Текст книги "Лебединая песнь"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]
– Помнишь, дядя, как мы вернулись с тобой в прошлом году с представления «Китежа» и полночи безумолку проговорили от восторга, подбирая на рояле запомнившиеся нам отрывки, пока бабушка не поднялась с постели, чтобы разогнать нас по углам. Ты был тогда безработный, и на ужин была только вобла с пшенной кашей, а комнаты были не топлены, потому что не было дров… Но мы так были счастливы, что не замечали этих невзгод!
– Я научил тебя любить все прекрасное и вдохнул артистическое чувство вот в эту маленькую головку! – сказал он с гордостью. -Не знаю, что успеют сделать другие и в том числе консерваторская знаменитость. Пусть пробует, кто может сделать лучше! Думаю, что Всеволод, если он может видеть нас оттуда, доволен мной. Может быть, я недостаточно развил в тебе способность к практической деятельности, может быть, ты недостаточно приспособлена, но мне кажется, что то, что я успел сделать, важнее: это даст тебе возможность быть счастливой собственным внутренним счастьем. Больше всего бойся косности, Ася, косности и мещанства – они страшнее даже подлости. Подлость не может быть опасна такой душе, как твоя – она бы слишком жгла твою совесть. Но косность охватывает человека незаметно, а держит крепко. Совесть ее обычно не замечает – тем она и опасна. Она парализует в человеке все, что есть в нем от духа, самую способность подняться вновь. Это – повилика, которая обвивает стебель чарующего цветка и высасывает из него жизненную силу. Запомни, Ася.
В глазах девушки светилось жадное внимание, как у ребенка.
– Весна! – проговорил он с улыбкой и умолк, погруженный в невеселые думы. – Вчера Нина… Нина Александровна, – поправился тотчас он, – пела мне романс, которого я прежде не слышал: «Дух Лауры» Листа, слова Петрарки. Боже мой, как это прекрасно! Вот в ком нет и тени косности – в Нине Александровне! В нетопленной комнате, полуголодная, всегда без денег, затравленная семейными несчастиями и неприятностями – и всегда увлеченная искусством. Это, может быть, самое большое ее достоинство, но оно неоценимо! На земле, видно, так уж заведено, что гении расцветают на чердаках и гибнут от нужды, как Шуберт, который умирал с голоду.
– Нина Александровна очень несчастлива, дядя?
– Она пережила много горя, Ася! Замуж она вышла тотчас по окончании Смольного, совсем юной, а тут – гражданская война; муж ее – кавалергард князь Дашков – убит в Белой армии, в Крыму; отец – у себя в имении отрядом латышских стрелков, которые грабили имение; тогда же она потеряла и ребенка. Как видишь, одно несчастье за другим, а теперь постоянные неприятности за титул: она с ее голосом могла бы быть на первых ролях в Мариинском или Большом театре, а вынуждена петь на окраинах, по рабочим клубам. Хорошо еще, что ее в Капелле держат. Капелла и филармония стали с некоторых пор прибежищем гонимого дворянства: барон Остенсакен, Половцева, Римские-Корсаковы, брат и сестра, многие… Уж разгромят нас в один прекрасный день! Нина Александровна – солистка Капеллы, но это немного дает ей в материальном отношении. У нее брат – школьник, неблагодарный, дерзкий мальчишка; я приберу его к рукам когда-нибудь.
Он остановился. Ася замерла на коленях около его кресла, стараясь проникнуть в то, что скрывалось за его словами. «Этот разговор бабушки и мадам… Мне до сих пор неудобно, что я его слышала. Мадам сказала: La dame de son coeur! [16]» – шелестели ее мысли. Застенчивость сковала ее – она не шевелилась.
– Иногда мне больно слышать, – заговорил Сергей Петрович, – как на дрянном концертишке, в среде, которая не умеет ценить и понимать, звучит и утомляется этот божественный голос. В следующий раз, когда увидишь Нину Александровну, постарайся быть с ней поласковей: она очень в этом нуждается – она так одинока! Ты сумеешь.
– Дядя Сережа…
– Что, милая?
