412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Башевис-Зингер » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:25

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Исаак Башевис-Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

БРАТЕЦ ЖУК

I

Я мечтал об этом путешествии с пяти лет. В ту пору наш учитель Моше Альтер прочел мне тот отрывок из Торы, где Иаков с посохом переходит Иордан.[10]10
  Тора (Пятикнижие) – первый из трех разделов Библии, состоящий из книг: Бытие, Исход, Левит, Числа и Второзаконие.


[Закрыть]
Но когда в возрасте пятидесяти лет я приехал в Израиль, мне хватило недели, чтобы перестать изумляться. Я побывал в Иерусалиме, посетил Кнессет,[11]11
  Кнессет (ивр.) – букв, «собрание»; высший законодательный орган государства Израиль.


[Закрыть]
взошел на Сион,[12]12
  Сион – гора в Иерусалиме, где находится легендарная могила царя Давида; гора Сион традиционно считается символом Израиля.


[Закрыть]
осмотрел галилейские киббуцы,[13]13
  Киббуц (ивр.) – букв, «группа»; коммуна, преимущественно сельского типа.


[Закрыть]
постоял над руинами древнего Цфата, побродил в уцелевших развалинах аккской крепости, даже отважился на опасное по тому времени путешествие из Беер-Шевы в Сдом, где по пути видел, как арабы пашут на верблюдах. Израиль оказался даже меньше, чем я себе представлял. Машина, в которой я путешествовал, не могла вырваться из какого-то заколдованного круга: все три дня нашей поездки, куда бы ни ехали, мы, казалось, играли в прятки с озером Киннерет. Днем машина ни на мгновение не остывала. Чтобы спастись от слепящего света, я нацепил две пары солнечных очков, одни поверх других. По ночам откуда-то налетал знойный ветер. В тель-авивской гостинице меня научили манипулировать створками жалюзи, но стоило выйти на балкон, как нанесенный хамсином[14]14
  Хамсин (араб.) – букв. «пятьдесят»; жаркий и сухой ветер в северо-восточной Африке и над Красным морем; дует приблизительно 50 суток в году; сопровождается высокими температурами, резким снижением относительной влажности воздуха, часто приводит к пыльным бурям.


[Закрыть]
мельчайший песок густо запорашивал простыни. Вместе с ветром налетали мухи и бабочки самой невероятной величины и расцветки, а с ними жуки – такие громадные, каких я в жизни не видывал. Как они жужжали и гудели! Мотыльки с неимоверной силой бились о стены, будто готовились к генеральному сражению насекомых против человека. Тепловатое дыхание моря отдавало гнилой рыбой и прочей зловонной дрянью. На исходе того лета в Тель-Авиве часто, случались перебои с электричеством. Город внезапно покрывала абсолютно местечковая тьма. Небо заполнялось звездами. Багровые подтеки заката создавали ощущение гигантской небесной скотобойни.

На балконе дома напротив гостиницы старик с маленькой седой бородкой, в шелковой кипе, сползшей на высокий лоб, полулежа на кровати, читал через лупу какую-то книгу. Молодая женщина приносила ему питье. Он делал на полях книги пометки. Внизу на улице смеялись, визжали и дразнили мальчишек девчонки – все точно так же, как в Бруклине или в Мадриде, где я останавливался по пути. Дети перекликались на каком-то странном сленге, в котором не было ничего от языка Книги. Спустя неделю, побывав везде, где должен побывать приехавший на Святую Землю турист, я принял свою порцию благодати и отправился на поиски каких-нибудь менее благочестивых приключений.

В Тель-Авиве у меня было множество друзей и знакомых, еще с варшавских времен, в их числе – даже давняя любовница. Большинство моих близких погибло в гитлеровских концлагерях либо умерло от голода и тифа в советской Средней Азии, но кое-кто все же спасся. Я натыкался на них в уличных кафе, где они, потягивая через соломинку лимонад, продолжали обсуждать все те же вечные проблемы. Что значат, в конце концов, какие-то семнадцать лет?! Да, мужчины слегка поседели. Да, женщины покрасили волосы и упрятали морщины под толстый слой краски. Но жаркий климат не иссушил страсти. Вдовы и вдовцы переженились. Те, кто недавно развелись, подыскивали новых спутников жизни или любовников. Все по-прежнему писали книжки, рисовали картины, старались заполучить роли в пьесах, сотрудничали во всевозможных газетах и журналах. Все умудрились хоть немножко выучить иврит. За годы скитаний многие овладели русским, немецким, английским, даже венгерским и узбекским.

