Текст книги "Лебединая песнь"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
– Вот и нет, не вас вовсе, – ответила она с оттенком досады.
– Меня, наверно, – уныло сказал Шура.
– И не вас! – сказала она тем же тоном.
– Так кого же?
– Вас, – и взгляд ее, вдруг потемневший, обратился на Валентина Платоновича.
– За что такая немилость, Ксения Всеволодовна? – воскликнул тот.
Все засмеялись.
– Мораль сей басни такова, не задавать нескромных вопросов, сказал Олег.
Исповедь Аси кончилась наконец. Наступила очередь Лели.
– Враг у меня один – товарищ Васильев, – объявила она.
– О, это становится интересно! Друзья мои, слушайте внимательно, – воскликнул тот же Фроловский. – Кто он, сей товарищ?
– Инструктор по распределению рабочей силы на бирже труда. Он восседает в большой зале на бархатном кресле в высоких сапогах, в галифе и свитере, а поверх свитера – пиджак, на лбу хохол, на затылке кепка. Посетителю он сесть не предлагает. Я стою, а он говорит: «Вы, гражданочка, дочь врага рабочего класса и элемент нам по всему враждебный. Ежели вы этого понять не желаете, моя ли то вина? Я охотно верю, гражданочка, что работа вам нужна, но доколе наши кровные пролетарии еще не все получили направление, никак не могу я, минуя семьи красных партизан, заботится в первую очередь о семьях белогвардейского охвостья. Возьмите это в толк и не мотайтесь сюда зря, гражданочка», – Леля остановилась.
– Передано с художественной правдивостью. Браво, Елена Львовна! – сказал Олег. – Некоторые выражения вы, по-видимому, заучили наизусть.
– Почти все. Я столько раз все это слышала, – сказала со вздохом Леля.
– Страничка из истории! – подхватил Валентин Платонович. – Валенки и платок тут не помогут – родинка на вашей щечке, Елена Львовна, слишком напоминает мушку маркизы; не хватает только седого парика.
Ася держала на коленях щенка, которого все время тискала и ласкала:
– Щенушка, милый! Ты спать захотел, мой маленький? Сейчас я тебя пристрою в колыбельку. Ушки вместо подушки, хвостиком прикроем нос, и заснешь сладко-сладко!
Олег остановил на ней взгляд. «Она болтает с этим щенком, точно с младенцем. Она создана для любви и для материнства! Как очаровательна будет она когда-нибудь с младенцем!» Он заметил, что Валентин Платонович тоже смотрит на Асю; глаза их на минуту встретились, и Олегу показалось, что его товарищ думает совершенно то же самое… «Не уступлю! Я достаточно долго был несчастлив!» – подумал он.
– Господа, я как признанный церемониймейстер предлагаю продолжать, – заговорил Фроловский. – Садись сюда теперь ты, князь.
– Не трепли, Фроловский, пожалуйста, мой титул, – сказал, усаживаясь в круг, Олег. – Не следует заново привыкать к нему, чтобы не сказать при чужих. К тому же – он бередит мне слух.
– Извини. Не буду, – ответил Фроловский. – Кто желает задать вопрос? Видно, начинать опять мне? А ну-ка скажи, старый дружище, которая из присутствующих девушек тебе нравится больше других?
«Как бы не так! Не воображай, что я выложу душу на блюдечко!» – подумал Олег. В эту минуту взгляд его упал на молчаливую печальную Елочку, сидевшую в стороне; ему почему-то стало жаль ее, захотелось втянуть в игру и поднять во мнении окружающих…
– Вот уже не думал, что попаду в положение Париса! – громко сказал он. – А нравится мне всех больше Елизавета Георгиевна!
Елочка вздрогнула и в свою очередь вся загорелась. «Так я тебе и поверил!» – подумал Валентин Платонович, но был слишком тактичен, чтобы выразить свое мнение вслух.
Ася, как попугайчик, спросила Олега то же, что он спросил ее:
– Что вы любите больше всего, не «кого», а «что»?
– Россию, – ответил Олег после минутного молчания.
– Россия не «что», а «кто», – неожиданно для всех строго и серьезно произнесла Елочка, и странный оттенок глубокого, сдерживаемого чувства зазвенел в ее голосе.