Сидя около него на полу, она положила щеку ему на руку, доверчиво глядя ему в глаза, и он видел, как становились все розовее и розовее нежные щеки…
– Вчера я долго не засыпала, дядя. Ты ведь знаешь, бабушка всегда посылает меня в постель в 11 часов, а мне иногда еще не хочется спать. Я лежала, а дверь была не совсем закрыта… оставалась щелочка, и падал свет; бабушка и мадам сидели в соседней комнате; мадам чинила белье, а бабушка раскладывала пасьянс; они разговаривали…
– Ну и что же?
– Сначала говорили обо мне – бабушка опять грустила, что меня не приняли в консерваторию, – а потом о тебе; и тут бабушка сказала: «Мне жаль моего сына; филармония и халтура отнимают все его время, а все деньги он отдает в семью; для личной жизни у него не остается ни времени, ни средств; он, конечно, давно бы женился, если бы…» И мне стало так грустно, дядя, что я зарылась в подушку, чтобы не слушать больше и долго плакала.
– Ну и напрасно, дорогая; при советском строе жизнь у каждого из нас идет не так, как мы бы того хотели. Это не новость.
– Я ни за что не хочу, чтобы ради меня ты отказывался от своего счастья, дядя!
– Ася, ты что-то не так слышала или не так поняла. Женщина, которая мне дорога и о которой я только что рассказывал тебе, не такова, чтобы ее могли оттолкнуть материальные или семейные затруднения. Ее любовь выше этого.
– Она, значит, твоя невеста? Да?
Он поднял за подбородок это просиявшее личико.
– Так ты этого хочешь, моя стрекоза?
– О, конечно, конечно хочу! Я бы так ее берегла, я бы так старалась, чтобы она была счастлива! Я научусь аккомпанировать ей и без конца буду слушать ее пение. А бабушка перестанет тогда за тебя огорчаться! Ты уже сделал предложение, дядя?
– Ты еще слишком наивна, Ася, чтобы понять всю сложность взаимоотношений в некоторых случаях. Она давно знает, что я люблю ее, – он остановился. – Что это? Кажется, стучат?
– Да, у нас звонок попорчен, Шура обещал починить завтра. Похоже вышло на стук судьбы в пятой симфонии. Кто же это так поздно? – и она побежала в переднюю, досадуя, что непрошенный стук перебил разговор. На пороге вырос дворник.
– Повестка вашему дяде. Распишитесь.
Она расписалась и закрыла дверь. Вприпрыжку она перебежала большую неосвещенную комнату – бывшую гостиную – и вернулась в кабинет.
– Повестка тебе, дядя Сережа.
Но он почему-то нахмурился, когда взял ее в руки; потом быстро вскрыл, пробежал глазами и остался стоять неподвижно.
– Что ты, дядя Сережа? – спросила она, увидев изменившееся выражение его лица.
Он не отвечал.
– Что-нибудь случилось? Неприятность какая-нибудь? – тихо спросила она и подошла ближе, испуганными глазами всматриваясь в его лицо.
– Предписание немедленно выехать в Красноярский край. Завтра в два часа я должен быть на вокзале. Ссылка! Только, чтоб слез не было, Ася!
В семь часов утра вся семья была уже на ногах. Сергею Петровичу предстояла тысяча необходимых дел: увольнение со службы с «обходным листом», сдача продуктовых карточек и тому подобные формальности, которые неизбежно сваливаются на голову советского гражданина в подобном положении, хотя срок ему дается в лучшем случае три дня, а иногда лишь несколько часов. Наталья Павловна с удивительным присутствием духа распоряжалась и складывала вещи сына. Мадам, просидевшая всю ночь над починкой шерстяного свитера, взяла на себя самое ответственное поручение – раздобыть денег – и с этой целью, захватив с собой два серебряных подстаканника и старое бальное платье Натальи Павловны, отправилась на Кузнечный рынок, обещая выручить не менее двухсот рублей и надавать по морде всякому, кто вздумает ей помешать. Асю Наталья Павловна послала прежде всего к Нелидовым, без которых нельзя было себе представить ни одного важного события у Бологовских. Близость эта между Натальей Павловной и Зинаидой Глебовной образовалась за последние несколько лет, после того как обе семьи понесли столько потерь, причем Зинаида Глебовна относилась к Наталье Павловне с почтительностью невестки.