Стоило им меня увидеть, как немедленно за столиком расчищалось место и начинались воспоминания, в которых я тоже должен был участвовать. Они спрашивали моих советов относительно американских виз, литературных агентов, импрессарио. Мы даже шутили по адресу общих друзей, уже давно обратившихся в прах. Время от времени какая-нибудь дама осушала платочком слезу в уголке глаза, стараясь не смазать тушь.

Я не искал Дошу, но был уверен, что мы увидимся. Да и как я мог избежать здесь встречи с ней? Случилось так, что в тот вечер я сидел в кафе, где собирались не художники, а коммерсанты. За соседними столиками говорили о делах. Торговцы бриллиантами вытаскивали маленькие баульчики с камнями и увеличительными стеклами. Камень быстро переходил от столика к столику. Его проверяли, ощупывали, после чего передавали соседу, кивая при этом головой. Мне казалось, что я очутился в Варшаве, на Кролевской улице.

Внезапно я увидел ее. Она озиралась по сторонам, явно ища кого-то. Я сразу заметил все: и крашеные волосы, и мешки под глазами, и подрумяненные щеки. Одно только осталось неизменным – стройная фигура. Мы обнялись и обменялись древней как мир ложью: "А ты точно как прежде!" Но едва она села за мой столик – некая скрытая рука смела с ее лица пережитое, и вновь возникла женщина, чей образ я хранил в памяти все эти годы.

Я сидел и слушал ее путаный рассказ. В нем смешалось все: страны, города, замужества и годы. Один муж пропал. С другим она развелась; он теперь жил где-то с другой женщиной. Третий муж, с которым она в общем тоже рассталась, жил в Париже, но вскоре собирался в Израиль; они познакомились в лагере в Ташкенте. Да, она все еще рисует. А что остается делать? Изменила манеру, с импрессионизмом покончено. Старомодный реализм? А куда он сегодня может привести? Художник должен создавать нечто новое и абсолютно свое. А если этого нет, то и искусство не состоялось. Я напомнил о временах, когда она считала Пикассо и Шагала жуликами. Да, было такое, но потом она сама зашла в тупик. Сейчас ее работы действительно самостоятельны и подлинно оригинальны. Впрочем, кому здесь нужна живопись? В Цфате возникла колония художников, но ей не удалось приспособиться к их жизни. Хватит с нее мыканий по всяким забытым Богом российским деревушкам. Ей необходима атмосфера города.

– Где твоя дочь?

– Карола в Лондоне…

– Замужем?

– Да, я уже «савта», бабушка.

Она робко улыбнулась, будто хотела сказать: "Что толку притворяться? Тебя мне все равно не провести!" Мне бросились в глаза ее новенькие, только что от протезиста зубы. Подошел официант, она заказала кофе. Мы немного посидели молча. Время раздавило нас, лишило родителей, родни, разрушило отчие дома. Оно посмеялось над нашими фантазиями, мечтами о величии, богатстве, славе.

Еще в Нью-Йорке до меня долетали новости о Доше. Кое-кто из общих друзей писал, что ее картины не выставляются, а имя не попадается в газетах. Депрессия приводила ее время от времени в психиатрическую лечебницу.

Тель-авивские женщины редко носят шляпы и уж почти никогда – вечером, но на Доше была сдвинутая на один глаз широкополая соломенная шляпа с лиловой тесьмой. Хотя волосы ее были выкрашены в каштановый цвет, в них местами пробивались следы былых оттенков. Там и сям проскальзывала даже голубизна. И все же лицо ее сохраняло девичью угловатость. Тоненький носик, острый подбородок. Глаза – то зеленые, то желтые – не утратили молодой неизбывной силы, в них светилась готовность к борьбе, к стойкой, надежде до последней минуты. А иначе как бы она выжила?

– По крайней мере, есть у тебя кто-то? – спросил я.

Глаза ее засмеялись.

– Начинаешь все сначала? Уже с первой минуты?

– А чего ждать?

– Ты неисправим.

Отхлебнув кофе, она сказала:

– Конечно, у меня есть мужчина. Ты же знаешь, что я не могу жить одна. Но он сумасшедший, я это говорю не в переносном смысле. Он так безумно любит меня, что не дает мне житья. Преследует на улице, посреди ночи ломится в дверь, заставляет краснеть перед соседями. Я как-то даже вызвала полицию, но избавиться от него не смогла. Слава Богу, он сейчас в Эйлате. Я на полном серьезе подумываю взять пистолет и пристрелить его.

– Кто он? Чем занимается?

– Говорит, что инженер, но на самом деле электромонтер. Он интеллигентный человек, но психически болен. Иногда я думаю, что мне не остается ничего другого, как наложить на себя руки.

