Текст книги "Любовь и Тьма"
Автор книги: Исабель Альенде
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Густаво ждал меня всю свою жизнь. Я выйду за него замуж.
– Я в это не верю, – прошептал он.
Постепенно напряжение ослабло. Она взяла в ладони его темноволосую голову и взглянула на него. Еще не унялась дрожь, а они внезапно развеселились и с облегчением улыбнулись друг другу, твердо уверовав в то, что они не способны на скоротечную любовную интрижку, ибо созданы принимать жизнь во всей ее полноте и им вполне по силам взять на себя смелость взаимной любви.
Близился вечер, и зеленый храм парка погружался во тьму. Настало время возвращаться. Оседлав мотоцикл, они как молния скатились вниз. Никогда не изгладятся из памяти страшные картины увиденного в морге, но в этот миг они чувствовали себя счастливыми.
Жаркая печать этого поцелуя не оставляла их на протяжении многих дней и наполняла их ночи нежными призрачными видениями, оставив воспоминание, похожее на ожог. Радость этой встречи влекла их по улицам города, словно на крыльях, вызывая порой беспричинный смех, а в разгар сна заставляя внезапно просыпаться. Они дотрагивались кончиками пальцев до своих губ и воскрешали в памяти очертания рта другого. Ирэне думала о Густаво и новых, недавно открывшихся истинах. Девушка понимала как всякий офицер Вооруженных Сил, он является частью аппарата власти и живет тайной жизнью, в которой для нее не будет места В его таком знакомом теле атлета живут два разных существа Впервые она почувствовала страх перед ним и захотела, чтобы он никогда не возвращался.
В четверг Хавьер повесился. В тот день после обеда он, как всегда, вышел на поиски работы и не вернулся. Предчувствие беды появилось у жены рано – намного раньше, чем настало время беспокоиться. Когда наступила ночь, она, не сводя с дороги глаз, в ожидании мужа сидела на пороге. Когда стало невмоготу, она позвонила свекру и свекрови, потом обзвонила всех его друзей, которых знала, но никаких известий о муже не получила Она бесконечно долго вглядывалась в сгущавшиеся тени, пока не пробил комендантский час, наступило самое темное время суток – так в пятницу она встретила восход. В доме еще не проснулись дети, когда у ворот дома притормозил полицейский патруль. Хавьера Леаля нашли в детском парке, где он повесился на дереве. Он никогда не говорил о самоубийстве, ни с кем не попрощался, не оставил прощальной записки, однако она не сомневалась, что он лишил себя жизни сам; теперь она наконец поняла, почему он постоянно вязал на веревке узлы.
Именно Франсиско съездил за телом и взял на себя заботы о похоронах брата. Пока он занимался мучительной бюрократией оформления смерти, перед его глазами стоял Хавьер, такой, каким он увидел его на операционном столе Медицинского института брат лежал под холодным освещением ламп дневного света Франсиско попытался разобраться в причинах жестокого конца и смириться с мыслью, что в этом мире уже не будет товарища всей его жизни, друга, защитника Вспомнил поучения отца работа – источник гордости. Даже во время отпуска у них не было выходных дней. Даже праздничные дни в семействе Леалей проходили с пользой. Бывало, семья переживала трудные времена, но им даже в голову не приходила мысль принять чью-то милостыню, пусть даже от тех, кому они помогали раньше. Хавьер не видел выхода из тупика ему оставалось только рассчитывать на помощь отца и братьев, и тогда он предпочел молча уйти. Нахлынули далекие воспоминания, когда старший брат был справедливым, как отец, и чувствительным, как мать. Так росли три брата Леаля; всегда вместе, всегда готовые прийти друг другу на помощь, трое против всего мира, – свой клан, пользующийся уважением во дворе колледжа поскольку каждого защищали двое других братьев и любому обидчику немедленно воздавалось должное. Самым сильным и крепким был средний брат – Хосе, но из-за смелости и ловкости больше всего боялись Хавьера Отрочество оказалось у него бурным, позднее он влюбился в первую завладевшую его вниманием женщину. Женился на ней и был верен ей до той фатальной ночи. Он оправдывал свою фамилию: Леаль, то есть лояльный, – лояльный по отношению к жене, семье, друзьям. Он любил работу биолога и думал посвятить себя преподавательской деятельности, но обстоятельства привели его в коммерческую лабораторию; там он за короткое время добился высоких достижений, поскольку кроме плодотворного