Отправляясь к Нелидовым, Ася после недолгого колебания спросила Сергея Петровича, с которым вместе выходила из подъезда:
– Дядя Сережа, у тебя так много дел… Пошли к Нине Александровне меня, я сбегаю и сообщу ей, чтобы она пришла проститься.
– Бесполезно, дорогая, Нина Александровна вчера уехала в Кронштадт, где подвернулся шефский концерт. Она вернется только завтра. Я передал бабушке для нее письмо.
Ася остановилась.
– Вы даже не проститесь?! Господи! Что же будет с ней?
– Что будет с ней? Наши русские женщины в обмороки не падают. Проплачет ночь, а утром пойдет в Капеллу и будет петь еще лучше, чем обычно. Вытри глаза, глупышка! У тебя впереди твоя собственная жизнь и еще неизвестно, что принесет она тебе – не расстраивайся из-за судьбы старших. Беги, вон твой трамвай подходит, – и он повернул в другую сторону.
Ася почти не спала эту ночь и теперь от бессонницы и от нервного возбуждения чувствовала, что вся дрожит, когда стучала в черную дверь квартиры, где жили Нелидовы. Парадный вход, как и в большинстве квартир в то время, был закрыт по непонятным соображениям «управдомов», этой хозяйственно-шпионской единицы – самого мелкого представителя власти на местах. Было только 8 утра и на лестнице темно, входная дверь приоткрыта, и из кухни слышался визгливый женский голос. Ася для приличия постучала. Никто не открыл, а крик продолжался:
– Своими глазами я свет у тебя из-под двери видела! Ты всю ночь электричество жгла – цветы свои крутила! Умеешь жечь, умей и платить, вошь старорежимная!
– Я не отказываюсь платить, Прасковья Васильевна! Я заплачу, но неужели же в три раза больше других? Поймите, что мне это очень трудно, – лепетала в ответ Зинаида Глебовна, сохраняя неизменную корректность.
– Плати, говорю! А коли не заплатишь, сейчас сообщу фининспектору. Другие бы давно донесли, это уж мы с мужем такие люди, что терпим. Так умей за то уважать людей и не спорь, а дочку изволь приструнить – больно уж зазнается перед нами твоя бездельница!
Ася решилась, наконец, войти сама. Зинаида Глебовна, миниатюрная, почти в лохмотьях, с усталым, худым лицом, еще сохранившим следы былой красоты, и со свойственным ей теперь постоянным испугом в глазах, стояла около керосинки с чайником, а возле нее огромная туша разгневанной бабы занимала, казалось, половину тесной кухоньки.
– Ася, деточка! Иди сюда, дорогая! – воскликнула Зинаида Глебовна, увидев племянницу, но визгливый голос перебил ее:
– Наследила-то, наследила по всей кухне! Вытирать за твоими гостями кто будет? Я, что ли?
Только в маленькой, почти пустой комнате, где ютилась теперь семья бывшего камергера, Ася в первый раз расплакалась, бросившись на шею тете Зине и рассказывая о случившемся.
Зинаида Глебовна опустилась на стул и схватилась за голову. Ее крошечные изящные ручки, покрытые теперь мозолями, сжали виски жестом отчаяния. Но она, как и Наталья Павловна, уже знала долгим мучительным опытом, что отчаяние ничему не поможет и что необходимо полностью сохранить ясность мысли, чтобы переделать тысячу совершенно необходимых мелочей. И после первых нескольких минут овладела собой.
– Асенька, сядь и вместе с Лелей выпей чаю. Наверное, ведь ничего не поела сегодня? У меня есть белая булочка. Леля, не расстраивайся, детка! Мойся, одевайся и садись за стол. А я пороюсь тем временем в вещах. Надо Сержу подыскать что-нибудь теплое: там ведь морозы лютые. У меня офицерский башлык сохранился и носки шерстяные; это все пригодится. Сколько у вас денег, Ася?
Глотая слезы и булку, Ася информировала о положении дел, в то время как ее кузиночка, любившая поваляться и почитать в постели, вытирая слезы, выползала из-под одеяла.