Все умолкли на минуту, как будто прозвучало имя недавно скончавшегося близкого человека.
– О! – воскликнул Валентин Платонович. – Мысль интересная, но обсуждение отведет нас слишком далеко от вашей прямой задачи. Эту мысль мы обсудим за чайным столом.
Шура, который никак не мог успокоиться в вопросе о героизме, спросил Олега:
– Считаете ли вы себя героем – таким, как охарактеризовала Ксения Всеволодовна?
– Героев рождает эпоха и обстановка, а не всегда личные качества, – сказал Олег. – Я видел сотни и тысячи героев среди офицеров и солдат и даже среди оборванцев-пролетариев во враждебном лагере. Героями в наше время были все, кто не бросил оружие. Думаю, что я был не лучше и не хуже других.
«Ну, уже нет, – подумала Елочка. – Оценка слишком скромная! Командир «роты смерти» и два Георгия!» – но вслух не произнесла ни слова.
Между тем Леля, Ася и Шура напали на Фроловского:
– А вы-то сами, наш церемониймейстер? Свой номер вы, кажется, зажуливаете? Теперь ваша очередь!
Фроловский взял из передней фуражку, надел ее на затылок, взлохматил себе волосы и принял тупое и угрожающее выражение лица.
– Товарищи, – начал он зычным голосом, делая ударение на последнем слоге и словно выдавливая из себя слова, – в дни, когда все советские граждане, в том числе и мы – ударники нашего завода, с небывалым подъемом трудимся на пользу социалистического строительства, капиталистические акулы и их прихлебатели замышляют погубить молодую советскую республику. С помощью кулаков, буржуев и белобандитов всех мастей они хотят насадить нам снова ненавистный капиталистический строй. Но этому, товарищи, не бывать! Подлые капиталисты просчитались – мы не дадим им сунуть к нам свои свиные рыла! Даром, что ли, мы кровь проливали? В ответ на их происки мы – пролетарии завода «Красный Выборжец» заверяем партию и правительство, а также товарища Сталина, что будем работать еще лучше и еще бдительней будем следить, чтобы в наши ряды не закралось ни одного предателя-контрреволюционера, особливо из белогвардейского охвостья. Товарищи, будьте бдительны!
Аплодисменты прервали эту вдохновенную речь, которая с исключительной меткостью передавала ходячие стереотипные фразы и выражения, принятые на митингах, почти ежедневно происходящих на заводах и предприятиях.
Шура Краснокутский, отбывая свой фант, сел к роялю и стал наигрывать кое-как «Дон-Грея», охая и жалуясь на свою судьбу. Услышав звуки фокстрота, Валентин Платонович насторожился, словно боевой конь, и расшаркался перед Лелей, но та растерянно пролепетала:
– Я не танцую… Наталья Павловна и мама не позволяют… фокстрот.
– Господи, прости мне! Кажется, я уже во второй раз нарушаю благонравие этого дома! – сказал Валентин Платонович. – Пройдемтесь разочек, Елена Львовна, пока старших нет. Уж неужели вовсе не умеете?
Леля робко положила руку ему на плечо.
– Попробую, только не проговоритесь при маме, пожалуйста! Я у нашей соседки-евреечки танцевала раз… Если мама узнает, она меня к ней не пустит.
Оба танцевали очень хорошо с налетом изящной эксцентрики, не выходящей из рамок хорошего тона. Но как только у двери послышался голос француженки, Леля вырвалась из рук Валентина Платоновича.
– А ты, Дашков, что же не танцуешь? – спросил Фроловский, подходя к Олегу.
– Не умею и я, – ответил Олег. – Просидев семь с половиной лет в чистилище, не имел возможности научиться, а в те годы, когда я был в числе живых, этого танца еще в заводе не было.
– В чистилище? – повторил Фроловский, и лицо его стало серьезно. – Так ты уже отбыл это? А я пребываю в приятном ожидании. Моя maman не засыпает раньше шести утра, все ждет… Даже сухарей мне насушила и чемодан собрала на всякий случай.