– Но он устраивает тебя?

– И да, и нет. Я ненавижу дикарей. И я устала от него. Он мне надоел. Распугал всех моих друзей. Убеждена, что как-нибудь он просто меня убьет. Это мне ясно, как Божий день. Но что делать? Тель-авивская полиция ничем не отличается от любой другой полиции на свете. Они говорят: "Вот когда он вас убьет, мы его посадим". Сперва он должен себя скомпрометировать. Если б я могла куда-нибудь уехать, я бы ни минуты здесь не задержалась, но иностранные консульства выдают визы неохотно. Тут у меня, по крайней мере, квартира. Хотя квартира – громко сказано! Так, крыша над головой. А что делать с картинами? Они только пылятся. А если даже и решусь уехать – на что жить? Алименты от бывшего мужа, доктора – всего несколько фунтов, да и те он высылает с опозданием. Они там не имеют понятия о нашей жизни. Здесь не Америка. Я голодаю, честное слово. Не хватайся за бумажник, все не так страшно. Жила все время одна и подохну одна. Я даже горжусь, что такая у меня судьба. Каково мне пришлось и через что я прошла – об этом никто не знает, даже Господь. Ни дня без какой-нибудь катастрофы! И вдруг – захожу в кафе, а тут – ты. Вот это действительно удача.

– Ты разве не знала, что я здесь?

– Нет, знала, но кто ведает, каким ты стал через столько лет? Я вот ни на грош не изменилась, и в этом мое несчастье. Я осталась той же самой. Те же желания, те же мечты. Люди меня мучают так же, как двадцать лет назад в Польше. Все ненавидят меня, не могу понять за что. Я читала твои книги. Я ничего не забыла. Я часто думала о тебе, даже когда лежала опухшая от голода в Казахстане и смерть заглядывала мне в глаза. У тебя где-то написано, что грешат в ином мире, а ад – здесь. Для тебя это, наверно, только слова, но это – правда. Я – перевоплотившаяся грешница из иного мира. Геенна – во мне. Меня изводит здешний климат. Мужчины становятся импотентами, женщин снедает страсть. Чего ради Господь дал евреям эту землю? Когда начинается хамсин, у меня мозги лопаются. А ветры здесь не дуют – они воют, точно шакалы. Иногда я целый день лежу в постели, нет сил встать, а ночью брожу, как хищник. Сколько я еще смогу так? Но ведь жива, и видеть тебя – праздник…

Чуть не опрокинув стул, она вскочила:

– С ума сойду от этих москитов!

II

Хотя я уже пообедал, но еще раз поел с Дошей и распил с ней бутылку «Кармеля». Потом мы пошли к ней. По дороге она без умолку извинялась за убогость своего жилища. Мы шли каким-то парком. На улицах горели фонари, бессильные прорвать пелену мрака. Недвижная листва казалась окаменевшей. Мы шли по темным улицам, каждая из которых носила имя какого-нибудь еврейского писателя или ученого. Я читал вывески на магазинах женской одежды. Комиссия по модернизации иврита нашла слова для обозначения бюстгальтеров, нейлоновых чулок, корсетов, дамских причесок, докопавшись в Танахе, Вавилонском и Иерусалимском Талмудах, мидрашах, даже в Зохаре[15]15
  Танах – еврейское название Библии, аббревиатура слов; «Тора» («Пятикнижие»), «Невиим» («Пророки»), «Ктувим» («Писания»), являющихся названиями трех основных разделов Библии. Талмуд (ивр.) – букв, «учение», «изучение»; обширный цикл религиозной литературы, завершенный к 5 в. н. э. и регламентирующий религиозно-правовые нормы иудаизма; содержит толкование и обсуждение Закона, устные предания, научные сведения и т. д. Существуют Иерусалимский (созданный в Эрец-Исраэль) и Вавилонский (созданный еврейской общиной Вавилонии) Талмуды. Последний получил особенно широкое распространение в Европе и часто называется просто Талмуд. Мидраши – сборники раввинистических толкований Библии. «Захар», или «Сефер ха-Захар» (ивр.) – букв. «Книга сияния»; важнейшее произведение каббалистической литературы. Каббала (ивр.) – букв, «получение», «предание»; эзотерическое еврейское теософское учение с элементами мистики и магии, стремящееся постигнуть скрытый истинный смысл Торы и других священных книг, заключающих, по мнению каббалистов, символическое описание Бога и Божественных процессов.


[Закрыть]
до корней этих мирских понятий. Был уже поздний вечер, но здания и асфальт источали дневной зной. Сырой воздух был настоев на запахах мусора и рыбы.

