысячу раз выслушивать одни и те же истории с прелестью новизны; ведь старики повторяют свои рассказы, чтобы обустроить прошлое и создать приемлемый образ самих себя, стирая угрызения совести и преувеличивая свои реальные или вымышленные добродетели. Никто не хочет заканчивать жизнь с банальным прошлым. Однако секрет Ирины был не столь очевиден: для нее каждый обитатель Ларк-Хаус был как отражение ее стариков, Костеа и Петруты, которых она вспоминала перед сном по ночам, прося, чтобы они не оставляли ее в темноте – так же, как в детстве. Ирина выросла у них, возделывая кусок неблагодарной земли в далекой молдаванской деревушке, которой не достигало пламя прогресса. Большая часть жителей там по-прежнему кормились от земли и продолжали трудиться так же, как век назад трудились их предки. Ирине было два года, когда в 1989 году рухнула Берлинская стена, и четыре, когда окончательно развалился Советский Союз и ее страна превратилась в независимую республику; эти два события ничего не значили для девочки, зато старики причитали наперебой с соседями. Все единодушно твердили, что при коммунизме бедность была такая же, но существовало снабжение и уверенность, а независимость принесет только разруху и запустение. Кто мог уехать – уехали, так поступила и Радмила, мать Ирины, по домам остались только старики и дети, которых родители не могли взять с собой. Ирина запомнила бабушку с дедушкой сгорбленными от вечной возни с картофелем, морщинистыми от августовского солнца и январской стужи, усталыми до изнеможения, почти без сил и совсем без надежды. Ирина сделала вывод, что деревня для здоровья вредна. Внучка была причиной, по которой ее старики продолжали бороться, их единственной радостью помимо домашнего красного вина, едкого, как растворитель для красок, раз за разом спасавшего от тоски и одиночества.
На рассвете, прежде чем пешком отправиться в школу, Ирина таскала ведрами воду из колодца, а вечером, перед ужином из супа и хлеба, колола дрова для печи. Сейчас девушка весила пятьдесят килограммов в зимней одежде и ботинках, но обладала силой солдата и могла, словно новорожденную, поднять на руки Кэти, свою любимую постоялицу, чтобы перенести из кресла-каталки на диван или на кровать. Своими мускулами она была обязана ведрам воды и топору, а тем, что ей посчастливилось выжить, святой Параскеве – покровительнице Молдавии, посреднице между землей и блаженными небесными созданиями. В детстве Ирина по вечерам молилась вместе со стариками, встав на колени перед иконой этой святой; они просили об урожае картошки и здоровье для кур, просили о защите от бандитов и военных, просили за свою хрупкую республику и за Радмилу. Для девочки эта святая в синем покрывале, в золотом ореоле и с крестом в руке была более живой, чем мать на выцветшей фотографии. Ирина не скучала по Радмиле, но любила помечтать, как однажды мама вернется домой с сумкой подарков. Девочка ничего не знала о матери до восьми лет, когда Костеа с Петрутой получили от далекой дочки немного денег и потратили их с осторожностью, чтобы не возбуждать зависти в соседях. Ирина почувствовала себя обманутой, потому что мама не прислала ничего специально для нее, даже записки; в конверте лежали только деньги и две фотографии незнакомой женщины с обесцвеченными волосами и суровым лицом, совсем не похожей на девушку со снимка, который старики держали рядом с иконой святой Параскевы. Потом деньги начали поступать по два-три раза в год, и для нищих стариков это было поддержкой.
Драма Радмилы мало чем отличалась от историй тысяч других девушек из Молдавии. Она забеременела в шестнадцать лет от русского солдата, полк которого проходил через их деревню, и больше о нем известий не было; она родила Ирину, потому что попытки сделать аборт не удались, и, как только смогла, уехала подальше от дома. Много лет спустя, желая предупредить дочь об опасностях этого мира, Радмила перескажет ей подробности своей одиссеи – со стаканом водки в руке и еще двумя во лбу.