Звуки вальса прервали их разговор. Валентин Платонович живо поймал Асю и закружил по комнате, но почти тотчас им пришлось остановиться, так как Шура сбился. Воспользовавшись паузой, Ася сказала тихо:
– Валентин Платонович, я вас хотела предупредить: не расспрашивайте Олега Андреевича – у него все погибли, и я заметила, что ему тяжело говорить.
Олег видел со своего места, что они переговариваются вполголоса и что Валентин Платонович взглянул раза два в его сторону. Опять ревнивая досада всколыхнулась на дне его души. «Не уступлю! Если есть справедливость и милосердие, она полюбит меня! А он всегда был циником; я помню, как он просвещал меня по некоторым вопросам… Когда он рядом с ней, они напоминают сатира и нимфу!»
Между тем Ася и Леля побежали в спальню, где разговаривали старшие, и вытащили оттуда Нину, умоляя ее сыграть им вальс. Нина должна была в этот вечер петь во втором отделении какого-то шефского концерта и уже собиралась уезжать, но, уступая просьбам молодежи, села за рояль. Если звуки фокстрота ничего не говорили сердцу Олега, то звуки знакомого вальса расшевелили в нем воспоминание о вальсах в доме отца под эти же «Маньчжурские сопки». Однако мысль, что Валентин Платонович сейчас подойдет к Асе и опять обнимет ее талию, подхлестнула, и он поспешил пригласить ее.
«Какая прекрасная пара! – подумала Нина, проследив за ними глазами. – Ну, слава Богу, что хоть сегодня он доволен и весел!» Наталья Павловна тоже наблюдала за порхающей внучкой; глаза ее и Нины встретились, и обе без слов поняли друг друга: если бы не постоянная опасность, нависшая над головой Олега, можно было бы мечтать о том, чего приходилось опасаться теперь.
Француженка смотрела с умиленной улыбкой:
– Ma pauvre petite Sandrillone va bientot devenir une princesse et plus tard une dame d’honeur – apres la restauration! [48]
Елочка из своего угла смотрела с укором: «Танцевать, когда Россия распята? Когда в лагерях томятся его товарищи? Он после всего, что пережил, может танцевать?» Вечеринка все менее и менее делалась ей по душе. «Все это очень мило, но почему, если в гостиной присутствуют девушки, в разговорах следует придерживаться шутливо-пустых тем? Неужели нельзя поговорить серьезно? С ними обращаются как с куклами или с фарфоровыми вазами, и им это, кажется, нравится! Как будто ничего, ничего не изменилось! Как будто не было ни войны, ни революции и мы в салоне 80-х годов».
Когда гости уже расходились, Валентин Платонович со шляпой в руке провозгласил с порога:
– Итак, еще раз до свидания, глубокоуважаемый и достопочтенный «Леась».
– Леась? Что это означает? – переспросил с удивлением Олег.
– А это, видишь ли, мой друг, очень глубокомысленное изречение покойного братика Ксении Всеволодовны, Васи. Ему было только 5 лет, когда он изобрел этот термин, обозначающий вот этих двух кузиночек одновременно, так сказать, в виде одного неразрывного целого.
Олег тотчас просиял улыбкой: «Очень мило и очень остроумно!»
Елочка хмурилась: «Куклы! А у него за этот вечер даже улыбка стала глуповатой!» Он нравился ей измученным и пламенеющим ненавистью, и ей хотелось видеть его всегда именно таким. Когда же он кружил по гостиной хорошенькую девушку или с улыбкой отдавался салонной болтовне, он в ее глазах менее заслуживал уважения и менее был интересен ей. А между тем его горе было гораздо глубже ее собственного; но бередить его или рисоваться им он не считал нужным: для него в минувших бедствиях не крылось ничего кроме боли, в то время как для нее – обильная пища для неутоленного действительностью романтического воображения. Эту разницу в их душевном состоянии она поняла позднее. Она не поверила бы, если бы кто-нибудь ей сказал, что на данном этапе ее отношение к нему можно было сформулировать следующим образом: «Все сделаю, чтобы спасти его и утешить, но не хочу видеть его счастливым настолько, чтобы мое сострадание вовсе не нужно было ему!»