Я ощущал под ногами древность земли и спящие в ее недрах цивилизации. Где-то в глубине скрывались золотые тельцы, украшения храмовых жриц любви, изваяния Ваала и Астарты. Здесь пророки предрекали катастрофы. Из соседней гавани Иона отправился в Фарсис вместо предначертанной ему провидением Ниневии.[16]16
  В библейской Книге Ионы рассказывается, что Бог повелел пророку Ионе отправиться в столицу Ассирии Ниневию и объявить погрязшим в грехах и нечестии жителям города о готовящейся им Божьей каре. Пытаясь уклониться от возложенной на него миссии. Иона сел на корабль, плывший в противоположном направлении, однако впоследствии исполнил Божью волю.


[Закрыть]
Днем эти события удаляются, но по ночам прошлое снова проступает наружу. Я слышал перешептывания призраков. Тревожно вскрикнула вспугнутая птица. Обезумев от страсти, бились об уличные фонари мотыльки.

Никакие былые измены не осквернили той преданности, которую я ощутил в руке Доши. Она повела меня по лестнице какого-то дома. Ее квартира в самом деле ютилась прямо на крыше. Стоило ей отворить дверь, как мне в нос ударила волна зноя, смешанного с запахами краски и примусного спирта.

Единственная комната служила и студией, и спальней, и кухней. Доша не стала зажигать свет. Прошлое приучило нас обоих раздеваться и одеваться в темноте. Она отодвинула жалюзи, и ночь осветила комнату отблеском улиц и звезд. К стене была прислонена картина. Я понимал, что в свете дня ее причудливые линии и цвета были бы мне безразличны, но сейчас она чем-то притягивала меня. Мы молча поцеловались.

После нескольких лет жизни в Соединенных Штатах я успел забыть, что бывают квартиры без ванной. У Доши в комнате был только умывальник, а уборная находилась прямо на крыше. Доша открыла стеклянную дверь на крышу и показала, куда идти. Я хотел зажечь свет, но не мог нащупать ни выключателя, ни шнурка. В темноте рука наткнулась на крючок с нанизанными на него обрывками газеты. На обратном пути я сквозь стекло двери увидел, что Доша включила лампу.

Внезапно на стекле появился мужской силуэт. Высокий, широкоплечий. Я услышал голоса и моментально понял, в чем дело. Вернулся сумасшедший любовник. Я был не на шутку испуган, и в то же время с трудом сдерживал смех: мои вещи остались в комнате, я вышел голым.

Бежать было некуда – ни одного примыкающего вплотную здания. Да если б мне и удалось слезть с крыши четырехэтажного дома на улицу, не мог же я вернуться в гостиницу нагишом. Мне пришло на ум, что Доша, быть может, успела спрятать мою одежду, заслышав на лестнице шаги этого типа. Но он в любую минуту мог выйти на крышу. Я принялся оглядываться, ища хоть какое-нибудь укрытие. Пусто. Я встал за стенкой уборной. Может, не заметит. Но сколько я тут смогу простоять? Через несколько часов рассветет.

Я припал к стенке, точно загнанный зверь в ожидании охотничьего выстрела. Прохладный бриз с моря смешивался с исходившим от крыши жаром. Я трясся и с трудом сдерживался, чтобы не стучать зубами. Было ясно, что единственный возможный путь – спуск по балконам, но, взглянув, я понял, что не смогу добраться даже до ближайшего. А прыгну – так не только ногу, но и голову, чего доброго, сломаю. Кроме того, у меня были все шансы попасть в полицию или сумасшедший дом. Страх не мешал мне чувствовать нелепость ситуации. Из-за стеклянной двери до меня доносилось хихиканье. Конечно же, они смеются над моим злосчастным свиданием в тель-авивском кафе. Я взмолился Богу, против которого столько грешил: "Отче, смилуйся! Не дай погибнуть так глупо!", и поклялся пожертвовать изрядную сумму на бедных, если только выберусь из этой западни.

Надо мной простирался космос со всеми своими солнцами, планетами, кометами, туманностями, астероидами, бесчисленными и необычно близкими звездами и кто-знает-какими-силами и духами – то ли сам Господь, то ли порождение его существа. Мне показалось, что в пристальном взгляде, устремленном на меня из круговерти вселенского полночного веселья, сквозило легкое сочувствие. Словно распростертая надо мной бездна говорила: "Подожди, сын человеческий, мы знаем, в какой переплет ты попал. Надо пораскинуть мозгами!"