воображения обладал чувством ответственности, что позволяло ему продвигаться вперед в самых дерзких научных проектах. Однако эти его качества ему не помогли, когда Хунта составляла списки неугодных. В глазах новых властей его деятельность в профсоюзе рассматривалась как позорное пятно. Сначала за ним следили, потом стали прибегать к враждебным выпадам и в конце концов уволили. Оставшись без работы и потеряв надежду ее найти, он стал меняться к худшему. Измотанный бессонницей ночью, а днем – постоянными унижениями, он ходил бледный и осунувшийся. Стучался во множество дверей, обивал пороги бесконечных приемных, приходил по объявлениям в газетах, но его снова и снова настигала безнадежность. Он стал терять достоинство. Был готов на любое предложение, даже за мизерную плату, – настолько ему нужно было чувствовать себя полезным. Безработный, он оказался за бортом, – безымянное существо, забытое всеми: ведь он ничего не производил, а именно это было мерилом ценности человека в мире, где ему выпало жить. В последние месяцы он уже распрощался с мечтаниями, отказался от своих целей и, наконец, причислил себя к изгоям общества Сыновья не понимали причины его постоянно плохого настроения и подавленности: они тоже искали работу, мыли автомобили, грузили на рынке мешки, брались за любое дело, чтобы принести хоть какие-то деньги в семейный бюджет. В тот день, когда младший сын положил на кухонный стол несколько монет, заработанных за выгул собак богачей, Хавьер Леаль сжался в комок, как загнанный зверь. С тех пор он никому не смотрел в глаза и погрузился в бездну отчаяния. Ему не хотелось даже одеваться; зачастую большую часть дня он проводил в кровати. Он начал выпивать, и у него стали дрожать руки, а чувство вины из-за потраченных денег еще более усугубилось: они ведь так нужны семье. По субботам, чтобы совсем не расстраивать близких, он с усилием приводил себя в порядок и являлся к родителям чистым и опрятным, но скрыть в глазах отчаяние не мог. Отношения с женой испортились: в таких обстоятельствах любовь устает. Ему нужны были слова утешения, но любой намек на жалость приводил его в бешенство. Вначале жена не верила, что нельзя найти хоть какую-нибудь работу, но, узнав о тысячах безработных, умолкла и пошла работать в две смены. Усталость последних месяцев иссушила ее молодость и красоту, которую она считала своим единственным достоянием, но на жалобы времени не оставалось: она крутилась изо всех сил, чтобы дети не голодали, а муж не чувствовал себя беспомощным. Она не могла помешать Хавьеру замкнуться в своем одиночестве. Апатия, как путы, сковала его и, вытеснив из памяти ощущение действительности, подорвала силы и лишила самоуважения. Он пал в собственных глазах. Он стал похож на привидение. Видя, как распадается семейный очаг и гаснет огонь любви в глазах жены, он перестал чувствовать себя мужчиной. В какой-то момент, который семья просмотрела, – видимо, потому, что была слишком близко, – воля его была сломлена окончательно. Он отказался от жизни и решил забыться в смерти.
Трагедия больно, словно обухом, ударила по семейству Леалей. Хильда и профессор как-то сразу постарели, и в их доме воцарилось безмолвие. Даже крикливые птицы во дворе, казалось, умолкли. Несмотря на строгое осуждение самоубийц католической церковью, Хосе добился мессы за упокой души брата Так профессор попал в церковь во второй раз: в первый раз это случилось, когда он венчался, но тогда повод был радостный, теперь же его состояние было иным. Скрестив на груди руки и сжав губы в тонкую линию, он простоял на ногах всю службу, пошатываясь от горя. Жена истово молилась, принимая смерть сына как еще одно испытание судьбы.
Не понимая причины случившейся беды, пришедшая на похороны Ирэне чувствовала себя растерянной. Подавленная несчастьем этой семьи, ставшей для нее родной, она тихо стояла рядом с Франсиско. Она видела их только жизнерадостными, ликующими и улыбчивыми. Она не знала, что горе они переживают с достоинством, не выплескивая его наружу. Профессор, блистательно владевший родным языком, был способен выразить любые чувства, но только не это, разрывающее его душу на части. Мужчины плачут только из-за любви, говаривал он, бывало. В отличие от него, Хильда плакала по любому поводу: от умиления, смеха, от грусти, – но страдание делало ее твердой, как сталь. На похоронах ее старшего сына слез было мало.