Однажды в их деревню приехала женщина из города, она набирала девушек для работы официантками в другой стране. Она предлагала Радмиле блестящую возможность, которая выпадает раз в жизни: паспорт и билет, несложную работу за хорошие деньги. Приезжая уверяла, что на одних чаевых Радмила накопит достаточно, чтобы купить дом меньше чем за три года. Презрев отчаянные предупреждения родителей, Радмила запрыгнула вместе со сводней в поезд, не подозревая, что окажется в лапах у турецких сутенеров в борделе Ак-сарай, в Стамбуле. Два года ее держали пленницей, она обслуживала по тридцать-сорок человек за сутки, чтобы выплатить долг за билет, который совершенно не уменьшался, потому что у нее вычитали за жилье, за еду, за душ и за презервативы. Девушек, которые сопротивлялись, избивали и клеймили ножом, жгли огнем или выбрасывали мертвыми в проулок. Убежать без денег и документов было невозможно, проститутки жили взаперти, не зная языка, квартала и уж тем более города; если удавалось ускользнуть от сутенеров, они попадали к полицейским, которые одновременно являлись и постоянными клиентами, ублажать их требовалось бесплатно. «Одна девчонка выпрыгнула из окна третьего этажа, ее наполовину парализовало, но от работы это не освободило», – рассказывала Радмила дочери со смесью назидательности и драматизма; этот тон она считала подходящим для истории своих бедствий. «Поскольку эта девушка не могла больше управлять своими сфинктерами, она все время была грязная, и тогда хозяева стали брать за нее половинную цену. Другая залетела и обслуживала мужчин на матрасе с дыркой посередке, чтобы помещался живот. В этом случае клиенты платили больше: считалось, что отыметь беременную помогает от гонореи. Когда сутенерам хотелось подновить состав, они продавали нас в другие бордели, и так мы опускались все ниже, пока не попадали на дно ада. Меня спас огонь и один мужчина, который надо мной сжалился. Однажды случился пожар, он охватил несколько домов в квартале. Сбежались журналисты с камерами, и полиция уже не могла закрыть на все глаза. Нас, дрожащих на улице, арестовали, однако не арестовали никого из наших мерзостных хозяев, никого из клиентов. Нас показывали по телевизору, нас объявили злодейками, это мы были виноваты в свинстве, которое творилось в Анкаре. Нас собирались депортировать, но один знакомый полицейский помог мне сбежать и добыл для меня паспорт». Радмила короткими перебежками добралась до Италии, где занималась уборкой офисов, потом стала работницей на фабрике. У нее болели почки, она была истерзана трудной жизнью, наркотиками и алкоголем, но все еще молода, и кожа не совсем еще утратила свою белизну – такую же, какой отличалась ее дочь. Радмила приглянулась американскому автомеханику, они поженились, и он увез ее в Техас, куда через какое-то время предстояло отправиться и ее дочери.
Ирина в последний раз видела своих стариков в то утро 1999 года, когда ее посадили на кишиневский поезд (первый этап ее долгого путешествия в Техас). Костеа было шестьдесят два года, а Петруте шестьдесят один. Но они были куда более дряхлые, чем любой из девяностолетних постояльцев Ларк-Хаус, которые старели постепенно, с достоинством и полным набором зубов, своих или вставных. Впрочем, Ирина уже убедилась, что это один и тот же процесс: шаг за шагом приближаешься к концу, одни движутся быстрее других, а по дороге лишаешься всего. На ту сторону смерти ничего унести невозможно. Через несколько месяцев Петрута опустила голову в тарелку с жареной картошкой и больше уже не проснулась. Костеа, проживший с ней сорок лет, сделал вывод, что одному продолжать не имеет смысла. Он повесился в амбаре, соседи нашли его через три дня, когда обратили внимание на лай собаки и рев недоеной козы. Ирина узнала об этом через несколько лет от судьи в Далласском суде по делам несовершеннолетних. Но об этом времени она ни с кем не разговаривала.