После встречи на вечеринке в ней поселилась странная тревога и настороженность: «Мне ли? Скоро ли?» Но скованная, как цепями, своею гордостью, она знала очень хорошо, что не предпримет никаких шагов, чтобы обеспечить себе скорую и верную победу: она могла только ждать.
Глава двадцать первая
Молодость, доблесть,
Виндея, Дон! М. Цветаева.
Через два или три дня после вечеринки к Олегу зашел Валентин Платонович. Они долго разговаривали, перебирая имена погибших и пропавших друзей и делясь фронтовыми впечатлениями. Олег только в этот вечер узнал, что Валентин Платонович состоял в союзе «Защиты Родины и Свободы» и после разгрома организации некоторое время вынужден был скрываться.
– Выслеживали меня, как хищного зверя. Ночевал я то в лесу, то на стогу сена, то на крестьянском дворе. Перебегал с места на место. Мать больше года не знала, где я нахожусь, а я не мог подать ей о себе вести. Наконец один из товарищей по полку выручил: самый, понимаешь ли, провинциальный офицеришко, грубый мордобойца, которого у нас в полку все сторонились, оказался нежданно-негаданно партийцем – сумел вовремя переменить курс. Преподносит мне этак покровительственно, с важностью: «Я тебя вытащу, если станешь нашим. У меня людей не хватает, а я знаю тебя как лихого офицера. Хочешь – бери роту, только уж не подведи, дай слово». Ну, от этой чести я, разумеется, отказался и попросил самое ничтожное местечко, чтобы только заполучить красноармейский документ и таким образом замести следы. Получил справку, надел шлем с «умоотводом» и шинель со звездочкой и сделался легальным. Дрянненькая эта бумажонка до сих пор меня безотказно выручала и ни в ком не возбуждала подозрений. Чин, правда, у меня незавидный был – каптенармус! Ну да мы люди скромные – довольствуемся малым. В той же роте на должности заведующего снабжением тоже был офицер. Свой свояка издалека видит – скоро мы с ним сблизились и вместе изобретали остроумнейшие трюки, клонившиеся к наивозможно лучшему снабжению родной и любимой Красной Армии: крупа у нас систематически подмокала, бутылки бились. Отправим, бывало, отряд стрелков бить рябчиков в Вологодской губернии и хохочем вдвоем до упада. Такой метод борьбы не в твоем вкусе, я знаю, но если иначе нельзя – хорошо и это! Наша аристократия проявляет часто излишнюю щепетильность, а большевики не брезгуют никакими методами.
Олег с некоторым раздражением перебил его:
– Да неужели же нам по большевикам равняться? Разве аристократизм только привилегия? Если так, он уже не существует! Я считаю, что аристократизм понятие столько же внутреннее, сколько внешнее; благородная порода осталась – у лучшей части дворянства еще надолго сохранятся рыцарские черты и чувство чести, и это отнять у нас никто не властен! Такие люди вызывают к себе доверие больше, чем люди другой среды. Я – офицер. Теперь часто говорят «бывший» – почему? Никто не снимал с меня этого звания и не ломал шпагу над моей головой. Это звание обязывает.
Валентин Платонович усмехнулся, и в усмешке его Олегу почудилось что-то вольтеровское.
– Вполне с тобой согласен, напрасно ты горячишься. Но a la guerre comme a la guerre [49]. я не считаю, что, получив документ и обличье красноармейца, я был морально обязан прекратить борьбу. Я никому не приносил там присяги, я был и остался семеновским офицером; это как раз то, что говоришь ты. Если бы попал к красным ты сам, полагаю, и ты бы стал радеть им на пользу.
– Я прежде всего старался бы ускользнуть от них.
– Эта задача, разумеется, первоочередная, но она не всегда удается. Что прикажешь делать тогда?
– Ты прав, Валентин: линия твоего поведения может оказаться единственно возможной. Я возражаю только против твоей фразы о щепетильности в методах.