– Мама! Ты мне чулки заштопала? – зазвенел капризный голосок.
– Да, да, деточка. Там, на стуле повешаны.
– А блузку выгладила? Мне ведь надеть нечего! – продолжал маленький деспот.
– Сейчас и блузка готова будет. Меня Прасковья задержала – опять мне сцену устроила. Будь с ней поосторожней, Леличка, от нее всего ожидать можно.
– Я с твоей Прасковью не ссорюсь. Это она со мной ссорится. Вчера дармоедкой назвала меня и еще какое-то словечко прибавила; наверно, очень страшное, потому что я не поняла, – ответила, расчесывая косу, Леля.
– Ах, Боже мой! Старайся не выходить вовсе в кухню. Был бы жив твой отец, эта баба не посмела бы нас оскорблять, а теперь она отлично видит, как мы беззащитны.
Говоря это, Зинаида Глебовна рылась в кованом железом сундуке. Сундук этот с расписной крышкой, на которой были изображены цветы и райские птицы, служил семье Нелидовых еще со времени Иоанна Грозного, а теперь одновременно играл роль кровати, так как на нем стелили тюфяк для Лели.
Через час все трое вышли из дому. Зинаида Глебовна помчалась к обожаемой Наталье Павловне, а девочки побежали сначала в комиссионный магазин с квитанциями от вещей, сданных на продажу. Магазины эти в то время были завалены самой изысканной утварью, и вещи ждали продажи иногда месяцами.
Сергей Петрович вернулся позже всех, только за час до того, как надо было выезжать на вокзал.
– Как ты поздно, Сережа! Мы измучились, ожидая тебя! -воскликнула Наталья Павловна.
– Что же делать, – ответил он, – срок – несколько часов, а человек обязан переделать тысячу формальностей.
– Садись завтракать, – сказала Наталья Павловна, – неизвестно еще, когда ты будешь есть!
Он стал отказываться, она настаивала. Садясь, он поймал и поцеловал руку матери; она прижала на минуту к груди его голову. Нелидова и француженка вытерли невольные слезы. «Она уже стара. Увидит ли она его когда-нибудь!» – подумала каждая.
– Продавайте хрусталь, фарфор, бронзу – все, что найдете нужным, только книги и ноты сохраните по возможности, – говорил он, глотая наскоро завтрак. – Мои романсы… Они, конечно, никому не нужны; когда я их писал, я знал, что они никогда не увидят свет. Отдайте их Нине Александровне, она их любит. Ася, ни в коем случае не бросай занятия музыкой. Скоро ты сможешь давать уроки и аккомпанировать. Только музыка поставит тебя на ноги. Как только я получу работу, я тотчас вышлю вам денежный перевод, но я очень боюсь, что для скрипки там работы не найдется, а если они пошлют меня чинить дороги и разгребать снег – я заработаю гроши.
– Пожалуйста, ничего не высылай, Сергей! Ведь мы здесь всегда сможем что-нибудь продать. Напиши, если не будет заработка, и мы тотчас вышлем и посылку, и деньги, – сказала Наталья Павловна.
– Ну, нет! Этого не будет – на хлеб себе я всегда заработаю, – сказал он, а про себя подумал: «Как знать, там могут запретить мне работать. С некоторыми они так делали».
Семейные разговоры были прерваны появлением старой графини Коковцевой. Она жила в том же доме, этажом ниже, и приходила иногда к Наталье Павловне поиграть в вист. Теперь она приплелась, опираясь на палку, поддерживаемая старой горничной, вся в черном, со старинной наколкой на седых буклях. Все поднялись, Сергей Петрович поцеловал ей руку.
– Это… это Бог знает что! Это такое безобгазие! Я напишу в Пагиж бгату! – грассируя, говорила она, точно желая кого-то припугнуть этими словами. Через пять минут она удалилась, чтобы не стеснять своим присутствием в момент расставания. Тотчас вслед за ней состоялось другое появление: в дверь постучала соседка, вселенная недавно по ордеру.
– Там пришел управдом – осведомляется, уехали ли вы?
И тут же на пороге выросла фигура непрошеного гостя.