В начале осени в одну из отдельных квартир Ларк-Хаус въехал Ленни Билл. Новый постоялец прибыл в сопровождении Софии, белой собаки с черным пятном вокруг глаза, придававшим ей пиратский видок. Появление Ленни стало памятным событием, поскольку ни один из малочисленных местных мужчин с ним тягаться не мог. У одних имелась пара, другие доживали век в подгузниках на третьем уровне, готовясь перебраться в Парадиз, а несколько оставшихся вдовцов не представляли интереса, с точки зрения женщин Ларк-Хаус. Ленни Биллу было восемьдесят лет, но никто не дал бы ему больше семидесяти; в пансионе это был самый сексапильный экземпляр за последние несколько десятилетий: пепельные волосы с короткой косичкой, невероятные лазоревые глаза, мятые хлопковые брюки молодежного покроя и парусиновые туфли без носков. Из-за Ленни между старушками чуть не разразилась потасовка; он заполнял собой пространство, как будто в сгущенную атмосферу женской тоски запустили тигра. Даже сам Ганс Фогт с его богатым администраторским опытом задавался вопросом, что делает здесь этот человек. У таких крепких, хорошо сохранившихся мужчин всегда есть более молодая женщина – вторая или третья жена, которая о них заботится. Директор принял нового постояльца со всем энтузиазмом, который только мог проявить между приступами геморроя, продолжавшего его донимать. Кэтрин Хоуп лечила его с помощью иголок в своей клинике, куда три раза в неделю приходил китайский доктор, но исцеление шло медленно. Фогт рассудил, что даже самые траченные жизнью дамы – из тех, что целый день сидят, уставясь в пустоту и вспоминая былые времена, потому что настоящее либо от них ускользает, либо пролетает так быстро, что остается непонятным, – даже они очнутся ради Ленни Билла. И не ошибся. Уже на следующее утро появились сиреневые парики, жемчуг и лак на ногтях – непривычные украшения для дам, увлеченных буддизмом и экологией, презирающих искусственность… «Ну и дела! Мы теперь как дом престарелых в Майами», – шепнул директор Кэти. Женщины заключали пари, стараясь угадать, чем Ленни занимался раньше: актер, кутюрье, специалист по искусству Востока, профессиональный теннисист… Альма Беласко положила конец пустопорожним домыслам, сообщив Ирине для всеобщего сведения, что Ленни Билл работал стоматологом, однако никто не хотел верить, что этот человек зарабатывал на жизнь, ковыряясь в чужих зубах.
Ленни Билл и Альма Беласко познакомились тридцать лет назад. Их встреча в холле Ларк-Хаус началась с долгого объятия, а когда они наконец разлепились, у обоих были влажные глаза. Ирина никогда не видела такого проявления эмоций у Альмы, и если бы ее подозрения насчет любовника не были столь прочными, решила бы, что Ленни и есть участник ее тайных вылазок. Девушка сразу же позвонила Сету, чтобы поделиться новостями.
– Друг моей бабушки, говоришь? Никогда о таком не слышал. Я выясню, кто он такой.
– Каким образом?
– Для этого у меня есть особые люди.
Особые люди Сета были бывшие заключенные, один белый, другой черный, оба неприятные на вид, они собирали информацию о делах до судебного разбирательства. Сет продемонстрировал их тактику Ирине на недавнем примере. Один моряк подал в суд на компанию «Навьера» за несчастный случай на работе, после которого, по его словам, с ним случился паралич, однако Сет этому человеку не верил. И вот его люди пригласили инвалида в клуб сомнительной репутации, хорошенько напоили и засняли, как он отплясывает сальсу с нанятой девицей. С помощью этой улики Сет заткнул рот адвокату противоположной стороны, они пришли к соглашению и обошлись без утомительной тяжбы. Сет признался Ирине, что по нравственным понятиям его сыщиков это была достойная работа; другие их дела выглядели гораздо более мутно.