Долго я стоял и всматривался в небо и мешанину домов, составляющих Тель-Авив. Сквозь охватившую город пелену сна стали постепенно прорываться то случайный звук, то собачий лай, то человеческий голос. Мне почудилось даже, что я слышу прибой и какой-то колокольчик. А насекомые, оказывается, ночью не спят. То и дело пролетали мимо некие существа, кто с одной парой крыльев, кто – с двумя. У моих ног ползал громадный жук – останавливался, поворачивал в сторону, будто заблудился на этой странной крыше. Никогда дотоле я так не ощущал свое родство с насекомыми. Я разделил их судьбу. Никто из нас не знал, где родился и почему должен умереть. "Братец жук, – пробормотал я, – что им всем от нас надо?" Меня переполнял почти религиозный экстаз. Я стоял на неведомой крыше, на той земле, которую Бог вернул спасшейся от уничтожения части своего народа. Я обнаружил, что нахожусь в беспредельном пространстве с мириадами галактик между двумя вечностями – отошедшей в прошлое и грядущей. А может быть, ничто не ушло навсегда, и все, что было или даже будет, просто раскручивается во вселенной подобно бесконечному свитку. Я просил прощения у своих родителей, где бы они ни были – против них я восстал когда-то и сейчас я позорил их. Я испрашивал Божьего прощения. Ведь вместо того, чтобы вернуться в обетованную Им землю и посвятить себя изучению Торы и исполнению заповедей, я устремился за погрязшей в суете искусства блудницей. "Помоги мне, Господи!" – отчаянно взывал я.

Усталость заставила меня сесть. Стало прохладно, я прислонился к стенке. В горле першило, в носу стояла раздражающая сухость – верная предвестница простуды. "Кто-нибудь когда-нибудь попадал в такое положение?" – спросил я сам себя. Стояла тишина, та тишина, в которой ощущаешь приближение опасности. Я, оцепенев, прислушивался к ней и мог, пожалуй, насмерть замерзнуть в ту жаркую летнюю ночь. Скорчившись, я задремал – подбородок на груди, руки обхватили ребра, словно факир, давший обет навек остаться в такой позе. Время от времени я просыпался и пытался дыханием согреть ноги. Вслушивался в темноту, но слышал лишь мяуканье кошки на соседней крыше. В первый раз оно походило на плач ребенка, во второй – на стон роженицы. Сколько я проспал, не знаю – может, минуту, а может быть, и все двадцать. Мозг расслабился. Страхи улетучились. Я обнаружил, что нахожусь на кладбище среди вышедших из могил детей. Они играли. Среди них была маленькая девочка в плиссированной юбке. Сквозь золотые кудри проглядывали фурункулы. Я знал ее. Это была Йохевед, дочка наших соседей по Крохмальной улице, заболевшая скарлатиной и как-то утром увезенная на маленьком катафалке. Катафалк был запряжен одной-единственной лошадью, и в нем было много отделений, похожих на ящик комода. Несколько детей водили хоровод, а остальные качались на качелях. С раннего детства этот сон периодически возвращался ко мне. Дети, кажется, знали, что умерли – они не разговаривали и не пели. Их желтоватые личики несли печать той потусторонней меланхолии, которую можно увидеть лишь во сне.

Я услышал шорох и почувствовал прикосновение. Открыв глаза, я увидел Дошу в халате и шлепанцах. Она принесла мою одежду. Подтяжки вместе с рукавами пиджака волочились по крыше. Поставив ботинки, она поднесла палец к губам, показывая, что надо молчать, и скорчив мне гримасу, издевательски высунула язык. Чуть отступив, она, к моему изумлению, открыла люк на лестницу. Я чуть было не раздавил выпавшие из кармана очки. Стыдно сказать, но я даже не заметил, как Доша исчезла. Около меня валялась какая-то книжечка. Мой американский паспорт. Я начал искать деньги и кредитные карточки. Впопыхах умудрился натянуть пиджак шиворот-навыворот. Ноги дрожали. Проскользнув в люк, я очутился на ступеньках лестницы.

На первом этаже выяснилось, что дверь заперта. Точно вор, я стал бороться с замком – и, наконец, он щелкнул. Бесшумно затворив за собой дверь, я бросился наутек, даже не взглянув на дом, где был только что заточен.

Я вышел на улицу; похоже, ее только недавно проложили и не успели еще замостить. Я шел куда глаза глядят, лишь бы подальше, шел и разговаривал сам с собой. Остановив какого-то пожилого прохожего, я обратился к нему по-английски, и он, буркнув: "Говорите на иврите!", показал мне путь к гостинице. В его затененных глазах я прочел отеческий укор, будто он знал меня и угадал мое недавнее приключение. Не успел я его поблагодарить, как старик исчез.

Я остался стоять на том же месте, размышляя о происшедшем. Так я стоял один в тиши, подрагивая от охватившего меня рассветного озноба, как вдруг почувствовал, что кто-то ползет у меня по штанине. Я нагнулся и увидел огромного жука – он кинулся от меня прочь и исчез. Неужели это тот самый жук, которого я видел на крыше? Он застрял в моей одежде, но обрел свободу. Силы небесные предоставили нам обоим еще один шанс.

ДРУГ КАФКИ

I

Про Франца Кафку я услыхал гораздо раньше, чем прочел его книги. Мне рассказывал о нем Жак Кон, друг писателя, бывший актер еврейского театра. Я говорю «бывший», ибо ко времени нашего знакомства он уже покинул сцену. Это было в начале тридцатых – когда еврейский театр в Варшаве начал постепенно терять своих зрителей. Сам Жак Кон превратился в болезненного, надломленного человека, и хотя по-прежнему одевался под денди, от его щегольства веяло убожеством: моноколь в левом глазу, высокий старомодный воротничок, известный под названием «отцеубийца», лакированные туфли, котелок. Злословы из варшавского клуба еврейских писателей, куда мы оба часто захаживали, именовали Кона «лордом». Он упорно старался не сгибаться под бременем все тяжелей давивших на плечи лет. Из остатков некогда белокурых волос он соорудил на голове некое подобие моста через лысину. Следуя былым театральным традициям, он время от времени переходил на онемеченный идиш – особенно когда заводил разговор о своей дружбе с Кафкой. Он начал пописывать газетные статейки, единодушно отвергавшиеся редакторами. Жил он в мансарде где-то возле улицы Лешно и частенько хворал. У завсегдатаев клуба была в ходу острота на его счет: «Весь день лежит в кислородной палатке, а вечером выходит оттуда, как Дон Жуан от любовницы».

Мы всегда встречались по вечерам в клубе еврейских писателей. Дверь медленно отворялась, и с неизменным видом европейской знаменитости, снизошедшей до посещения гетто, появлялся Жак Кон. Оглядевшись, он гримаской показывал, насколько ему не по вкусу висящая в воздухе густая смесь запахов селедки, чеснока и дешевого табака. Потом бросал надменный взгляд на столики, заваленные истрепанными газетами и обломанными шахматными фигурами, вокруг которых сидели члены клуба, погруженные в бесконечное, крикливое обсуждение жгучих литературных проблем. Качнет, бывало, головой, словно говоря: "Чего ждать от таких шлимазлов?[17]17
  Шлимазл (идиш) – дурачок, неудачник, недотепа.


[Закрыть]
" Едва заметив его появление, я сразу лез в карман за злотым, который он с неумолимостью рока всякий раз якобы одалживал у меня.

В тот вечер Жак, казалось, пребывал в необычно хорошем расположении духа. Он улыбнулся, обнажив слегка болтавшиеся при разговоре фарфоровые зубы, потом картинно, как со сцены, поклонился мне и, подав костлявую долгопалую руку, произнес:

– Ну-с, что поделывает наша восходящая звезда?

– Опять вы шутите?

– Я вполне серьезно. Вполне. Я узнаю талант с первого взгляда, хотя меня самого Господь обделил. Когда мы играли в Праге в девятьсот одиннадцатом году, никто о Кафке и слыхом не слыхивал. Но стоило ему прийти за кулисы, как я сразу ощутил присутствие гения. У меня на это нюх прямо собачий. Тогда и завязалась наша дружба.

Я слышал эту историю множество раз с бесчисленными вариациями, но понимал, что придется слушать сызнова. Он присел к моему столику, и официантка Маня подала нам чай с печеньем. Жак Кон вскинул брови, из-под которых в ореоле старчески покрасневших белков поблескивали желтоватые зрачки. Сморщенный нос, казалось, спрашивал: "И это здешние варвары именуют чаем?" Он тщательно размешал брошенные в стакан пять кусков сахара, после чего двумя пальцами, большим и указательным (ноготь на указательном был невероятной длины), отломил кусочек печенья, положил в рот и промолвил: «Н-да», что, по всей вероятности, означало: "На всю жизнь не наешься!" Все это входило в игру. Он был родом из хасидской семьи, жившей в маленьком польском городке, и звали его не Жак, а Янкель. Тем не менее он и в самом деле провел много лет в Праге, Вене, Берлине, Париже. Играл он не только в еврейских театрах, но выступал и на французской, и на немецкой сценах. Он был в приятельских отношениях со многими знаменитостями: помог Шагалу найти студию в Бельвилле, часто гостил у Исраэля Зангвила, играл у Рейнхардта,[18]18
  Исраэль Зангвил (1864–1926) – еврейский писатель, публицист и общественный деятель, живший в Англии. Макс Рейнхардт (1873–1943) – немецкий театральный режиссер.


[Закрыть]
уплетал ростбиф вместе с Пискатором.[19]19
  Эрвин Пискатор (1893–1966) – немецкий театральный режиссер.


[Закрыть]
Он показывал мне письма не только от Кафки, но и от Якоба Вассермана,[20]20
  Якоб Вассерман (1873–1934) – немецкий писатель.


[Закрыть]
Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Ильи Эренбурга и Мартина Бубера[21]21
  Мартин (Мордехай) Бубер (1878–1965) – еврейский философ, религиозный мыслитель и писатель.


[Закрыть]
– и все они обращались к нему по имени. Когда мы узнали друг друга лучше, он даже стал мне иногда показывать фотографии и письма знаменитых актрис, с которыми его связывала не только сцена.

"Одалживая" Жаку Кону злотый, я чувствовал, что вступаю в контакт с Западной Европой. Одно то, как он обращался со своей тростью, отделанной серебром, казалось мне совершенной экзотикой. Он даже сигареты курил не по-варшавски. И манеры у него были изысканные. Изредка, делая мне какое-нибудь замечание, он находил способ уравновесить укор каким-нибудь изящным комплиментом. Но более всего я восхищался обхождением Жака Кона с женщинами. Сам я с девушками был робок, краснел, становился неловок, а Жак Кон был неотразим, как природный граф. Для самой последней дурнушки у него всегда находилось приятное слово. Он безумно льстил женщинам, но всякий раз делал это доброжелательно-ироническим тоном пресытившегося гедониста. Со мной он был откровенен.

– Мой юный друг, я уже почти импотент. Это всегда приходит с чрезмерным развитием вкуса и пресыщенностью – когда один голоден, другому не лезут в горло марципаны и икра. Я достиг точки, когда ни одна женщина уже не может произвести на меня впечатление. Это – импотенция. Платьями и корсетами меня не проведешь, на макияж и парфюмерию я уже не клюну. Хоть я сам без зубов, но стоит женщине открыть рот, как я вижу все ее пломбы. Между прочим, когда Кафка взялся за перо, он столкнулся с той же проблемой: для него не существовало скрытых дефектов – ни в себе, ни в других. Литературу в основном делают плебеи и ремесленники, вроде Золя и Д'Аннунцио. Я видел в театре те же пороки, что Кафка – в литературе; это нас и сблизило. Но как ни странно, когда речь шла о театральных оценках, Кафка оказывался слеп, как котенок: до небес возносил наши дешевенькие идишистские пьески, до беспамятства влюбился в мадам Чиссик, не актрису, а полную бездарь. От одной лишь мысли, что Кафка любил это существо и ею грезил, мне становилось стыдно за человеческие иллюзии. Нет, бессмертие никак не назовешь разборчивым. Кому выпало на веку быть гением, тот гением войдет в вечность даже в опорках.

Не вы ли как-то спросили, что заставляет меня жить? Или кто-то другой? Откуда у меня берутся силы превозмогать бедность, болезни и, что самое тяжелое – безнадежность? Хороший вопрос, мой юный друг! Именно он возник у меня, когда я впервые прочел книгу Иова. Почему Иов продолжал жить и страдать? Чтобы на исходе дней у него было много дочерей, много ослов и верблюдов? Нет. Истинное объяснение в том, что это делалось ради самой игры. Просто все мы – шахматисты, а партнер у нас – Судьба. Она – ход, мы – ход. Она старается поставить нам простейший мат, а мы норовим увернуться. Мы знаем, что победы не видать, но очень хочется бороться до последнего. У меня противник крепкий. У него припасено для Жака Кона много уловок. Вот нынче зима, даже хорошая печь не очень греет. А в моей нет тяги месяцами, и хозяин отказывается чинить. Впрочем, денег на уголь тоже нет. Так что в моей комнате холод, как на улице. Вам не понять силу ветра, покуда вы не пожили в мансарде. Оконные стекла даже летом дребезжат. А иногда на крышу возле окна вылезает кот и воет ночь напролет, точно женщина в родах. Лежишь тут, коченеешь под пледами, а он прямо заходится ради своей подруги, хотя, кто знает, может быть, он просто голоден. Ну, дам я ему немного поесть, чтоб успокоился, или прогоню, но мне-то, чтобы не замерзнуть до смерти, нужно закутаться во все тряпье, какое попадется под руку, даже в старые газеты, так что малейшее движение – и все пропало, начинай закутываться сызнова.

Как ни крути, дружок, но коли уж играть, то с противником достойным, а не с сапожником. От своего партнера я искренне в восторге. Иногда он меня просто восхищает своей оригинальностью. Сидит он себе где-то в конторе на третьем или седьмом небе, – в том департаменте Провидения, который вершит судьбы нашей маленькой планеты, – и знай ставит капканы на Жака Кона. А цель у него – "Бочонок сломай, но вина не разлей!" Именно так он поступает. Как он умудряется оставить меня живым, уму непостижимо. Стыдно сказать, сколько я поглощаю всяческих снадобий и таблеток. Не будь у меня друга-аптекаря, никогда не смог бы себе это позволить. Глотаю их перед сном одну за другой, просто так, без воды. Если запиваю, то после хочешь помочиться, а у меня простата не в порядке, так что и без того бегаю. Ночью, между прочим, категории Канта не работают. Время – уже не время, пространство – не пространство. Вот держите вы что-то в руке – раз, и нет этого! Газовую лампу зажечь – и то проблема. У меня всегда исчезают спички. Мансарда просто кишит домовыми. Одного время от времени приходится одергивать: "Эй ты, Уксус-Винный Сын, кончай свои поганые штучки!"

И вот как-то среди ночи раздается стук в дверь, и – женский голос, не пойму, смеется или плачет.

"Кто это может быть? – говорю себе, – Лилит? Наама? Махалат?[22]22
  Лилит – центральная женская фигура еврейской демонологии; в Талмуде описана как демон с женским лицом, длинными волосами и крыльями. В одном из мидрашей сообщается, что Лилит губит новорожденных. Согласно Каббале, она также является душительницей новорожденных и соблазнительницей спящих мужчин, от которых рождает бесчисленное множество демонов. В «Зохаре» (см. прим. 4 к рассказу «Братец Жук»), кроме Лилит, указаны еще три матери демонов: Агрет, Махалат и Наама.


[Закрыть]
– а вслух кричу: «Мадам, вы, верно, ошиблись?» А она продолжает барабанить, затем – стон, кто-то падает… У меня не хватило духу сразу отпереть дверь. Начинаю искать спички – и обнаруживаю их у себя в руках. Вылезаю из постели, зажигаю лампу, надеваю тапочки, халат. Глянул на себя в зеркало – ужаснулся: физиономия зеленая, небритая… Открываю, наконец, дверь – на пороге белокурая молодая женщина, босая, прямо на ночную рубашку наброшена соболья шуба. Бледная, волосы растрепаны… Спрашиваю: «Мадам, в чем дело?»

"Меня только что пытались убить. Ради Бога, впустите. Прошу вас, позвольте переждать у вас ночь". Я было хотел полюбопытствовать, кто это собрался ее убить, но вижу – она окоченела, да скорей всего и "под шафе". Впускаю ее и замечаю на запястье браслет с громадными брильянтами. "У меня комната не отапливается".

"Все лучше, чем умереть на улице". Итак, мы вдвоем. Но что мне с ней делать? Кровать у меня только одна, пить я не пью, не могу себе это позволить… Правда, один друг подарил мне как-то бутылку коньяка да где-то завалялось черствое печенье. Дал я ей выпить, печенье на закуску – кажется, ожила. "Мадам, – спрашиваю, – вы живете в этом доме?"

"Нет, – отвечает, – на Аллеях Уяздовских.[23]23
  Аллеи Уяздовские – одна из аристократических улиц довоенной Варшавы.


[Закрыть]
" Пожалуй, в самом деле было в ней что-то от подлинной аристократки. Слово за слово, выяснилось, что она – графиня, вдова, а в нашем доме живет ее любовник, совершенно дикий человек, державший вместо кошки львенка. Тоже из аристократов, но выродок, уже успел отсидеть год в Цитадели[24]24
  Цитадель – варшавская тюрьма.


[Закрыть]
за попытку убийства. К ней он ходить не мог, поскольку она жила в доме свекрови, а потому она навещала его сама. Той ночью в припадке ревности он избил ее, а затем приставил к виску револьвер. Короче, она еле успела схватить шубу и выскочить из квартиры. К соседям не достучалась, никто не открыл, так и добежала до мансарды.

"Мадам, – говорю я ей, – ваш любовник, вероятнее всего, рыщет по дому. Предположим, он врывается. У меня же ничего нет, кроме разве этой пародии на нож".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю