Текст книги "Лебединая песнь"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Мика от досады покраснел:
– Фу, какие банальные вещи она говорит! В этом доме не думают о красоте.
Желая немного развлечь молодежь, Нина положила на стол карты «Почта амура». Мика взял их неохотно. «Дудки! Не унижусь до комплиментов!» – подумал он. Внезапно его внимание привлекла одна фраза, он перечел ее раз, другой и быстро перебросил карту Мери, говоря: «Рубин». Девочка прочитала фразу, подняла головку и пристально, серьезно посмотрела на него черными глазами. Этот взгляд весь вечер занимал мысли Нины: «Что мог Мика телеграфировать Мери? Я рада была бы, чтоб он увлекся в первый раз в жизни, по крайней мере, ногти бы свои привел в порядок, – да что-то не похоже!»
А под рубрикой «Рубин» стояло:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Через несколько дней после празднования дня рождения Петя опять ворвался к Мике:
– Скорей одевайся и бежим, если хочешь идти с нами «туда» и увидеть «их». Мама прислала меня за тобой. Она обещала, что все расскажет. Бежим!
Она рассказала, что выпущен из тюрьмы на один день иеромонах отец Гурий Егоров – тот, которому они относили передачу. Сейчас они пойдут на квартиру, где соберутся все, кто хочет проститься с ним, так как его отправляют в ссылку на Север. Необходима очень большая осторожность, чтобы гепеу не накрыло собрания. Сердце Мики тревожно забилось, настороженное ожидание прикоснулось к каждому нерву. Необычайность момента, казалось ему, сообщает странную тишину и торжественность каждой самой простой подробности: лица были серьезны, переговаривались в полголоса, в обращении с Ольгой Никитичной проскальзывал новый оттенок иерархического послушания, Мери смиренно одевала платочек вместо обычного берета… Эти маленькие штрихи уже заключали в себе что-то неповседневное, и неповседневность эта нарастала. У Пети, по-видимому, было заключено перемирие с сестрой – это тоже что-нибудь да значило! Они шли рука об руку, а ему пришлось идти с Ольгой Никитичной и, пересиливая застенчивость, он отважился спросить по поводу письма, которое заинтересовало его.
– Это письмо митрополита Вениамина, который расстрелян по обвинению в контрреволюции несколько лет тому назад, – ответила она, понижая голос. – Советская власть обычно расправляется со своими жертвами тайно на дне своих казематов, но с владыкой им было слишком неудобно поступить так, как они поступили с Савинковым. Был организован публичный показательный суд, который производился с некоторым подобием прежнего суда в зале бывшего Дворянского собрания. Муж сумел раздобыть мне билет благодаря своим прежним юридическим связям. Сколько было грубости и надругательства! Я раз не выдержала и крикнула со своего места: «Не издеваться!» – и несколько голосов закричали со мной. Адвокаты боялись каждого своего слова. Я невольно вспоминала суды царского времени. Засулич была настоящей политической преступницей, а между тем какие пламенные речи лились в ее защиту, сколько выражений сочувствия в публике! А теперь, когда собравшаяся у подъезда толпа закидала владыку цветами, – в ту минуту, когда его высаживали из «черного ворона» – тотчас откуда ни возьмись хлынули конные гепеу и увели под конвоем оцепленных людей! Я как-то сумела проскочить между мордами лошадей и ускользнула. Были и другие штучки: в день приговора залу до отказа набили агентами гепеу, которые, согласно приказу, разразились аплодисментами в ответ на объявленный приговор. Эта достойная выдумка должна была иллюстрировать народный восторг. Власти, очевидно, боялись, чтобы не повторились выкрики с мест, и приняли свои меры. Но вся площадь и вся Михайловская в этот вечер были полны народом, в глубоком молчании стоявшего в ожидании приговора, и эту толпу, остановившую движение транспорта, нельзя было ни выловить, ни оцепить… Был конец лета, и небо, помню, все пламенело от заката. Запомни эту картину, Мика, чтобы она сохранилась для потомства. Ведь «они» уничтожают все мемуары и наша, такая трагическая эпоха будет так бедна воспоминаниями.
И через несколько минут она прибавила:
– В последние два-три года, с усилением власти Сталина, прекратились уже всякие высказывания и выкрики; молчание даже в очередях перед тюрьмами. Усиливающийся террор покончил со всеми изъявлениями гражданских чувств.
Мика молчал под впечатлением рассказа, в котором, кроме содержания, его поразила идейность и смелость этой женщины. Ведь он постоянно видел Ольгу Никитичну, он привык слышать ее разговоры: «Мальчики, идите пить чай», «Ты опять не вымыл руки, Петя», «Мика, возьми пирожок», – и почему-то в голове его уже сложилось убеждение, что если человек говорит эти и подобные им слова, то других, более интересных, от него уже ждать нечего, они должны были исчерпывать содержание человека! А вот теперь оказывалось, что параллельно с заботами о семье и о доме, у этой женщина была своя собственная идейная жизнь. Как он не замечал этого?
Когда подошли к дому, где находилась таинственная квартира, Ольга Никитична запретила какие бы то ни было разговоры и велела подыматься поодиночке. Из уже знакомой им кухоньки их провели по узкому коридору в комнату, где Мика увидел освещенные образа, аналой и множество девушек и юношей, сидевших на стульях и просто на полу посреди библиотечных шкафов и стеллажей. Понемногу заполнился даже коридор; осторожные звонки и тихие шаги продолжались непрерывно, переговаривались только полушепотом.
Мика искал глазами священника, ему невольно приходили на память портреты Гуса и Саванаролы, но он увидел еще молодого человека с интеллигентным лицом, ни во взгляде, ни в голосе которого не было ничего фанатического. Он был в монашеской рясе, очень худ и бледен и напоминал больше древнехристианского пресвитера, который беседует со своей паствой в дни гонений: он просил не разъединяться, не отходить душевно, поддерживать друг друга, рассказывал о жизни в заточении… Потом все начали подходить к нему поочередно под благословение. В одиннадцать вечера он обязан был явиться обратно в тюрьму и теперь прощался с каждым двумя-тремя словами. Все тихо передвигались в молчании при колеблющемся свете лампад, и каждый, получивший благословение направлялся тотчас к выходу, так как расходиться можно было только поочередно. Картина эта окончательно воспламенила воображение Мики. Тональность, на которую настраивалась эта молодая душа звучала все полнее и торжественнее. Ему мерещились катакомбы во времена римских кесарей, а Петина мать представилась благородной матроной, женой опального патриция; она пришла на тайное христианское собрание со своей виллы на Тибре и привела с собой двух неофитов…
«Все тихо, таинственно и полно значения… Совсем не так, как кричат и галдят в прокуренной комнате на комсомольских собраниях, причем каждый боится неосторожного слова и как попугай повторяет газетные фразы. Сюда не идут те, кто хочет преуспевать: тот, кто здесь, рискует собственным благополучием, стало быть, здесь все искренни».
Когда пришла их очередь подойти к священнику, «римлянка» пропустила вперед Мери, а сама встала за мальчиками и, положив одну руку на плечо сына, а другую на плечо Мики, сказала:
– Это новенькие. Их привела я.
Мика робко поднял глаза на священника.
– Даст тебе Господь по сердцу твоему!
«Если он так сказал, то понял, стало быть, как я душевно изголодался и обещал мне этими словами утоление моего голода. Я, кажется, нашел свою идею».
Выходя с Петей, он спросил его: сказал ли ему отец Гурий что-нибудь?
– Он сказал слова Зосимы: «В миру пребудешь, как инок». А Мери: «Да будешь ты сохранена лилией сада Гефсиманского!» Мама говорила о нем, что он даст себя четвертовать за свои идеалы.
– Таким буду и я,– сказал себе Мика и невольно поднял глаза на звездное небо.
В первые же годы советской власти, несмотря на притеснения и прямые гонения, устраиваемые на Православную Церковь, и даже, может быть, именно вследствие этих гонений, религиозная жизнь в Петербурге очень оживилась. Почти при каждой церкви образовалась своя небольшая ячейка глубоко верующих людей, которые ушли очень далеко от мертвой обрядовой церковности, готовы были преобразовать всю свою жизнь согласно требованиям религии и дойти, если нужно, до мученичества. И доходили. Гонения очистили церковную среду. Одно из ведущих мест заняла Александро-Невская лавра: там, при Крестовой церкви, образовалось так называемое Александро-Невское братство. Это было движение молодежи «комсомольского» возраста и в основном интеллигентной молодежи. Руководителями были три священника: отец Иннокентий, отец Гурий и отец Лев. Гурий и Лев были два родные брата, оба с университетским образованием, а Гурий – в миру Вячеслав Михайлович Егоров – успел, кроме того, окончить Духовную Академию, закрытую советской властью. В период империалистической войны оба брата (тогда еще не имевшие священного сана) пошли на фронт санитарами и собирали под огнем раненых, не желая ни проливать крови, ни держаться в стороне от происходившего. Приняв священство и монашество в самое трудное для Церкви время, оба встали во главе молодежи как духовные руководители объединения. Первое время братство сгруппировалось вокруг Крестовой церкви, на территории лавры; оно включило в себя молодежь обоего пола, девушки в те дни носили белые косынки, которые очень скоро пришлось снять в конспиративных целях. Перед братством была поставлена задача осуществить христианские идеалы и воскресить дух древнехристианских общин. Члены братства полностью обслуживали Крестовую церковь: пели, читали, прибирали, ухаживали за больными, о которых удавалось узнать, носили передачи заключенным, собирались для совместного чтения святоотеческой литературы, соблюдали церковный устав – исповеди, посты, посещение богослужения; занимались Законом Божиим с детьми (так как предмет этот был запрещен в школах). Очень многие поступили студентами в Богословский институт, только что открытый вместо разгромленных академий. Задачей ставили себе миссионерскую деятельность. Одушевление было очень большое, но осторожности, как и следовало ожидать, слишком недостаточно. И Крестовая церковь очень скоро привлекла внимание гепеу. Осенью 1923 года был закрыт Богословский институт и разом арестованы все его руководители и профессора, а также все три священника и другие наиболее выдающиеся члены братства, которое оказалось, таким образом, обезглавлено. (Такие же расправы происходили и среди других братств).
В течение первых нескольких дней опечаленная молодежь еще собиралась в Крестовой церкви, и многие в глубине души уже мечтали о мученичестве, но церковь почти тотчас была закрыта. Очевидно предполагалось, что члены братства связаны между собой главным образом территориально и с разрушением очага «контрреволюции» братство легко распадется, но связь успела уже упрочиться, идея пустила слишком глубокие корни! Собираться стали на частных квартирах, украдкой осведомляя друг друга, на общие средства носили передачи арестованным «отцам». Собрания на квартирах бывали многолюдны, иногда до сорока человек, и часто чей-либо запоздалый звонок заставлял тревожно настораживаться. Но предательства внутри братства не было, и гепеу не удавалось накрыть братского собрания и выловить таким образом братство полностью, хотя они всячески охотились на него. Скоро в братстве образовался своего рода боевой штаб – в одной из квартир на Конной улице удалось устроить нечто вроде монашеского общежития: путем обменов и самоуплотнений удалось заселить всю квартиру братчицами из числа бессемейных девушек и женщин, все числились на советской службе – учительница, бухгалтер, библиотекарь, медсестра… По документальным данным это была типичная коммунальная квартира. В каждой комнате жило по две девушки, центральная комната служила монашеской трапезной, туда были собраны образа, уставленные наподобие иконостасов, а посередине стоял длинный стол. Стены этой комнаты были сплошь уставлены стеллажами с книгами, принадлежащими арестованным отцам. В этой комнате совершали трапезы, читали молитвенное правило утром и вечером и принимали приходящих. Квартира эта действительно играла роль главного штаба: туда стекались все новости из церковной жизни, оттуда исходили директивы членам братства, туда прибегали за сведениями, братские собрания происходили всего чаще именно там. С потерей Крестовой церкви братство уже не имело своего храма, но несколько раз пристраивалось временно при какой-нибудь церкви, являясь туда со своим хором и чтецами для безвозмездных услуг. И это являлось одним из объединяющих моментов.
Из недр братства вышла героическая пара – священник Федор Андреев и его жена Наташа. Оба были членами кружка по изучению монашества, сформированного при братстве еще в дни Крестовой церкви, и вот совместное изучение монашества закончилось счастливым браком! Андреев был инженер по образованию и занимаемой должности и успел кроме того прослушать три курса Духовной Академии, продолжая работу инженера, он читал по вечерам лекции в Богословском институте. Когда стало известно о ссылках огромного числа священников, он героически заявил о своем желании принять священный сан. Молодая жена дала согласие, зная, на что идет, а сама в это время уже ждала ребенка. Деятельность Андреева была очень недолга: он был вскоре арестован и погиб, выпущенный из заточения за три дня до смерти, вслед за этим пропала в ссылке его жена. Так же скоро был сметен с лица земли другой священник, пытавшийся заменить братьев Егоровых – отец Варлаам: это был еще совсем молодой человек из очень интеллигентной семьи, племянник адмирала, он также героически принял священство и также скоро попал в Соловки.
Священники появлялись и исчезали молниеносно, но братство не распадалось. Живучесть его была поразительна: на десятый год после первого разгрома оно еще продолжало подпольное существование. Одному из священников на допросе в 1932 году было сказано: «А ведь мы отлично знаем, что Александро-Невское братство все-таки существует». Это знали, но накрыть хоть одно братское собрание, так чтобы выловить братство полностью, не смогли. Оно распалось из-за все возраставших трудностей подпольного существования и слишком многочисленных арестов и ссылок в своей среде – ставились в вину кому происхождение, кому религиозность, кому родство… Связь между отдельными членами стала медленно таять. Еще в 36-ом году квартира на Конной кое-как поддерживала эту связь. 37-ой год окончательно разбросал всех в разные стороны.
Такова была организация, в которую жажда подвига и религиозный голод привели Мику. Со дня собрания на Конной улице он весь отдался братству. По субботам и воскресеньям отправлялся за Неву в Киновию, где братство в тот период опекало и обслуживало небольшую церквочку, и не пропускал ни одного братского собрания.
Старые-старые иконы с их потемневшими, застывшими ликами, золотые нимбы и овеянные ладаном песнопения, красота старинных уставных служб – все это было тесно связано с прошлым его Родины, это было новое и забытое в одно и тоже время, это было гонимо, стало быть, очищено от всего подкупленного и насильственного. Это одно не изменилось, не распалось, осужденное на смерть, и это одно явило ему идейных людей! Оставалось сказать: я ваш!
Он ничего не рассказал Нине. «Она в прошлом своей Родины видит только дворянские особняки, люстры, паркет, мир изящных манер, страуса и лайковых перчаток, да еще поэзию старинных усадеб, но прошла мимо подвижников и монастырей, и не поняла значимости всего, что этот мир. Она говорит, что потеряла веру, так как Бог был с ней слишком жесток, как будто Бог – работник на нас, обязанный доставить нам процветание за то, что мы не отрицаем Его! О, какое убогое понимание религии! Она ничего не поймет, нельзя делиться с ней!» В этот период жизни он познакомился с Олегом. О нем он говорил Пете так: «Поздравь меня с новым родственником: сейчас объявился из Соловков. Бывший гвардеец, человек умный и волевой, внешняя отделка – ну там манеры, жесты, разговор – доведены до совершенства, а вот глубокой духовной жизни – нет. Понимаешь, нет возвышенного стимула: Родина, честь, погоны – вот его содержание. Тонет в предрассудках, старых – феодальных». Юному христианину не пришло в его многомудрую голову обратить внимание на тяжелое душевное состояние этого гвардейца и собственной сестры и с евангельской любовью попытаться помочь: он был занят собственным усовершенствованием, готовил себя к мученичеству.
Перед Пасхой, однако, волей-неволей, пришлось пересмотреть отношения с сестрой: все члены братства говели, и Мика понимал, что прежде чем приступить к Таинству, должен помириться с Ниной. Для него этот момент был сопряжен с очень большой трудностью, главным образом потому, что он очень давно не входил с Ниной в искренний, задушевный тон. Однако это было необходимо. «Сумел же перейти Рубикон Петька, а тоже по самую маковку в сплошной пикировке плавал. Неужели же я струшу?» – думал он. Несколько Дней он собирался с духом, наконец, в Страстную Среду – канун Причастия, сказав себе «теперь или никогда», постучался к сестре.
– Нина! – и вспыхнул яркой краской, но не опустил глаз, – я иногда… часто… всегда почти… был с тобой груб и несправедлив. Завтра я иду к Причастию – прости меня!
– Мика, милый! – воскликнула пораженная Нина. – Я не думала, что ты так заговоришь со мной. Я тебя прощаю, конечно, прощаю! Я и сама виновата, – и слезы хлынули из ее глаз. – Мика, ты не знаешь, как ты мне дорог, ведь тебе было только несколько дней от роду, когда умерла наша мама. Это было первое из наших несчастий! Я только что кончила тогда институт. Папа одной мне доверял возиться с бутылочками, в которых мы стерилизовали тебе молочко; мне одной разрешалось кормить тебя с рожка. Я так тебя тогда любила! Потом в Черемухах я была плохая мать, я сама упустила нить привязанности. У меня тогда было слишком много собственного горя. Ты ведь и не знаешь всего, что на меня обрушилось. Я совсем забросила тогда своего братишку. Прости и ты: у тебя не было счастливого детства! Папа мог бы меня упрекнуть, – и слезы ее полились ручьями. – Не вырывайся, дай хоть раз все сказать! Мика, ты осуждал меня, но… этот человек, Сергей Петрович, – он в самом деле любит меня. Я скоро поеду к нему на месяц, и мы зарегистрируемся. Для тебя ведь это очень важно, ну вот, ты можешь не краснеть за меня больше, мой Мика!
Он высвободился из ее объятий, чтобы взглянуть ей в глаза.
– Ты замуж выходишь?
– Да, Мика.
– Это хорошо, а то я все время думал, что как только мне минет шестнадцать лет, я войду к вам и ударю его по лицу. Тогда волей-неволей он примет мой вызов.
– Мика, да ты рехнулся! Ведь я же не девушка, я старше тебя на 16 лет! Даже в прежнее время честь вдовы не опекалась так, как честь девушки, а теперь все так спуталось: венчаются уже немногие, а советская бумажонка о браке так мало значит! Бога ради, брось эти мысли, я хочу, чтобы вы были друзьями. Он теперь в ссылке, его можно только жалеть.
– Если он с тобой повенчается, я с ним примирюсь, конечно. А что мое детство было несчастливое, не ты виновата. Да и лучше, что несчастливое: не избаловался, по крайней мере и пришел к истинному пути. Я долгих объяснений не люблю: нежным я никогда не стану, а грубым постараюсь не быть, хотя поручиться за себя трудно. А теперь все!
И он убежал, больше всего опасаясь как-нибудь расчувствоваться.
«Таким, как Нина – с нами не по пути. Вот Ольга Никитична – это человек! Благодарю Тебя, Господи, что на грани моего отчаяния Ты одушевил меня!»
Глава вторая
Нина всегда чувствовала себя растерзанной тревогами; это состояние стало с некоторых пор ее хронической болезнью. В последнее время ее пугала и расстраивала предстоящая ей поездка в Сибирь. «Я люблю его, конечно люблю, но Боже мой, как это страшно и сложно пускаться в такой далекий путь, тратить такое количество денег и сил и для одного только месяца счастья! Даже и этот месяц весьма проблематичен: быть может Сергей в таких условиях, что вдвоем и жить не придется. Измучаюсь по дороге, а приеду туда и только еще больше расстроюсь». И она с некоторым страхом ждала известия о продаже знаменитого рояля.
В последнее время у нее появился поклонник – уже пожилой музыковед-теоретик, восхищавшийся ее голосом и глазами русалки. Он несколько раз провожал ее с концертов, покупал ей цветы и шоколад, а в последний раз напросился в дом и оказавшись с ней в ее комнате протянул было лапу к ее талии. Как раз в эту минуту к ней постучался Олег; развязка отсрочилась, и теперь ей было ясно, что отношения с музыковедом следовало категорически пресечь, если она не желала легкомысленного романа. И она было собиралась это сделать, но каким-то образом дала втянуть себя в нелепую авантюру. В Капелле кто-то рассказывал, что на одной из платформ по Московской железной дороге, в полуверсте от путей, с наступлением сумерек заливаются в кустах соловьи. Несколько молодых сопрано заявили, что поедут их послушать; присоединились два-три тенора – и собралась компания молодежи. Позвали и Нину. Пожилой теоретик оказался тут как тут и заявил, что поедет тоже. Молодые сопрано смеялись, что в эту поездку не возьмут никого старше сорока лет. Нине было совершенно ясно, что старый плут едет ради нее и что все это отлично понимают. Предполагалось, очевидно, что после слушания соловьев разойдутся парами по лесистым окрестностям в ожидании утреннего поезда, и объятия теоретика предназначались ей. Она была неприятно поражена тем, что не чувствовала того благородного негодования, которое должно бы было кипеть в ней, как в порядочной женщине. Поездка и атмосфера ухаживания интересовали ее больше, чем следовало. Она ни словом, ни жестом не показала, что поняла намерения относительно себя, однако и не отказалась от поездки, а между тем ей было совершенно ясно, что с тех позиций, на которых она стояла до сих пор: с позиций дамы прежнего общества, бывшей княгини и в настоящее время невесты человека, принадлежащего к ее же кругу, достойный выход из создаваемого положения был только один – немедленно отказаться от ночной прогулки, и ей было досадно на себя, что она не сделала этого. «Если бы Сергей был здесь, я бы позвала его, и мы бы чудесно провели время! Белые ночи, соловьи, сирень… и вот все складывается так, что я не должна ехать; никогда ни капли радости на мою долю! Разыграть неприступность очень легко, но просидеть потом вечер и ночь в полном одиночестве у себя будет слишком невесело, а молодость проходит год за годом!» Она рассказала свои колебания Марине, которая по ее мнению одна только могла ее понять; Марина убеждала ехать:
– Повеселишься, погуляешь, подышишь воздухом, ну, а если будет слишком агрессивен, дашь, в крайне случае, по физиономии. Потом расскажешь мне, похохочем, – она почти убедила Нину.
На следующий день, в разговоре с Олегом, желая соответственно обработать его мнение, Нина сказала:
– Я хотела предупредить: в субботу вечером у нас в Капелле организуется поездка за город. Может быть, я не вернусь до утра; не беспокойтесь, если меня не будет.
– Вот как?! И мужчины едут?
– Одним дамам было бы несколько рискованно… разумеется, и мужчины – наши тенора,– самым невинным тоном ответила она.
– Скажите, а кто этот господин, несколько семитского типа, который был у вас на днях? Это тоже артист Капеллы? – спросил Олег.
Она слегка смутилась.
– Да, это музыковед-теоретик, из тех, что заседают в президиуме в знаменательные даты и произносят вступительное слово, – и прибавила для чего-то: – Сергей не выносил людей этого сорта.
– А он случайно не едет?
«Однако ты становишься слишком проницателен, мой милый», – подумала Нина и спросила:
– А вас почему интересует это?
– Мне показалось, что он посматривает на вас, как кот на сливки. Я постучался к вам, чтобы предупредить ваш зов и из того, как вы старательно удерживали меня в комнате, вывожу, что он уже успел заработать по морде. Очевидно, соловьиные трели его мало интересуют, иначе, я полагаю, вы бы не согласились ехать.
Нина невольно прикусила язычок. Мысленно она себе сказала: «Слышишь, глупая», – а вслух с выражением глубокого достоинства и слегка обиженной добродетели: «Разумеется, не согласилась бы».
Этот разговор показал ей, что она уже успела несколько отклониться от стрелки барометра, которая показывала хороший тон в прежнем светском обществе. Олег по-видимому или вовсе не допускал в ней колебания, или весьма деликатно подтолкнул ее в нужном направлении. Неужели второе? Весь этот вечер она продумала над тем, как могло случиться, что она была уже на волоске от такого неразумного шага и едва не скомпрометировала себя в своем самом близком семейном кругу! Наталье Павловне, которая вся «Prude» [64], показалось бы немыслимым, недопустимым, что невеста ее сына, бывшая княгиня Дашкова уехала на всю ночь слушать соловьев в компании хористов! Видно годы одинокой жизни и советской службы не проходят даром, и вот как далеко уже проникла порча, которая в артистическом мире почти неизбежна! Она вынула из сумочки фотографию Сергея Петровича и долго всматривалась в его лицо, как будто ища у него защиты против себя самой.
На другой день она решительно отказалась от поездки, а проходя мимо теоретика, не ответила на его поклон.
Судьба как будто ждала ее решения: в этот же день Наталья Павловна вызвала ее к телефону и сообщила ей, что рояль продан за четыре тысячи. Отпуск ее должен был начаться в ближайшее время и был предоставлен на месяц. Она назначила было свой отъезд на конец июня, но неожиданно получила приглашение петь на летних концертах в саду Отдыха. Недостаток средств слишком остро давал себя знать, чтобы отказаться от такого заработка, и она стала хлопотать об отсрочке отпуска. В Капелле пошли солистке навстречу и отпуск был перенесен на сентябрь. Это было связано с некоторыми неудобствами, так как сентябрь на Оби не так поэтичен и хорош, как под Петербургом, кроме того это лишало ее возможности присутствовать на свадьбе Олега, назначенной на первые числа сентября; тем не менее она решилась ехать в Сибирь осенью.
Наталья Павловна не могла отправить в это лето на дачу Асю, все из-за той же материальной нужды. Радуясь возможности не расставаться с женихом, Ася ни мало не была этим опечалена, тем боле, что Нина постоянно устраивала ей и Олегу пропуска на концерты, в которых пела. Таким образом они могли вдосталь насладиться музыкой.
Чем больше смотрела на Асю Нина, тем проникалась все большей и большей симпатией к этой девушке. Понемногу исчез всякий оттенок недоброжелательства и зависти, свивших было гнездо где-то в тайниках ее сердца. Впрочем, под лучами того искреннего восхищения и того самого нежного уважения, с которым относилась к ней Ася, могли, казалось, растаять глыбы льда, а не эти еле заметные образования в уголках исстрадавшейся души! Кроме того Нина была слишком тонким человеком и артисткой для того, чтобы в свою очередь не подпасть под очарование таланта девушки, аромата ее искренности и невинности. Конечно, Ася с детских лет была слишком проникнута понятиями хорошего тона для того, чтобы от нее можно было ожидать каких-либо ужимок или кривляний теперь, когда она оказалась в роли невесты. Естественность и гармоничность интонаций и жестов были усвоены с детства раз и навсегда, и все-таки Нину удивил такт Аси: капли обдуманного кокетства, даже слабого оттенка вольности или игривости нельзя было обнаружить в обращении ее с женихом, а между тем Ася не была суха или неприступна, напротив: она вся светилась лаской и нежностью к Олегу, встречаясь с ним взглядом она неизменно расцветала улыбкой, невозмутимая чистота одна воздвигала несокрушимую преграду. «Немудрено, что он обезумел и смотрит на нее глазами преданного пса, – думала Нина – была ли я такой в ее годы? Нет, я по природе другая: думаю, что при всех навыках хорошего тона, которые и мной были усвоены в той же мере, и при всей моей неиспорченности, я все-таки обладала тем внутренним огнем, который ничем не затушишь, и скрытыми чарами, действие которых я знала инстинктом, а эта – сама чистота». Ася несколько раз приходила к Нине и была представлена Надежде Спиридоновне. Когда незадолго перед этим Нина сообщила о предстоящей женитьбе Олега, Надежда Спиридоновна переспросила «жениться?» таким удивленным тоном, как будто говорила «повесился?»
– Да, тетичка; отчего вас удивляет это? – спросила Нина.
– Да зачем же, Ниночка, помилуй, теперь такая трудная жизнь!
– Как вы странно рассуждаете, тетичка! Какова бы не была жизнь – каждому хочется счастья. Ведь Олег еще молод!
Старая дева несколько минут в упор смотрела на Нину и вдруг сказала:
– Да, я забыла: ведь мужчины… они не могут жить без этого… этого… – и тут она остановилась, не зная как лучше охарактеризовать, без чего не могут жить мужчины.
Нина едва сдержалась, чтобы не фыркнуть, и, намеренно невинным тоном и с безмятежной ясностью глядя на тетку, переспросила:
– Без чего не могут мужчины, тетичка?
– Без романтических приключений, я хотела сказать. Им непременно нужны какие-нибудь развлечения. Живут же в полном одиночестве женщины, например, я… а мужчина… ему непременно надо выкинуть какую-нибудь историю.
– Почему историю? Желание быть счастливым так понятно! Вы поздравьте Олега, тетя, а то неудобно.
Старая дева обещала поздравить, и Нина, успокоенная, вышла. Через несколько минут, однако, Надежда Спиридоновна сама постучалась к Нине; вид у нее был очень испуганный.
– Ниночка, мне только сейчас пришло в голову… Ты ни в каком случае не позволяй Олегу Андреевичу поселяться у нас с молодой женой. Знаешь ведь, года не пройдет – и уже ребенок, который не даст нам спать. Начнется увяканье по ночам, в кухне нашей развесят пеленки. Я без ужаса подумать не могу! Обещай, Нина, что ты, как квартуполномоченная будешь против. У него собственной площади нет, и настаивать он права не имеет. Слышишь, Нина?
– Успокойтесь, тетя, Олег не из таких, чтобы настаивать. К тому же у Натальи Павловны и Аси хватит для него места, -и раздосадованная Нина захлопнула перед носом тетки дверь.
Когда Олег привел Асю с официальным визитом к Нине и Надежде Спиридоновне, последняя, запрятав подальше свои опасения, проявила весь свой светский такт: она с очень милой улыбкой великосветской дамы поцеловала Асю в лоб. Правда, в ту минуту, когда она прикоснулась к этому белоснежному лбу, вид у нее на одно мгновение стал такой, как будто она прикоснулась к лягушке. «Очевидно, вообразила себе будущего младенца, – подумала, глядя на нее, Нина. – Для нее Ася – фабрика увякающих существ».




