Через два дня Сет позвонил и назначил встречу в пиццерии, куда они обычно ходили, но Ирина на выходных помыла пять собак и была настроена гульнуть. Она предложила сходить в приличный ресторан. Альма успела привить своей помощнице пристрастие к белым скатертям. «Плачу я», – сразу объявила Ирина. Сет заехал за подругой на мотоцикле и, петляя между машин на запрещенной скорости, повез в итальянский квартал, куда они прибыли, шмыгая носами, со сплюснутыми после шлемов прическами. Ирина поняла, что ее наряд не соответствует уровню заведения – как, впрочем, и всегда, – и высокомерный взгляд метрдотеля это подтвердил. Увидев цены в меню, она чуть не хлопнулась в обморок.
– Не бойся, моя контора заплатит, – успокоил ее Сет.
– Ужин обойдется дороже, чем кресло-каталка!
– Зачем тебе кресло-каталка?
– Это я для сравнения, Сет. В Ларк-Хаус есть бабульки, которым нужно кресло, но они не могут его купить.
– Как это печально, Ирина. Рекомендую устрицы с трюфелями. С хорошим белым вином, разумеется.
– Мне – кока-колу.
– С устрицами идет шабли. Кока-колы тут нет.
– Ну тогда мне минеральную воду с долькой лимона.
– Ирина, ты что – алкоголичка после реабилитации? Ты можешь мне признаться, это такое же заболевание, как диабет.
– Я не алкоголичка, но от вина у меня болит голова, – ответила Ирина. Она не собиралась поверять Сету свои худшие воспоминания.
Перед первым блюдом им принесли по ложке черной пены, вроде драконьей блевотины, – это был комплимент от шеф-повара, который Ирина проглотила с недоверием. В это время Сет рассказывал, что Ленни Билл – холостяк, детей нет, занимался зубоврачебной практикой в одной из клиник Санта-Барбары. Ничего выдающегося в своей жизни не совершил, помимо того, что был хорошим спортсменом и несколько раз участвовал в «Ironman», знаменитом соревновании по плаванию, велогонке и бегу, которое Сету, если откровенно, не казалось увлекательным занятием. Он упомянул Ленни Билла в разговоре с отцом – тот неуверенно предположил, что Ленни был другом Альмы и Натаниэля; он смутно помнил, что видел его в Си-Клифф, когда Натаниэль уже был болен. Многие верные друзья приходили в те дни в усадьбу, чтобы повидаться с Натаниэлем, и Ленни Билл мог быть одним из них, сказал Ларри. На данный момент это была вся информация, которой располагал Сет, зато он нашел кое-что об Ичимеи.
– Во время Второй мировой войны семья Фукуда провела три с половиной года в концентрационном лагере.
– Где?
– В Топазе, посреди пустыни Юта.
Ирина слышала только о немецких концлагерях в Европе, но Сет ввел подругу в курс дела и показал групповую фотографию из Японско-американского национального музея[10]. Подпись гласила, что это и есть семья Фукуда. Сет сказал, что сейчас его помощник проверяет имя и возраст каждого из них в списках лиц, перемещенных в Топаз.
УЗНИКИ
В первый год жизни в Топазе Ичимеи часто отправлял Альме рисунки, но затем они стали приходить реже, потому что цензоры не справлялись с работой и были вынуждены ограничить переписку эвакуированных. Наброски, бережно хранимые Альмой, стали лучшим свидетельством этого этапа жизни Фукуда: семья, зажатая в тесном отсеке барака; дети, делающие уроки возле туалетов; мужчины за игрой в карты; женщины за стиркой белья в больших корытах. Фотоаппараты у заключенных конфисковали, а те немногие, кому удалось их спрятать, не могли проявить негативы. Дозволялись только официальные фотографии – оптимистические, отражающие гуманность обращения и безмятежное веселье в Топазе: дети, играющие в бейсбол; молодые люди, поющие национальный гимн на утреннем поднятии флага, но ни в коем случае не колючая проволока, сторожевые вышки или солдаты с бойцовыми псами. Один из американских охранников согласился сфотографировать семью Фукуда. Его звали Бойд Андерсон, и он влюбился в Мегуми, которую впервые увидел в больнице, где она была волонтером, а он пришел подлечить рану, когда порезался, открывая банку с тушенкой.
Андерсону было двадцать три года, он был высок и белобрыс, как его шведские предки; благодаря простодушию и приветливости ему одному из немногих удалось завоевать доверие эвакуированных. В Лос-Анджелесе его с нетерпением дожидалась невеста, но когда Андерсон увидел Мегуми в белоснежной униформе, сердце его замерло. Девушка промыла рану, врач зашил ее девятью стежками, она с профессиональной аккуратностью перебинтовала, не глядя солдату в глаза, а Бойд Андерсон в это время смотрел на медсестру так завороженно, что даже не почувствовал боли. С этого дня Андерсон начал осторожно за нею ухаживать – потому что не хотел пользоваться властью над пленницей и особенно потому, что смешение рас было запрещено для белых и отвратительно для японцев. Луноликая Мегуми, грациозно порхающая по миру, могла позволить себе роскошь выбирать из самых привлекательных юношей Топаза, но почувствовала такое же незаконное влечение к охраннику и вступила в борьбу с расизмом еще в зародыше, моля небеса об окончании войны, о возвращении ее семьи в Сан-Франциско и чтобы она смогла сбросить с себя это греховное искушение. А Бойд тем временем молился, чтобы война не кончалась никогда.
Четвертого июля в Топазе устроили праздник, чтобы отметить День независимости, так же как шесть месяцев назад отмечали Новый год. В первый раз праздник не удался, потому что лагерь только начинал организовываться и люди не смирились с положением узников, зато в 1943 году эвакуированные стремились доказать свой патриотизм, а американцы – свои добрые намерения, несмотря на пыльные вихри и жару, нестерпимые даже для ящериц. Белые и японцы весело перемешивались, повсюду были стейки, знамена, торты, флаги и даже пиво для мужчин, которые в этот день получили возможность обойтись без мерзкого пойла, подпольно изготовляемого из консервированных персиков в сиропе. Бойду Андерсону, в числе других, было поручено фотографировать праздник, чтобы заткнуть рот сволочным журналистам, критиковавшим негуманное обращение с гражданами японского происхождения. Охранник воспользовался этим заданием и попросил семью Фукуда ему позировать. Позже одну фотографию он передал Такао, другую тайком Мегуми, а для себя увеличил снимок и вырезал девушку из семейной группы. Эта фотография останется с ним на всю жизнь; Андерсон носил ее в бумажнике запаянной в целлофан, с нею он будет похоронен пятьдесят два года спустя. На фотографии Фукуда стояли перед черным приземистым зданием: Такао с поникшими плечами и угрюмой миной на лице; Хейдеко, маленькая и дерзкая; Джеймс вполоборота – он позировал нехотя; Мегуми в цветении своих восемнадцати лет; и одиннадцатилетний Ичимеи, худенький, с копной непокорных волос и ссадинами на коленках.
На этой единственной семейной фотографии Фукуда не хватало Чарльза. В этом году старший сын Такао и Хейдеко записался в армию – потому что считал это своим долгом, а не чтобы выбраться из заточения, как поговаривали о волонтерах другие молодые люди, отказывавшиеся служить. Чарльз поступил в 442-й пехотный полк, набранный исключительно из нисэй. Ичимеи послал Альме портрет своего брата под знаменем и приписал в двух строчках, не вычеркнутых цензурой, что на странице не поместились еще семнадцать парней в форме, которые отправляются на войну. Рисунки у мальчика выходили так хорошо, что несколькими штрихами ему удалось передать выражение неимоверной гордости на лице Чарльза – гордости, восходящей к былым временам, к поколениям самураев в его семье, которые шли на бранное поле в уверенности, что не вернутся, готовые никогда не сдаваться и умереть с честью; это наполняло юношу нечеловеческой отвагой. Внимательно, как и всегда, рассмотрев рисунок Ичимеи, Исаак Беласко обратил внимание дочери, что, по иронии, эти юноши готовятся рисковать жизнью ради интересов страны, которая держит их семьи в концентрационных лагерях.