– Что вам здесь угодно, товарищ! – спросил Сергей Петрович и вложил столько иронии в последнее слово, что человек, вошедший в комнату с фуражкой на затылке, зачуял нелестное для себя в этом обращении.
– Я пришел проверить исполнение приказа. Я при исполнении служебных обязанностей, так что вы, гражданин, не очень-то… – пробурчал он.
– Я должен уехать в два часа, а сейчас двенадцать с минутами. Я нахожусь в своем доме на законном основании, а вас попрошу немедленно отсюда убраться. Вы здесь лишний, могу вас уверить!
– Serge, au nom de Dieu! [17] – воскликнула Нелидова, хватая его за руку.
– Что вас страшит, Зинаида Глебовна? Это только управдом, а не комиссар чрезвычайки, имеющий власть отправлять на тот свет.
Управдом потоптался на месте и вышел.
– Они изведут всю русскую интеллигенцию! Именно это они поставили себе задачей! – воскликнула Нелидова, вытирая себе глаза.
– Вы несправедливы, Зинаида Глебовна! Меня за мое происхождение следовало бы заморить в одиночке, а меня только высылают. Оцените великодушие соввласти! – и он взглянул на часы.
Наталья Павловна стояла около дверей кабинета.
– Поди сюда, – сказала она сыну и отступила в глубь комнаты. Прочие остались около вещей в тяжелом молчании. Когда мать и сын вышли, все невольно взглянули на них, и такова была выдержка Натальи Павловны, что даже теперь глаза ее оставались сухими. Решено было, что провожать поедут только девочки. Сергей Петрович на этом настаивал, уверяя, что поездка на вокзал не даст провожающим ничего, кроме утомления. Нелидова и француженка начали наперерыв объяснять Сергею Петровичу, что положено из теплых вещей и что из провизии следует есть в первую очередь. Они крестили его, он перецеловал им руки и уже двинулся идти, как вдруг послышалось слабое повизгивание: умирающая борзая выползла из-под рояля и делала отчаянные усилия, чтобы добраться до уезжающего хозяина. Все с изумлением переглянулись: неужели она поняла? Она доползла и, лизнув ему сапоги, положила морду на передние лапы и подняла на него кроткие, печальные глаза. В этих усилиях умирающего животного было столько преданности и тоски, что в этот раз у всех женщин глаза на минуту наполнились слезами. Сергей Петрович наклонился к собаке.
– Ну, прощай, бедняга! С тобою, видно, нам уже не увидеться! Да, Диана, плохие пришли времена! – и он почесал ей за ушами. – А где Всеволод Петрович?
Собака взвизгнула и оглянулась. Сергей Петрович повернулся к матери:
– Помнишь, мама, как в Березовке мы с Всеволодом возвращались, бывало, с охоты с полными ягдташами и всегда сохраняли в величайшей тайне, кем сколько убито птиц? Дело-то все было в том, что убивал один Всеволод; я палил мимо, а вот она, эта самая Диана, одна была в курсе событий и презирала меня тогда до такой степени, что отказывалась со мной ходить. Однако пора. Иначе опоздаю.
На лестнице он обернулся еще раз: мать стояла на пороге, а сзади Нелидова и француженка. Все смотрели ему вслед. Наталья Павловна и теперь не плакала, но выражение глубокой скорби лежало на красивом старческом лице, и тонкая рука крестила сына. Сколько раз этим жестом она провожала его сначала на фронт в Галицию, потом в Белую армию и, наконец, в ссылку. Он был единственным из ее детей, оставшимся при ней, – старший любимый сын расстрелян, дочь с семьей пропала во время оккупации Крыма. Была минута – ему захотелось подбежать к ней и, как в детстве, припасть к ее груди головой… но они были не одни, к тому же это могло взволновать ее… а ему не хотелось, чтобы твердость изменила ей. Он сделал приветственный жест рукой и, надев шляпу, пошел вниз, шагая через ступеньку. Девочки шли сзади и вдвоем тащили за ремни тяжелый рюкзак, который ни за что не хотели надеть ему на плечи.