Хавьера похоронили на только что купленном клочке земли. Похоронные ритуалы они исполнили по наитию, как придется, ибо до сегодняшнего дня о требованиях смерти они не думали. Как все, кто любит жизнь, они чувствовали себя бессмертными.
– В Испанию мы не вернемся, жена, – решил профессор Леаль, когда на могилу ложились последние комья земли. Впервые за сорок лет он согласился с тем, что его судьба теперь связана с этой страною.
Вернувшись с кладбища домой, вдова Хавьера Леаля упаковала скромные пожитки, взяла детей за руки и попрощалась. Она уезжала на юг – в провинцию, где родилась, – там жизнь была полегче, и она могла рассчитывать на помощь своих братьев. Она не хотела, чтобы на ее детей падала тень отца-самоубийцы. Убитые горем, Леали проводили невестку и внуков на вокзал: они посадили их в поезд, и тот ушел; им не верилось, что в считанные дни они потеряли и этих детей, которых помогали растить. Никакие материальные ценности не имели для них значения: будущее они всегда связывали с семьей. Никогда им и в голову не приходило, что придется стареть вдали от своих внуков.
С вокзала профессор вернулся домой и, как был, в пиджаке и траурном галстуке сел в кресло под сливовым деревом: в его глазах застыла растерянность. Он держал в руках старую логарифмическую линейку – единственную сохранившуюся в гражданскую войну и привезенную в Америку вещь. Она всегда была у него под рукой; он разрешал детям ею играть, только когда хотел их поощрить. Передвигая рамку с риской и определяя числа, все трое сыновей научились ею хорошо пользоваться. Когда достижения в области электроники позволили специалистам забыть о логарифмических линейках, профессор отказался ее заменить: образец ручной работы мастеров прошлого века, линейка представляла собой бронзовую выдвигающуюся трубу с нанесенными на нее крохотными цифрами. Теперь, сидя под деревом, профессор Леаль смотрел на возведенные собственными руками кирпичные стены дома для своего сына Хавьера и не двигался; так прошло много времени. В эту ночь Франсиско пришлось силой укладывать его в кровать, но заставить его поесть он так и не смог. На следующий день все повторилось. На третий день Хильда вытерла слезы и, собрав никогда не иссякающие силы, в который уже раз принялась бороться за своих близких.
– Плохо, что твой отец не верит в бессмертие души, Франсиско. Потому и страдает, что потерял Хавьера, – сказала она.
Из окна кухни им был хорошо виден профессор: он сидел в кресле и вертел в руках линейку. Вздохнув, Хильда поставила нетронутый завтрак в холодильник, вынесла во двор еще один стул и села под сливой, положив на колени руки, впервые с незапамятных времен не занятые вязанием или шитьем; так она неподвижно просидела несколько часов. Когда начало смеркаться, Франсиско стал умолять родителей поесть, но ответа не получил. С большим трудом ему удалось отвести их в спальню и уложить в постель: там они лежали в молчании, с широко раскрытыми глазами, опустошенные, как пара заблудившихся стариков. Поцеловав их в лоб, он погасил свет и от всей души пожелал, чтобы глубокий сон приглушил их тоску. Проснувшись на следующее утро, Франсиско снова увидел их под сливовым деревом в том же положении: не умывшись, не поев, в смятой одежде, они так и сидели, не проронив ни слова. Только знание психологии помогало ему справиться с острым желанием расшевелить их. Запасясь терпением, он стал наблюдать за ними, решив не трогать их и дать испить свою чашу боли до дна.
В середине дня профессор Леаль поднял глаза и посмотрел на Хильду.
– Что с тобой, дорогая? – спросил он надтреснутым от четырехдневного молчания голосом.
– То же, что и с тобой.
Профессор все понял. Он хорошо ее знал и догадывался, что, если ему вздумается обречь себя на смерть, жена готова пойти и на это, ведь после стольких лет любви она не позволит ему уйти из жизни одному.
– Ну, ладно, – сказал он, с трудом поднимаясь, и протянул ей руку.
Они медленно, поддерживая друг друга, вошли в дом. Франсиско подогрел суп, и жизнь снова пошла по своему привычному кругу.
Оставшись одна из-за траура Леалей, Ирэне Бельтран решила искать Еванхелину самостоятельно: она взяла машину матери и поехала в Лос-Рискос. Она пообещала Дигне помощь в поисках Еванхелины, и ей не хотелось выглядеть легкомысленной. Сначала она заехала в дом семьи Ранкилео.
– Не ищите ее, сеньорита. Она уже в сырой земле, – смиренно сказала мать: так говорят люди, пережившие множество несчастий.