Джеймсу Фукуде исполнилось семнадцать лет, и в тот же день его увели двое вооруженных солдат. Семье ничего не объяснили, однако Такао с Хейдеко предчувствовали беду: их второй сын был непокорным с самого рождения, а когда семью интернировали, превратился в вечную проблему. Все Фукуда, как и прочие интернированные японцы, приняли свое положение с философским смирением, но Джеймс и некоторые другие нисэй, полуамериканцы-полуяпонцы, ушли в постоянный протест, при первой возможности нарушали правила, а потом начались подстрекательства к мятежу. Вначале родители приписывали такое поведение вспыльчивому характеру парня, столь непохожего на брата Чарльза, потом трудностям переходного возраста, а под конец – дурному влиянию друзей. Начальник лагеря не раз их предупреждал, что Джеймс ведет себя неподобающе, парня сажали в карцер за драки, дерзость и причинение легкого ущерба федеральной собственности, но ни за одну из этих провинностей Джеймс не заслуживал ареста. Не считая выходок отдельных нисэй, таких как Джеймс, в Топазе царил образцовый порядок, серьезных преступлений не случалось, самыми тяжкими провинностями были забастовки и акции протеста, после того как часовой застрелил старика, который слишком близко подошел к проволочному заграждению и не отреагировал на приказ остановиться. Начальник принимал во внимание молодость Джеймса и поддавался хитроумным маневрам Бойда Андерсона, который всячески его выгораживал.
Правительство распространило анкету, единственным приемлемым ответом в которой было «да». Всем эвакуированным от шестнадцати лет и старше полагалось ее заполнить. Каверзных вопросов было немало, от японцев требовалась верность Соединенным Штатам, готовность сражаться, куда ни пошлют, применительно к мужчинам, и служить во вспомогательных частях, если отвечали женщины, и отказ в повиновении императору Японии. Для иссэй, таких как Такао, требуемые ответы означали отказ от своей национальности без права сделаться американцем, но этот путь выбрали почти все. Отказывались некоторые молодые нисэй, которые были американцами и потому чувствовали себя оскорбленными. Таких отказников прозвали No-No, правительство посчитало их опасными; японская община, с незапамятных времен избегавшая скандалов, их осудила. Одним из No-No оказался Джеймс. Отцу было неимоверно стыдно, после ареста сына Такао заперся в своей барачной секции и выходил только по нужде. Ичимеи приносил ему еду, а потом вставал в очередь во второй раз, чтобы поесть самому. Хейдеко и Мегуми, тоже страдавшие от выходок Джеймса, пытались заниматься привычными делами, с высоко поднятыми головами снося нехорошие шепотки, упреки в глазах соотечественников и попреки лагерного начальства. Всех Фукуда, включая Ичимеи, несколько раз допрашивали, но серьезных последствий эта история не возымела – благодаря получившему повышение Бойду Андерсону, который защищал их как мог.
– Что будет с моим братом? – спросила Мегуми.
– Не знаю. Возможно, его пошлют в Тьюл-Лейк или в Форт-Ливенворт в Канзасе, это будет решать Федеральное бюро тюрем. Думаю, его не выпустят до окончания войны, – ответил Бойд.
– Здесь поговаривают, что No-No расстреляют как шпионов…
– Не верь всему, что слышишь, Мегуми.
Арест Джеймса необратимым образом повлиял на характер Такао. В первые месяцы после эвакуации он участвовал в жизни общины, терпеливо возделывал огороды и мастерил мебель из упаковочной древесины, которую добывал на кухне. Когда ни один предмет больше не влезал в ограниченное пространство барака, Хейдеко предложила мужу делать мебель для других семей. Такао попробовал получить разрешение на кружок дзюдо для мальчиков, но ему отказали; начальник лагеря испугался, что мастер посеет в учениках бунтарские идеи и поставит под угрозу безопасность солдат. Такао втайне продолжал тренировать своих детей. Он жил в надежде на освобождение, считал дни, недели и месяцы, ставил пометки в календаре. Его не покидали мысли о питомнике для цветов и декоративных растений, который им с Исааком Беласко так и не удалось создать, о деньгах, которые он скопил и которых лишился, о доме, за который платил годами, а теперь владелец оставил его за собой. Десятилетия упорства, труда и верности долгу, а в конце концов ты заперт за колючей проволокой, точно преступник, горестно повторял Такао. Он был человек непубличный. Многолюдье, неизбежные очереди, шум, отсутствие личного пространства – все это его раздражало.
А вот Хейдеко в Топазе расцвела. В сравнении с другими японскими женщинами она была непочтительной супругой: она могла яростно препираться со своим мужем, но при этом посвятила всю жизнь домашнему очагу, детям и тяжелому садовому труду, не подозревая, что внутри ее дремлет ангел гражданской активности. В концентрационном лагере у Хейдеко не было времени на отчаяние или скуку, она всечасно решала чужие проблемы и боролась с лагерным начальством, добиваясь на первый взгляд невозможного. Дети ее жили за забором – в заточении, но в безопасности, ей не приходилось за ними надзирать: для этого существовало восемь тысяч пар глаз и еще контингент Вооруженных сил США. Основной заботой Хейдеко сделался присмотр за Такао, чтобы тот не рассыпался окончательно: ей уже не хватало изобретательности выдумывать задания, которые помогали мужу чувствовать себя при деле и не оставляли времени на раздумья. Такао постарел, их десятилетняя разница в возрасте стала намного заметней. Вынужденное барачное общежитие положило конец влечению, прежде подслащавшему сложности совместной жизни, нежность сменилась разочарованием с его стороны и терпением – с ее. Стесняясь детей, живущих в той же комнате, супруги старались не прикасаться друг к другу на своем узком ложе, и таким образом простейшая связь между ними истончилась. Такао замкнулся в озлобленности, а Хейдеко раскрывала свои способности к служению и лидерству.
Мегуми Фукуда меньше чем за два года получила три предложения руки и сердца, и никто не мог понять, отчего она отвергла всех поклонников, – никто, кроме Ичимеи, состоявшего посыльным между сестрой и Бойдом Андерсоном. У девушки были только два желания: стать врачом и выйти замуж за Бойда – в таком порядке. В Топазе она без труда, с отличием окончила среднюю школу, однако высшее образование было для нее недостижимо. В нескольких университетах на востоке принимали ограниченное число студентов японского происхождения, которых отбирали из лучших учеников концентрационных лагерей, такие люди могли получить финансовую поддержку от правительства, но после случая с Джеймсом, позорного пятна на семье Фукуда, у Мегуми не было шансов. И оставить семью девушка тоже не могла: в отсутствие Чарльза она чувствовала себя ответственной за младшего брата и за родителей. Мегуми продолжала накапливать опыт в больнице, бок о бок с врачами и медсестрами, набранными из заключенных. Ее наставником был белый доктор Фрэнк Делильо, возрастом за пятьдесят; от него разило потом, табаком и виски, он потерпел неудачу в личной жизни, но при этом был человек знающий и преданный своему делу. Делильо взял Мегуми под свою опеку с первого дня, когда девушка явилась в больницу в плиссированной юбке и накрахмаленной блузке, чтобы, как она сказала, попроситься в ученицы. Это было сразу по прибытии обоих в Топаз. Мегуми начала с выноса уток и мытья инвентаря, но проявила столько воли и прилежания, что Делильо вскоре назначил ее своей ассистенткой.