– Я дважды пробовал ускользнуть к белым, как только оказался в прифронтовой полосе, – продолжал Валентин Платонович, видимо, задетый за живое. – Оба раза неудачно. В Пскове вижу: стоит бронепоезд, готовый к отходу, уже дымит, а командует знаменитый Фабрициус. Я к нему. Шлем и знаки отличия долой, а для пущего пролетарского вида подвязал платком щеку: кланяюсь в пояс, прошу подвезти к своим на соседнюю станцию. Дурачком прикидываюсь. Разыграно мастерски было. Неустрашимый коммунист сжалился и разрешил, с отеческим, впрочем, напутствием: «Смотри же, паренек, не трусь – дело будет жаркое!» Я забрался в вагон и поспешно забился в угол с самым робким видом. Очень скоро начали свистеть пули – свои тут, близко, а как прикажешь перебраться? В эту минуту Фабрициус проходит через вагон: «Ну что, парень, трусишь? Наклал, поди, в портки?» Я ему в ответ в том же тоне, а при первой возможности – к смотровой щели. Как на беду, Фабрициус прибегает обратно. Я шарахаюсь, будто бы насмерть перепуганный, он смеется, но, видимо, что-то заподозрил и решил наблюдать. Я только что метнулся на буфер, выжидая удобную минуту, чтобы спрыгнуть, как слышу у себя за спиной: «А ты, парень, не очень-то трусишь! Говори, кто таков?» – и хвать меня сзади за обе руки. Казалось бы, пропала моя головушка! Ан, нет, выкрутился! Повинился, что дезертирую, чтобы похоронить мать, и, проливая крокодиловы слезы, протянул красноармейский документ. Фабрициус был человек с сердцем – опять я сухим из воды вышел, только что к своим не перебрался. Последнее в конечном результате, пожалуй, вышло к лучшему.
Олег в свою очередь рассказал товарищу то, чему был свидетелем в Крыму. Валентин Платонович выслушал, потом сказал:
– Со мной, кажется, вышло несколько удачнее в том смысле, что обошлось без ранения и без лагеря, хотя бедствий и голодовок было достаточно. Тем не менее оба мы в любой день одинаково можем свергнуться в пропасть. Много ли надо? Чье-нибудь неосторожное слово, а то так непрошеная встреча и – донос! Вот недавно зашел я в кондитерскую купить коробку пирожных Елене Львовне, с которой мы вместе были в кино. Девушка спрашивает: «Кто этот человек, который вас так пристально разглядывает?» Я поворачиваюсь – батюшки мои! Один из союза «Защиты Родины». Едва только он заметил, что и я на него смотрю, тотчас отвернулся и вышел. Испугался меня – я тебя уверяю! Вот каково положение вещей! Однако все это ни в каком случае не должно нам мешать жить полной жизнью. Во мне лично опасность только обостряет жизнерадостность, а если я в один прекрасный день загремлю вниз – недостатка в компании у меня не будет.
И после нескольких минут молчания он сказал:
– Очаровательные девушки у Бологовских, не правда ли? Я знал обеих еще девочками. В них породы много. У лучших кавалерийских лошадок, – помнишь, щиколотку, бывало, обхватишь двумя пальцами, – ножки этих девчонок нисколько не хуже. Тебе, вероятно, более по вкусу Ксения. Ты любишь девушек в стиле мадонн, в ореоле невинности. А я нахожу, что маленькая Нелидова интересней, пикантней. В ней есть, как теперь говорят, «изюминка».
Олегу показалось, что его приятель, говоря это, дает ему понять, что не намерен соперничать с ним и не хочет, чтобы что-нибудь помешало их дружбе. Расставаясь, они обменялись крепким рукопожатием, и Олег приободрился. «Не я один в таком положении: у Валентина, как и у меня, все построено на песке, и, однако же, он считает возможным радоваться жизни и надеяться! Пора встряхнуться и мне».
Он, наверно бы, не подумал этого, если бы слышал разговор, который вели два человека как раз в этот вечер неподалеку от его дома.
– Ваше благородие, господин доктор! – окликнул безногий нищий человека лет сорока в штатском, который быстро проходил мимо.
Тот обернулся:
– Какое я тебе «благородие»?! В уме ты?
– Да ведь вы – господин офицер, доктор Злобин?
– Ну да. Только не господин и не офицер, а товарищ доктор. Господ у нас с восемнадцатого года нет, пора бы уж запомнить. Ты из моих пациентов, что ли?
– Так точно, товарищ доктор! В Феодосии ногу вы мне отнимали вместе с господином хирургом Муромцевым, сперва левую, а после и правую. Сколько потом перевязок выдержал… Как мне забыть-то вас?
– Понимаю, что не забыл, а только не нравится мне что-то твой разговор – не по-советски и говоришь, и держишься! Вот и георгиевский крест нацепил… Ну для чего?
– А как же без Егория-то, ваше благородие? Егорий только и выручает. Прежние-то дамочки как его завидят, так сейчас в слезы, да трешницу или пятерку пожалуют; вестимо, те, что постарше. Молодые – тем все равно!
– Эх, ты! Ничему тебя жизнь не научила! Обеих ног лишился, а все еще не вытравилась из тебя белогвардейщина!
– Так ведь, ваше благородие, товарищ доктор, война-то война и есть! Вот как мы, убогие калеки, у храма Господня Преображения рядами сядем да начнем промеж себя говорить, так и выходит: кто у белых, кто у красных – одинаково и ноги, и руки, и головы теряли.
– Пожалуй, что и так, а все-таки возразить бы тебе я мог многое, да некогда мне с тобой тут философией заниматься. Скажи лучше, отчего ты не протезируешь себе конечности?
– Как это, ваше благородие?
– Отчего, говорю, искусственные ноги себе не сделаешь?
– Ваше благородие, товарищ доктор, да как же сделать-то? Денег-то ведь нет. Сами видите, милостыней живу. В царское-то время, может, за Егория мне что и сделали бы, а теперь – сами видите, заслуги мои ни к чему пошли.
– А теперь у нас медицинская помощь бесплатна, и всякий имеет право лечиться. Пойди в районную амбулаторию к любому хирургу, и тебе будет оказана квалифицированная помощь. Пожалуй, я дам тебе записку в институт протезирования – я там кое-кого знаю.
Он вынул блокнот и вечное перо.
– Фамилия как?
– Ефим Дроздов, разведчик.
– Звания твои старорежимные мне не нужны, дурачина.
И он стал писать.
– Вот, пойдешь с этой запиской по адресу, который здесь стоит. Я попрошу сделать что можно, чтобы протезировать тебе хотя бы одну конечность. Только Георгиевский крест изволь снять и «господином» и «благородием» меня там не величай. Я ничего о себе не скрываю, но в смешное положение попасть не хочу, слышишь?
– Слушаю, товарищ доктор! Премного благодарен. Посчастливилось мне за последнее времячко: месяца этак два назад его благородие поручика Дашкова встретил, а теперича вас. И с им тоже все равно как родные повстречались.
– Дашкова? Князя?! Ты уверен? Ты узнал его?
– Вестимо, узнал. Ведь я с их взвода. Постояли, поговорили…
– Дашков! Это тот, у которого было тяжелое ранение в грудь, кажется?
– Так точно, ваше благородие! Вы же их и на ноги поставили, дай вам Бог здоровья!
– Дашков… Он назвал себя?
– Никак нет! Я сам их окликнул, как и вас, а они тотчас подошли и ласково этак со мной говорили. Сотенку я получил с их.
– Он не дал тебе своего адреса?
– Никак нет. К чему ж бы? Попросили о их не рассказывать, что здесь находится, я запамятовал. Ну да ведь вы свой человек – тоже крымский, худого не сделаете.
– Так, все ясно. Ну, прощай. Завтра же поди с моей запиской.
И разговор их на этом кончился.
В этот же вечер двумя часами позже в одном из «особых» отделов по особому проводу состоялся следующий разговор:
– Привет! Говорит осведомитель Злобин. Важное сообщение. Имею все основания предположить, что в Ленинграде скрывается опасный контрреволюционер – офицер-белогвардеец, бывший князь Дашков. Активный контрреволюционер: командовал «ротой смерти», отличался храбростью в боях, идейно влиял на окружающих. Был ли у Деникина, не могу сказать, а у Врангеля был – могу совершенно точно заверить, так как он лежал в Феодосийском госпитале, где каким-то образом избежал репрессий. Какие основания предполагать? Видите ли, его примерно в одно и то же время опознали в лицо бывшая сестра милосердия и бывший солдат – нищий. Оба сообщили мне… Что? Извольте, повторю: бывший князь Дашков, имени и отчества не помню. Гвардии поручик. Возраст… Теперь примерно должно быть лет тридцать… Наружность? Я его девять лет не видел! Тогда был высокий красивый шатен, гвардейская повадка… Особые приметы? Да, пожалуй, что и нет… разве что рубцы от ран… Было ранение черепа и, кажется, грудной клетки… Точнее локализировать не берусь – забыл… Адрес медсестры? Это, видите ли, моя жена. Очень больная… Мне не хотелось бы ее тревожить, притом и болтлива не в меру. Я попробую сам ее расспросить, и если что-либо поточнее узнаю – сообщу дополнительно… Адрес нищего? Не спросил! Дал маху! Впрочем… погодите… его можно отыскать через институт протезирования. Берусь это сделать. Он и для очной ставки может вам пригодиться. Я зайду потолковать в ближайшие же дни. Завтра не могу – занят. Всего наилучшего! И он повесил трубку.
Глава двадцать вторая
ДНЕВНИК АСИ
30 марта. Во всем виноваты фиалки! Если бы не они, я, наверно бы, не сидела бы за этой тетрадкой. Было так: в субботу я в первый раз пошла к Елизавете Георгиевне Муромцевой. Бабушка сама послала меня, говоря, что пора и нам оказать ей внимание. Я купила на улице несколько букетиков фиалок (это еще не здешние фиалки – одесские). В комнате Елочки как будто сконцентрирована та настроенность на высокую ноту, в которой она живет: порядок, тишина, книги – здесь царство мысли! Я не утерпела и заглянула в две книги, где лежали заложки. Это были «Три разговора» Соловьева и «Роза и крест» Блока. Ни того ни другого я не читала. Как мне нравится в Елочке возвышенность ее мысли! Я терпеть не могу разговоров про новую шубу, про зарплату, про тесто и магазины, а вот у Елочки этого совсем нет – она всегда au-dessus [50].
Когда Елочка вышла в кухню приготовить чай, я осталась на несколько минут одна в комнате. Я подошла к ее столику, чтобы поставить фиалки в вазу, и тотчас же, засмотревшись на портреты в рамках, толкнула нечаянно вазочку и разлила воду; рядом лежала раскрытая тетрадь, я взглянула, не расплылись ли чернила, и совсем нечаянно прочитала несколько строчек. Это оказался ее дневник, и там под сегодняшним числом было написано: «На меня каждую минуту наплывает мир моей любви, в котором тысяча и тысяча глубин. Меня сводят с ума его горечь, его интонация и изящество жестов, и вместе с тем я знаю, что люблю в нем не внешний облик, и будь он изуродован или искалечен, я бы любила его не меньше!»
Я остолбенела, когда прочитала – столько показалось мне большого чувства в этих строчках, и только прочитав, сообразила, какое преступление сделала. Бабушка мне сколько раз говорила, что прочесть чужое письмо – такое же воровство, как вытащить деньги из кармана, а тут еще, как нарочно, попалась такая большая значительная фраза… Я решила, что достойный выход из этого положения лишь один – тут же попросить у Елочки извинения, чтобы снять с себя этот позор и избежать лжи и притворства. Я так и сделала. Елочка простила меня, но пожелала узнать, какой именно текст стал мне известен, и когда я процитировала, сказала очень серьезно: «Если уж вы заглянули в мою душу, знайте: эти строчки относятся все к тому же человеку – никого другого я не люблю и любить не буду». И рассказала, что пишет дневник с 16-ти лет и всегда запирает его в ящик, а ключ носит на шее рядом с крестиком. «В этом дневнике моя душа, – сказала она, – до сих пор еще ни единый человек не прочел из него ни единой строчки, а перед моей смертью я сожгу его». Все это меня очень заинтересовало. Я решила тоже писать дневник, тоже носить ключик на шее и сжечь все перед смертью. То, что я рассказала сегодня – пусть будет вступлением.
31 марта. Часто говорят вокруг меня, что теперь жизнь скучна и прозаична, и что из-за трудных бытовых условий мы погрязаем в мелочах. А мне кажется, что многое зависит от нас самих, и что те, которые так говорят, сами не умеют или не хотят сделать себе жизнь достаточно прекрасной. Мелочам нельзя отводить значительного места – иначе они засосут! Надо уметь жить искрой небесного огня, как говорили египтяне, или уж навсегда оставаться в квашне, как Хлеб у Метерлинка. Я очень люблю «Синюю птицу» и, когда играю без воодушевления, всегда кричу бабушке: «Я сегодня в квашне!» Вчера вечером я много и с увлечением играла сначала «Арабески» и «Warum» Шумана, потом «Баркароллу» Шуберт – Лист. Юлия Ивановна не позволяет мне играть эту «Баркароллу», а я все-таки играю потихоньку. Бабушка сначала читала, а потом оставила книгу и заслушалась. Новый жилец испортил нам вечер, так как стал стучать кулаками в стену и кричать: «Надоела ваша шарманка! Прекратите безобразничать!» А было только десять часов… Бабушка очень огорчилась, я понимаю, почему: ей так грубо дали понять, что она не хозяйка в своем доме.
1 апреля. Странное явление: я очень хорошо помню, что в раннем детстве я умела летать, только я летала не так, как птица, а как бабочка, порхая над кустами в саду в имении у дедушки. Я помню даже некоторые подробности, помню, как Леля стоит на лужайке – той, где были ульи, – и говорит мне, что я не смогу подняться выше сирени, а я перелетела сирень и увидела под собой ее чудесные, бледно-лиловые кисти, потом помню, полетела во двор и опустилась на крышу каретного сарая. Вася и Миша стояли во дворе и увидели меня. Они показывали на меня друг другу и даже целились в меня из игрушечного ружья. Братишка Вася это хорошо помнил. Когда он умирал от сыпняка, он бредил, я раз вошла к нему, а покойная мама сидела с ним рядом и спросила: «Ты узнаешь сестричку?» – а Вася сказал: «Ты все еще летаешь или уже ходишь по земле, как все?» Мама приняла это за бред, а я отлично поняла! Леля тоже еще недавно помнила во всех подробностях мои полеты, а теперь вздумала уверять, что этого никогда не было! Как же так – «не было»?! Я этих ощущений никогда не забуду! Теперь я летаю только во сне, а это уже совсем не то, что наяву.
2 апреля. Господи, до чего же хорошо жить и сколько тепла и привета находишь в окружающих! Я не знаю, совсем не знаю ни злых, ни плохих людей – или это мне так посчастливилось? Из книг я знаю, что они есть, но в своей жизни не встречаю, разве что Хрычко, но они скорее жалкие, чем дурные. Все вокруг меня так согревают своей любовью. Я уже не говорю о бабушке, о мадам и о тете Зине, но вот те, кого я узнала за последнее время, – Нина Александровна, Елочка, Олег Андреевич – какие они замечательные! Олег Андреевич пришел к нам вчера вечером – его прислала Нина Александровна, чтобы передать мне контрамарку в Капеллу на концерт, который будет в среду. Я играла на рояле по просьбе Олега Андреевича. Мне кажется, ни Леля, ни Елочка, ни Шура не любят и не понимают так музыку, как Олег Андреевич. Елочка и Шура не музыкальны, но у Лели хороший слух, а между тем в ее восприятии музыки чего-то не хватает, и в суждениях, и в вкусах есть какая-то банальность. У Олега Андреевича вкусы еще не установившиеся, но мне кажется, это потому, что он совсем не слушал музыки эти десять лет и судит о ней по впечатлениям, вынесенным из детства и ранней юности. По природе его музыкальность очень тонкая, и видно по всему, что музыка производит на него неотразимое впечатление. Я не всегда охотно играю, когда меня просят, а уж если играю, совсем не выношу, когда, слушая, начинают разговаривать, а Олег Андреевич, когда слушает, всегда сосредоточен. Несколько раз, когда я, играя, взглядывала на него, то встречалась с его взглядом – он так долго, ласково и внимательно смотрел на меня и как будто хотел разгадать…