Но Ирэне готова была разрыть землю, если потребуется, чтобы отыскать девочку. Позже, возвращаясь в воспоминаниях к этим дням, она спрашивала себя, что толкнуло ее в этот край мрака. Сначала она думала, что в ее руках конец нити – стоит только потянуть, и тут же распутается этот огромный клубок горя. Интуитивно она догадывалась, что эта святая, творившая сомнительные чудеса, – граница между ее упорядоченным миром и мраком, куда она до сих пор не заглядывала Думая об этом, она пришла к выводу, что ею двигало не только свойственное ее характеру и профессии любопытство; ее словно затянуло в водоворот. Она заглянула в бездонный колодец и не смогла устоять перед искушением погрузиться в бездну.
Лейтенант Хуан де Диос Рамирес сразу же принял ее у себя кабинете. Он ей показался не столь могучим, как тогда, в то зловещее воскресенье в доме Ранкилео, где она видела его; значит, заключила девушка, впечатление от человека зависит от его действий. Рамирес был почти любезен. Без фуражки, в мундире, без портупеи и оружия. У него были одутловатые красные руки, покрытые пятнами от обморожения – недуга бедных. Не узнать Ирэне было невозможно: стоило хоть раз увидеть ее буйную шевелюру и экстравагантную одежду, и ее вспомнил бы любой, поэтому она и не пыталась обмануть его, а прямо заявила о том, что разыскивает Еванхелину Ранкилео.
– Ее задержали для обычного допроса, – сказал офицер. – Ночь провела здесь, а на следующий день рано утром была отпущена.
Рамирес вытер со лба пот: у него в кабинете стояла жара.
– Ее выпустили на улицу раздетой?
– На гражданке Ранкилео были туфли и пончо.
– Вы ночью вытащили ее из постели. Она несовершеннолетняя. Почему вы не вернули ее родителям?
– Я не обязан обсуждать с вами действия полиции, – сухо возразил лейтенант.
– Вы предпочитаете сделать это с моим женихом, армейским капитаном Густаво Моранте?
– Не много ли вы на себя берете? Я отчитываюсь только перед моим непосредственным начальником.
Однако Рамирес заколебался. Принцип воинского братства был у него в крови; превыше мелкого соперничества между военными институтами ставились священные интересы родины и не менее священные – интересы мундира; их нужно защищать от раковой опухоли, поразившей народ и разрастающейся повсюду; поэтому, из предосторожности, не следует доверять гражданским, а нужно соблюдать верность товарищам по оружию: таков стратегический замысел. Тысячу раз им повторяли: Вооруженные Силы должны быть монолитны. Кроме того, на него влияла классовая принадлежность девушки; он привык уважать высшие авторитеты – деньги и власть, а она, по-видимому, обладает и тем и другим, если уж осмелилась с такой дерзостью учинить ему допрос, обращаясь с ним как со слугой. Он достал журнал дежурств и показал ей. Там было записано поступление в участок Еванхелины Ранкилео Санчес, пятнадцати лет, задержанной в связи с заявлением по поводу несанкционированного происшествия и нанесения физического оскорбления офицеру Хуану де Диос Рамиресу. Внизу было дописано: в связи с приступом истерии допрос решено отложить. Затем стояла подпись дежурного капрала Игнасио Браво.
– По-моему, она уехала в столицу. Хотела устроиться служанкой, как и ее старшая сестра, – сказал Рамирес.
– Без денег и полураздетая? Вам не кажется это странным, лейтенант?
– Эта соплячка была с придурью.
– Могу я поговорить с ее братом – Праделио Ранкилео?
– Нет. Он переведен на новое место службы.
– Куда?
– Эти сведения секретны. А мы находимся в состоянии повышенной боевой готовности.
Она поняла здесь ничего не узнать, а поскольку было еще рано, поехала в село, надеясь поговорить с людьми. Ей хотелось узнать, что думают о военных вообще и о лейтенанте Рамиресе в частности. Но люди, услышав такие вопросы, качали головой и, не проронив ни слова быстро уходили. За годы авторитарного режима осмотрительность привилась как способ выживания. Ожидая, пока автомеханик латал колесо ее машины, Ирэне зашла в ресторан гостиницы рядом с площадью. Весна проявлялась в брачном полете дроздов, надменном шествии наседок с выводками цыплят, трепете девичьего тела под перкалевым платьем.[43]43
…под перкалевым платьем. – Перкаль – тонкая хлопчатобумажная ткань из некрученой пряжи.
[Закрыть] Беременная кошка вошла в гостиницу и с достоинством обосновалась под столиком, за которым сидела Ирэне.
Бывали мгновения, когда Ирэне чувствовала всю силу своей интуиции. Она угадывала, ей казалось, предвозвестия будущего и полагала что сила мысли может влиять на определенные события.
Так она объяснила себе появление сержанта Фаустино Риверы именно там, где она собиралась поесть. Когда позже она рассказала об этом Франсиско, тот объяснил это проще: в Лос-Рискосе был единственный ресторан, а сержанту захотелось пить. Ирэне заметила Фаустино, когда, обливаясь потом, он подходил к гостинице и вошел, чтобы заказать себе пива Она сразу узнала его: индейское скуластое лицо с удлиненным разрезом глаз, грубая кожа, крупные, ровные зубы. Он был в форме, в руке держал фуражку. Она вспомнила то немногое, что узнала о нем со слов других людей, и решила это использовать.
– Вы – сержант Ривера? – спросила она вместо приветствия.
– К вашим услугам.
– Сын Мануэля Риверы – того, что с заячьей губой?
– Он самый, чем могу служить?
Далее беседа пошла легко. Девушка пригласила его за свой столик, и, как только с еще одной бутылкой пива он уселся за стол, она взялась за него. После третьего стакана стало ясно, что сержант плохо переносит спиртное, и тогда девушка перевела разговор на интересующую ее тему. Сначала польстила ему, сказав, что он от рождения предназначен для ответственных должностей, любому это ясно, – и она сама это заметила в доме Ранкилео, когда сержант контролировал ситуацию с властью и хладнокровием настоящего военачальника – энергичного и грамотного, не то что офицер Рамирес.
– Этот лейтенант всегда такой безрассудный? Вообразить только: открыл пальбу! Я так испугалась…
– Раньше он был не такой. Он не был плохим человеком, заверяю вас, – возразил сержант.
Фаустино знал его как свои пять пальцев, ведь уже столько лет он служил под его началом. Еще будучи выпускником офицерского училища, Рамирес воплощал в себе качества примерного военнослужащего: аккуратный, принципиальный, исполнительный. Он знал наизусть уставы и наставления, не выносил недоработок, проверял блеск начищенной обуви, дергал за пуговицы, чтобы проверить их прочность, от подчиненных требовал серьезного отношения к службе и был помешан на гигиене. Лично следил за уборкой сортиров и каждую неделю выстраивал обнаженных солдат для обнаружения венерических болезней и вшей. Он рассматривал их интимные места в лупу, и зараженным предстояло вытерпеть суровые методы лечения и многочисленные унижения.
– Но это он проделывал не по злобе, а просто чтобы научить их быть людьми. В те времена, мне кажется, у лейтенанта сердце было доброе.
Ривера вспомнил первый расстрел, словно видел его сейчас. Произошло это пять лет тому назад, через несколько дней после военного переворота Еще было холодно, а в ту ночь лил беспрерывный дождь; с неба обрушился водопад, чтобы омыть все вокруг – казармы полицейского участка стояли вымытые, пахло плесенью и сыростью. На рассвете дождь прекратился, но все вокруг было подернуто дымкой, напоминавшей о недавнем дожде, а меж камней поблескивали, словно куски хрусталя, лужи. В глубине казарменного двора стоял взвод, а в двух шагах перед ним – очень бледный лейтенант Рамирес. В сопровождении двух солдат привели заключенного; его поддерживали под руки – он не мог держаться на ногах. Не понимая, в каком состоянии находится заключенный, Ривера поначалу подумал, что тот струсил, как и многие другие, которые занимаются подрывной деятельностью и саботажем, чтобы навредить родине, а когда настает пора расплаты, падают в обморок; но когда сержант присмотрелся получше, понял, что это тот тип, которому раздавили ноги. Его почти несли, чтобы ноги не разъезжались на брусчатке. Глянув на своего начальника, Фаустино Ривера угадал его мысли: однажды, на одном из дежурств ночью, им удалось поговорить по-мужски, невзирая на звания, и проанализировать причины военного мятежа и его последствия. Антипатриотически настроенные политики раскололи страну, говорил лейтенант Рамирес, ослабили нацию, сделав ее легкой добычей для внешних врагов. Первейший долг солдата – быть на страже безопасности, поэтому военные и взяли власть, чтобы восстановить мощь родины, заодно сведя счеты с внутренними врагами. Ривера отвергал пытки, считая их одним из худших проявлений этой грязной войны, которая медленно их засасывала война не была их профессией, их не этому учили; она сидела у них в печенках Большая разница – отвесить пару затрещин уголовнику, что считалось обычным делом, или систематически пытать заключенных И почему эти несчастные молчали? Почему не выкладывали все на первом же допросе, не мучаясь понапрасну? Ведь в конце концов все или признавались, или погибали, как этот, – его-то и предстояло расстрелять.
– Взвод! Смирно!
– Лейтенант, – прошептал стоявший рядом Фаустино Ривера, тогда еще старший капрал.
– Поставьте заключенного к стене, старший капрал!
– Но, господин лейтенант, он не может стоять на ногах.
– Тогда посади его.
– Куда, господин лейтенант?
– Принесите стул, черт бы все побрал! – голос его дрогнул.
Фаустино Ривера обратившись к стоявшему слева рядовому, повторил команду, и тот отправился ее выполнять. «Почему же его не бросят на землю и не пристрелят, как собаку, до рассвета, пока мы не видим свои лица? К чему тянуть?» – обеспокоено думал он; во дворе быстро светлело. Заключенный поднял голову и посмотрел на них, переводя удивленный взгляд умирающего с одного на другого; его глаза остановились на Фаустино. Он, несомненно, узнал его: они несколько раз играли на корте в пелоту,[44]44
…пелота – мяч; игра в мяч (в Латинской Америке – разновидность бейсбола). Игры с мячом были популярны еще в доколумбовой Америке.
[Закрыть] – а теперь, посреди застывших луж, Фаустино стоит перед ним с винтовкой, которая стала вдруг для него непосильным бременем. Принесли стул; лейтенант приказал привязать к нему заключенного: того сотрясала дрожь. Вынув платок, капрал подошел к нему.
– Солдат, не завязывай мне глаза, – попросил заключенный, и капрал стыдливо опустил голову: ему хотелось, чтобы офицер побыстрее отдал команду, чтобы немедленно закончилась эта война, настали нормальные времена и он смог бы мирно идти по улице, здороваясь с земляками.
– Целься! – выкрикнул лейтенант.
Наконец-то, подумал старший капрал. Умирающий на миг сомкнул веки, но вновь раскрыл их, чтобы взглянуть на небо. Он уже не боялся. Лейтенант колебался. Узнав о предстоящем расстреле, он ходил потерянный; какой-то голос из детства может быть принадлежавший учителю или исповеднику церковной школы, твердил, словно вбивая молотком, слова: все люди братья. Но ведь это неправда тот, кто сеет насилие, – не брат, а родина – на первом месте, все остальное – глупости, и если мы их не уничтожим, они уничтожат нас, – так говорят полковники, – или ты убьешь, или тебя убьют, война есть война; нужно через это пройти, подтяни ремень покрепче и перестань дрожать: не думай, не чувствуй и, прежде всего, не смотри в лицо, а не то – тебе крышка.
– Огонь!
От залпа вздрогнул воздух, в стылом пространстве рассыпалось многократное эхо. Вспорхнул с испугу ранний воробей. Запах пороха и винтовочный грохот воцарились, казалось, навечно, но постепенно снова наступила тишина Лейтенант открыл глаза выпрямившись, заключенный по-прежнему сидел на стуле и спокойно на него смотрел. Свежая кровь залила его потерявшие форму штаны, но он еще был жив, и в предрассветных лучах его лицо излучало божественную благодать. Он был жив и ждал.
– В чем дело, старший капрал? – тихо спросил офицер.
– Мой лейтенант, они стреляют по ногам. Ребята – местные, все знают друг друга Как они могут убить своего?
– И что тогда?
– Тогда, мой лейтенант, ваш черед.
Когда офицер понял, он потерял дар речи, а взвод продолжал ждать, глядя, как испаряется скопившаяся меж булыжников вода В другом конце двора ждал приговоренный, медленно истекая кровью.
– Вам об этом не рассказывали, мой лейтенант? Это знают все.
Нет. Не рассказывали. В офицерском училище его готовили к войне против соседних стран или любых сукиных сынов, осмелившихся вторгнуться на национальную территорию. Он также прошел тренировки по борьбе со злоумышленниками, по их безжалостному преследованию, беспощадной охоте за ними, чтобы другие – порядочные мужчины, женщины и дети – могли спокойно ходить по улицам. В этом состояла его задача. Но никто ему не говорил, что он должен истязать связанного человека, чтобы заставить его заговорить, ничему подобному его не учили, и вот мир перевернулся: он должен пойти и добить этого несчастного, не издавшего ни единого стона. Нет. Никто ему об этом не говорил.
Незаметно, чтобы взвод не догадался о колебаниях командира, старший капрал дотронулся до его руки и прошептал:
– Револьвер, мой лейтенант.
Тот вынул револьвер и пересек двор. Стук сапог о брусчатку отозвался в сердцах солдат глухим эхом. Глядя друг другу в глаза, лейтенант и заключенный остались лицом к лицу. Они были одногодки. Сжав оружие обеими руками, чтобы справиться с охватившей его дрожью, лейтенант поднял его и стал целиться обреченному в висок. Последнее, что видел заключенный, прежде чем выстрел пробил ему голову, было светлое небо. Кровь залила его лицо, грудь и забрызгала форму офицера.
Вместе с грохотом выстрела прозвучал и жалобный вскрик лейтенанта, но его услышал лишь Фаустино Ривера.
– Держитесь, мой лейтенант. Говорят ведь, мы сейчас как на войне. Трудно – в первый раз, потом человек привыкает.
– Идите к черту, старший капрал!
Капрал оказался прав; со временем ему все легче было убивать за родину, чем умирать за нее.
Сержант Фаустино Ривера закончил свой рассказ и вытер потную шею. В тумане опьянения он едва различал черты лица Ирэне Бельтран, но мог оценить их гармоничную правильность. Посмотрев на часы, сержант испуганно встрепенулся; он два часа проговорил с этой женщиной, и если бы не опаздывал на дежурство, то рассказывал бы еще. Она умела слушать и проявляла живой интерес к его историям, в отличие от тех насупленных сеньорит, что воротят нос, когда мужик закладывает за воротник; нет, господин хороший, настоящая баба, видимо, та, у которой все на месте и голова работает; конечно, эта – немного худовата, приличных сисек и хороших ляжек не наблюдается; короче, не за что ухватиться в момент истины.
– Неплохим он был человеком, мой лейтенант. Сеньорита, он изменился, когда получил власть и не должен был никому отчитываться, – этими словами закончил свой рассказ сержант, вставая и поправляя форму.
Подождав, когда он повернется к ней спиной, Ирэне выключила спрятанный в сумке магнитофон. Бросив остатки мяса кошке, она вспомнила о Густаво Моранте и подумала приходилось ли ее жениху когда-нибудь проходить через двор с оружием в руках, чтобы добить заключенного последней пулей милосердия. В отчаяньи она отмахнулась от этого видения, стараясь вспомнить гладко выбритое лицо и светлые глаза Густаво, но в памяти всплыло лишь лицо Франсиско Леаля, когда он вместе с ней склонялся над рабочим столом, его черные, все понимающие глаза детский прикус, когда он улыбался, и другое, горькое и суровое выражение, когда его больно ранило чужое злодеяние.
«Божья воля» была ярко освещена, гардины в комнатах раздвинуты, звучала музыка был день для посещений, – выполняя свой долг милосердия, приходили на свидание родственники и друзья стариков. Издали первый этаж был похож на трансатлантический лайнер, по ошибке бросивший якорь в саду. Гости и обитатели прогуливались по палубе или отдыхали в глубоких креслах на террасе: они походили на тусклые призраки, потусторонние души, – некоторые из них говорили сами с собой, иные – пережевывали воздух, другие воскрешали, быть может, далекие годы или рылись в памяти, пытаясь вспомнить имена тех, кто был перед ними, а также своих детей и внуков. В этом возрасте экскурс в прошлое сравним с хождением по лабиринту; иной раз им удавалось припомнить место или событие или узнать любимого человека, обнаружив его в тумане своего сознания. Вокруг скользили одетые в униформу сиделки, – укутывали слабые ноги, раздавали вечерние таблетки и разносили целебный настой из трав обитателям пансиона и прохладительные напитки – посетителям. Из невидимых динамиков неслись бравурные аккорды шопеновской мазурки, плохо сочетавшейся с медленным ритмом внутренней жизни обитателей дома.
Когда Франсиско и Ирэне вышли в сад, собака подпрыгнула от радости.
– Осторожно, не наступи на незабудки, – предупредила девушка, предложив своему другу взойти на лайнер и навестить путешественников прошлого.
Собранные в тугой узел волосы открывали изгиб затылка; на ней была длинная хлопчатобумажная туника и, как ни странно, не было бренчащих медных и бронзовых браслетов. Что-то в ее поведении показалось Франсиско странным, но он никак не мог определить, что именно. Он наблюдал, как она, улыбаясь, ходит среди стариков, приветливо разговаривает со всеми, а с теми, кто в нее влюблен, – особенно. Каждый из них жил в настоящем времени, подернутом дымкой ностальгии. Ирэне показала ему полупаралитика не способный удержать негнущимися пальцами ручку, он обычно диктовал ей свои послания. Он писал друзьям детства, стародавним подругам, погребенным несколько десятилетий назад родственникам, но Ирэне из жалости не отправляла эти письма во избежание мучительного разочарования, когда ввиду отсутствия адресата почта пришлет их назад. Она сама составляла ответные письма и отправляла их старику, чтобы горькое осознание своего одиночества обошло его стороной. Она также представила Франсиско одному дедушке, к которому никогда никто не приходил. Его карманы были набиты бесценными сокровищами, которые он берег как зеницу ока, – выцветшие фотографии цветущих девочек, пожелтевшие открытки, где можно было разглядеть едва прикрытые груди, дерзко выставленную ножку в кружевах и подвязках. Они подошли и к инвалидному креслу, где восседала самая богатая вдова королевства На ней был мятый костюм, шаль, траченная временем и молью, и только одна перчатка, оставшаяся от первого причастия. Кресло было завалено полиэтиленовыми пакетами со всякими безделушками, а на коленях вдовы стояла коробочка с пуговицами: она то и дело считала и пересчитывала пуговицы, боясь потерять хоть одну. Дорогу преградил увешанный жестяными медалями полковник, сообщивший им свистящим астматическим шепотом, что пушечным снарядом этой героической женщине разнесло половину тела «Вы знаете, она собрала мешок монет, честно заработанных, благодаря покорности своему мужу? Представьте себе, юноша, каким он, видимо, был идиотом, если платил за то, чем мог пользоваться бесплатно; я посоветую моим новобранцам не тратить зря деньги на проституток: женщины с удовольствием расставляют ноги при одном лишь виде формы – я знаю это по собственному опыту, у меня их до сих пор – пруд пруди». Не успел Франсиско переварить услышанные откровения, как подошел высокий очень худой мужчина и с трагическим выражением лица спросил о здоровье своего сына, невестки и ребенка Ирэне переговорила с ним один на один, потом подвела его к группе оживленно разговаривающих людей и не отходила от него, пока он не успокоился. Девушка объяснила своему другу: у старика было два сына Один из них был сослан на другой край страны и мог только переписываться с отцом, но письма с каждым разом становились более отстраненными и холодными: расстояние и время одинаково губительны. Другой вместе с женой и месячным младенцем исчез. Старику не повезло: он не лишился рассудка, – и при малейшем недосмотре ускользал на улицу, сгорая от нетерпения их отыскать. Ирэне считала, что лучше горькая определенность, чем ужасные предположения, и потому заверила его: она точно знает, что в живых никого не осталось. Однако он не исключал возможности, что однажды может появиться ребенок; ходили слухи, что дети спасались благодаря торговле сиротами. Некоторые, считавшиеся погибшими, внезапно объявлялись в дальних странах их усыновляли семьи другого народа, – или они оказывались в благотворительных учреждениях, проведя в них столько лет, что едва ли помнили, кто были их родители. Благодаря спасительной лжи, Ирэне удалось добиться того, что он не убегал, даже если сад оставался без присмотра, но она не могла помешать ему губить себя мучительными иллюзиями и тратить жизнь на выяснения всяческих подробностей, порожденные желанием побывать на могиле своих близких. Она указала также на престарелую пару, – их кожа была подобна пергаменту и отдавала желтизной слоновой кости, когда они покачивались в качалках из кованого железа; они с трудом могли вспомнить свои имена, но им хватило разума влюбиться друг в друга, вопреки упорному сопротивлению Беатрис Алькантары; она это расценивала как недопустимую безнравственность – где это видано, чтобы два старых маразматика тайком целовались. Ирэне, наоборот, защищала их право на это последнее счастье и желала всем обитателям пансиона такого же везения, ибо любовь спасает от одиночества – худшего бича старости, поэтому, мама, оставь их в покое, не следи за дверью, которую она оставляет на ночь открытой, и не строй такую мину, когда утром застаешь их вместе: пусть они занимаются любовью, хотя врач и заявляет, что в их возрасте это невозможно.