На вокзале у выхода на перрон стоял пикет. Сергей Петрович остановился:
– Ну, девочки, простимся, дальше вас не пустят. Господь с вами! Смотрите – пишите мне.
Обе повисли не его шее.
– Не плакать, не плакать! Хам с винтовкой смотрит на нас. Ася, прощай, родная моя! Береги бабушку. Ты вспоминала Пятую симфонию, а ведь Бетховен говорил, что судьбу, которая стучит в дверь, человек должен схватить за глотку. Вот попробуй. Леля, береги свою маму, и не дерзи ей, да помни, маленькая плутовка – чужих сливок не лизать! Наденьте на меня рюкзак.
Они подняли рюкзак ему на плечи.
– Один Бог знает, когда мы увидимся! Быть может, вы обе уже замужними дамами будете! – сказал он, с любовью глядя на два юных личика. – Сегодня у тебя урок музыки, Ася: ты на него пойдешь, как всегда. Будьте мужественными оловянными солдатиками. Ну, пустите же меня.
Подходя к пикету, он предъявил повестку.
– У вас слишком много багажа, гражданин. Только восемь килограммов разрешается.
– Это оригинально: восемь килограммов, когда я еду в неизвестное место на неизвестный срок.
– А зачем у вас в руках инструмент?
– Это мое «орудие производства», к вашему сведению. Я – скрипач.
– Ладно, проходите. Начальство обыщет и само разберется. Проходите, проходите, не задерживайте.
Но он еще раз обернулся: две девочки стояли, прижавшись друг ко другу, и провожали его взглядом… Они, может быть, подумали, что их детство кончилось! Беспомощность их терзала сердце!
Глава шестая
Елочка с детства привыкла считать свою семью исключительно развитой интеллектуально. Но теперь, став взрослой, не могла не увидеть, оглядываясь уже назад в условия прежней жизни, что в этой семье были свои странности и свои предвзятые идеи. Это особенно было заметно в женской половине семьи, которая образовала устойчивую твердую породу. С тех пор как помнила себя Елочка, бабушка ее круглый год жила в небольшом родовом поместье, куда на лето к ней слетались ее дочери. Все эти женщины – бабушка Елочки и сестры Елочкиной матери (курсистки-бестужевки) – были несколько сухи и своеобразно аскетичны. Одевались все чрезвычайно строго – иначе, чем в английских костюмах, Елочка даже вообразить их себе не могла. Все ультра-модное вызывало колкие насмешки. «За модой модно следовать только издалека», – провозглашала старшая – бабушка. В деревне считали хорошим тоном ходить без зонтиков и без перчаток, балы и приемы считали ненужной потерей времени. Гостеприимство было не в моде: проводив соседей, говорили друг другу: «Надоели своей болтовней». Не было обидней клички, чем «светская пустышка». Причем кличка эта очень легко раздавалась всем, в ком не чувствовалось самостоятельной интеллектуальной жизни.
Музыкой в этом доме не увлекался никто, балет подвергался насмешкам. Литература, художественные выставки, драматические спектакли – другое дело. Вкус к ним был весьма развит и утончен, а в деревенском доме была богатая библиотека с большим количеством иностранных книг.
Церковных праздников и постов в этой семье не соблюдали и, шутя, говорили друг другу: «Мы потрясаем основы», – однако венчались и отпевали усопших неизменно в церкви. Священников и военных не любили, и погоны Елочкиного дяди, хирурга, вызывали все ту же брезгливую гримаску, в то время как память Елочкиного отца высоко чтилась, и Елочка много раз слышала, как подошел стилю всей семьи этот талантливый земский врач, безвременно погибший.
К придворному миру и аристократии относились несколько иронически; Елочка хорошо помнила такие выражения, как «раздулся от сословной спеси» или «понес аристократическую чушь», но наряду с этим, сколько собственного превосходства вкладывалось в слово «провинциалы», с которым неизбежно связывали нечто отсталое и затхлое. Как великолепно «французили» за столом, не желая быть понятыми горничной!
По политическим убеждениям все были кадеты. Монархисты и большевики одинаково подвергались беспощадной критике. Войну 1914 года приветствовали дружным взрывом патриотизма, как и вся интеллигенция в огромном своем большинстве. В это время, перед лицом опасности, сплотились воедино все партии страны, кроме, разумеется, одной, а в миниатюре – и все члены семьи. Что касается Елочки, тогда двенадцатилетней девочки, то именно в это время она ощутила духовную связь с материнским гнездом наиболее остро.
В этой семье все были сдержанны. Общая крепкая спаянность установила молчаливое взаимопонимание, при котором разговоры о чувствах и всякая задушевность не поощрялись. Не сюда ли уходила корнями и замкнутость Елочки? Видеть смолянкой единственную внучку и племянницу не вполне согласовывалось с либеральными принципами этой семьи. Много толковали о том, что маленькую Елочку следует перевести в гимназию, и лучше бы всего в Стоюнинскую, как наиболее передовую, но в Петербурге заботиться о девочке было уже некому, и, таким образом, институт оказался незаменимым, как только Елочка достигла школьного возраста. Только каникулы Елочка проводила в семье.
«Смольный принес мне новые веяния и многое во мне переделал, но та резкость в суждениях и манерах, которая нам органически свойственна, осталась. Моей суровости и гордости, а также отсутствию всякого кокетства я обязана вот этой семейной родовой специфике с ее передовыми настроениями. Бабушка и тетки оставались ревностными хранительницами семейного духа, с которым покончить сумела только революция и в котором мне чудится нечто чеховское».
Революция и в самом деле, не прибегая на сей раз к кровавым репрессиям, все-таки нанесла свой сокрушительный удар по этому дворянскому гнезду средней руки: поместье было отобрано; оторванная от родной почвы, очень скоро угасла бабушка на городской квартире. Одна из молодых теток Елочки попала в Финляндию, и известия о ней прекратились. Другая вышла замуж и преподавала теперь вместе с мужем в Свердловском вузе.
Таким образом, родных, кроме все того же дяди-хирурга, У Елочки в Петербурге не осталось. Часто с грустью она говорила себе, что поэтический жребий молодой девушки, оберегаемой и лелеемой всей семьей, от нее ускользнул. Никто не дрожал над ее целомудрием, над ее здоровьем, над ее радостями. Она вынуждена сама прокладывать себе дорогу в жизни, она – служащая!
Погруженная в эти печальные думы, она выходила однажды из клиники, когда уже в вестибюле ее окликнула пожилая, неопрятно одетая женщина, лицо которой показалось Елочке знакомым. Женщина поспешила себя назвать – это была бывшая сестра милосердия феодосийского госпиталя. Именно про мужа этой женщины, доктора Злобина, рассказывали, что он выдавал чекистам офицеров, поименно называя каждого. Она хотела уже отойти, отметив про себя до какой степени изменилась эта, тогда цветущая тридцатилетняя женщина, но последняя задержала ее руку.
– Вы работаете здесь, Елизавета Георгиевна?
– Да, на мужском хирургическом. Простите, я тороплюсь.
– Погодите, погодите, миленькая! Что это вы как будто и разговаривать со мной не хотите. Грешно вам. Видите ведь, что я совсем больная.
Елочка приостановилась:
– Что с вами?
– Ох, не спрашивайте! Недавно из психиатрической выпущена. Признали, будто выздоровела, и бумажку дали, что работать могу, а кому такая работница нужна? Все отделаться стараются, мыкаюсь из учреждения в учреждение – никто не берет.
– Как никто не берет? Вот у нас ведь работаете?
– Ох, нет! Только временно. На постоянную не примут. Я уже все пороги обила – нужда заела.
– А муж ваш? Или его в живых нет?
– Муж меня бросил – на что я ему теперь?
Елочка взяла ее за обе руки.
– Извините, я не знала. Выйдемте вместе, поговорим.
– Я помню, что вы добрая, жалостливая! Иначе я к вам и не обратилась бы. Уж очень много я от людей презренья вижу, – всхлипнула Злобина.
«У нее неприятный тон и что-то есть в ней жалкое, опустившееся!» – подумала Елочка и еще раз оглядела собеседницу: поношенное пальто, из воротника торчит вата, растрепанные волосы выбиваются из-под косынки, глаза припухшие, красные, перчаток нет. Даже странно, что медсестра может иметь такой неопрятный вид! А выражение глаз испуганное и растерянное – немудрено, что не принимают!
– Давно вы одна? – спросила Елочка.
– Давно… а с ним не легче было – корил меня… неприятности из-за меня были. Он партийный, главный врач больницы, а я богомольна очень – ему на вид ставили; в стенгазете меня нарисовали: в платочке и руки для молитвы сложены, а подписали: «Жена одного хирурга». Ему, конечно, неприятно.
– Ваш муж карьерист, это всем давно известно, – надменно произнесла Елочка.
– Я поняла, о чем вы… – проговорила Злобина. – Всего в двух словах, моя миленькая, не расскажешь… Загляните ко мне, мое золотце. Мне вот сюда, в этот дом. Зашли бы, чайку выпили, а то я все одна да одна!
Елочка заколебалась, тон этой женщины претил ей – Елочка была очень чувствительна к comme il faut [18], а вместе с тем ей кое-что хотелось узнать…
Комната оказалась запущенная, неряшливая, почти пустая. Электрическая лампа, засиженная мухами, спускалась с потолка прямо на шнуре, стол оставался неубранным, на стенах Елочка разглядела следы клопов.
– Вот какое жилье-то у меня убогое! Пока сидела у Бехтерева, милые соседи все порастащили, а и было-то немного, – начала та, и только разливая чай, вернулась к вопросу, интересовавшему Елочку.
– Нелады с мужем у меня именно с того времени пошли. Очень уж винить моего Мишу, конечно, нельзя – он по убеждениям всегда был красный и офицерство терпеть не мог… – продолжала та.
– Ну, знаете, – перебила Елочка, – такой поступок иначе, как подлость, нельзя и расценивать, каковы бы ни были политические симпатии человека. Если вы будете защищать своего супруга, я убегу! Я не буду сидеть у вас за столом, – и Елочка уже хотела встать.
– Правильно, миленькая, правильно! Я не защищаю. Я сама с того дня покой потеряла. Вы помните, какой я была хохотушкой? С того дня я смеяться перестала.
– Почему? – спросила Елочка, уловив что-то странное в ее голосе.
– Не знаю, как и рассказать. Вы сочтете меня и в самом деле за полоумную… Только это не сумасшествие, нет!
Она оглянулась и сказала шепотом:
– Они виделись мне иногда… Когда стемнеет, проходят, бывало, по коридору мимо моей комнаты…
– Кто – они?
– То один, то другой… – те, расстрелянные!
Елочка с ужасом взглянула на нее. «Господи! Да она в самом деле ненормальная! Очевидно, помешалась на этой почве!» – подумала она.
– Знаю, что вы думаете. Так и врачи мне говорят: психоз, психуете. Да ведь психоз-то оттого и случился, что я вся извелась. Психоз только два года назад прикинулся.
– Анастасия Алексеевна, я никогда не поверю, чтобы мертвые ходили по коридорам – их души должны быть очень далеко. А кроме того… виноват ваш муж, а вы можете спать совершенно спокойно, уверяю вас.
– Вы это, миленькая, как медсестра мне говорите, я это отлично понимаю. Повадились они ко мне, это точно. Я и мужу рассказывала.
– Ну а он что?
– Ох, как сердится и кричит, и грозится, бывало, особенно, как я с перепугу по церквам зачастила. Он меня и в больницу сплавил: кабы не больница, я бы и теперь работала, нужды не знала. Все из-за него.
– В этом случае ваш муж прав был, Анастасия Алексеевна! Нельзя было вас оставлять без помощи.
– Нет, нет, голубушка моя! Вы мне этого не говорите! Я ему мешала! Он меня нарочно в больницу упрятал, чтобы скандалы кончились, да чтобы ему свободней было с другими женщинами водиться. Он и комнату хотел у меня отобрать. Хорошо, я комнату отсудила. В суде, небось, не помешал мой психоз.
Елочка была несколько шокирована таким поворотом разговора и молчала. «Как она опустилась, как груба! В ней ничего не осталось от жены офицера!» – думала она. А та продолжала:








