Текст книги "Отражение Беатриче"
Автор книги: Ирина Муравьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Когда они наконец сели в электричку, было совсем темно, и желтые брызги огней за стеклом немного дымились от сумрака ночи, дождь жалобно капал с продрогших деревьев, и люди, сидящие рядом на лавке, казались случайно спасенными, чудом пришедшими в мир, ибо в каждом – да, в каждом! – когда-то дрожал этот, с верхней губою, бугристый, и жалкий, и страшный не птенчик, хотя и похожий на птенчика тоже.
– Слава Те, Господи, обошлось! – лепетала несчастная Туся, держась за живот. – Это ничего, что болит... Поболит и пройдет. Мне женщины говорили, что это всегда так: поболит пару дней, а потом – как рукой снимет. Папа с мамой Валькирочку пока что у себя подержат, так что я тяжестей никаких подымать не буду, на работу не пойду, мне бюллетень по гриппу дали, значит, теперь все позади, слава Тебе, Господи!
Она прижалась горящим лицом к плечу Анны и вдруг расплакалась.
– Не плачь, – с трудом пробормотала Анна. – Чего теперь плакать?
– Анька! – выдохнула Туся и подняла зареванное, распухшее лицо. – А ты ведь все видела, да? Так кто это был-то? Чего ж ты не скажешь?
Часть II
Праздничный вечер в Кремле состоялся седьмого ноября. В три часа дня повалил густой снег, и сразу все стало нарядным, и окна в домах заблестели, как соты, а флаги, щедро украсившие город, сразу же стали тяжелыми от налипшего на них снега и, мокрые, завернувшиеся, повисли покорно, как будто сдались. В половине четвертого в квартиру Краснопевцевых пришел парикмахер с небольшим аккуратным чемоданчиком, свежо и морозно пахнущий одеколоном, молодцеватый, с широкими плечами и белой стеклянной улыбкой.
– Моя бы воля, – сказал он, возвышаясь над сидевшей перед зеркалом Анной, еще не одетой, в халатике, с наброшенной на плечи белой простынкой, – я бы до такой красоты и пальцем не решился дотронуться! Зачем вам завивка? Ведь это не волосы, клад! – И он обеими большими ладонями приподнял ее распущенные волосы. – Ведь это же клад! Ну-с, приступим! Вы как больше любите: с челочкой? Без?
– Да мне все равно.
– А муж ваш как любит?
– Не знаю. – Она усмехнулась.
Парикмахер с недоумением посмотрел на нее.
– Ну, в это уж я ни за что не поверю! Да он ведь, наверное, глаз с вас не сводит?
Она промолчала. Парикмахер засуетился, достал из чемоданчика щетки, щипцы для завивки, и через час в зеркале отразилась совсем другая женщина, бледная от усталости и напряжения, но с очень высокой и сложной прической, которая, может быть, и совсем не шла к ней, делая ее старше, но при этом подчеркивала то, что было почти незаметным, когда Анна распускала волосы или, как школьница, закалывала косу низким узлом на затылке. Высоко поднятые и застывшие над ее лицом локоны открывали длинную и тонкую шею, плавно переходящую в покатые плечи, и во всем облике ее вдруг проступило то, что не было заметным прежде или, во всяком случае, не бросалось в глаза: немного пугающая своею печалью задумчивость, а может быть, даже и скорбь, непонятная в таком молодом существе.
– Красавица! – воскликнул парикмахер. – Наталия Пушкина!
Анна засмеялась.
– Да я не шучу! – перебил он обиженно. – Вы ведь не думаете, что, если человек зарабатывает на жизнь возней с чужими волосами, он уже ничего другого и не знает? Не может же быть, чтобы у вас было такое мещанское представление о вещах! В нашей стране можно заниматься чем угодно, а в свободное время отдаваться любому своему увлечению. Ведь обществу это ничуть не мешает. Я не исключение! С детства я бредил великим поэтом. Уж вы мне поверьте! Портреты не только его, всей семьи могу наизусть хоть сейчас перечислить!
После его ухода она достала из шкафа новое светло-серое платье с открытыми плечами и надела его, потом вынула из коробки вчера только принесенные мужем из закрытого магазина черные лаковые туфельки на высоких каблуках. Когда Краснопевцев открыл дверь квартиры, она стояла у окна в столовой спиною к нему, и струящийся, сильный, задумчивый снег за стеклом показался ее неотъемлемой частью.
– Готова? – спросил Краснопевцев.
Она обернулась.
– Волнуешься, что ли? – спросил Краснопевцев и быстро окинул ее, свою собственность, встревоженным взглядом: все тонкое тело ее в сером шелке, жемчужную нитку на шее и это родное лицо с его светом, который он так и не смог разгадать.
– Красивая ты у меня, Анька, – вздохнул он покорно, но скрипнул при этом зубами. – И как я тебя отхватил, сам не знаю!
– Это я тебя отхватила! – засмеялась она. – Ведь мне, не тебе, все на свете завидуют! Мама, кстати, сегодня наше фамильное колечко мне принесла – все, что от бабули осталось. Надеть?
И протянула ему руку с сияющей бриллиантовой розочкой на пальце.
– Не нужно, – сказал он. – Завидовать будут.
Но Анна вдруг вспыхнула:
– Пусть их завидуют! Кольцо целый век под кроватью лежало! Куда его было носить? И кому? Один раз надену, и снова ведь спрячут!
Краснопевцев махнул рукой. Она радостно надела розочку на тонкий средний палец рядом с обручальным кольцом, и вдруг он увидел, что подушечки пальцев у нее слегка припухшие и странного синеватого цвета.
– Что это у тебя с пальцами?
Анна быстро спрятала руки за спиной.
– Да так, ничего. Я заходила к нашей медсестре, потому что вчера вдруг так сердце забилось, а я не взяла с собой капли. Она тоже обратила внимание на мои руки. И видишь, какие у меня ногти? Сегодня еще ничего, уже почти нормальные, а вчера были голубые, как незабудки.
Она засмеялась.
– Что тебе сказала медсестра?
– Ну, что она могла сказать? Сидит там для оказания первой помощи. На случай, если кто кого барабаном по затылку стукнет. Сказала, что это может быть потому, что у меня неправильно работает сердце, и от этого недостаток кислорода. Вот и все. Даю тебе слово, что я пойду в поликлинику. Сразу после праздников пойду. Но это совсем не опасно, не бойся.
– Откуда ты знаешь? – Он весь потемнел.
– Сережа, не бойся, – повторила она, прижав в губам палец с бриллиантовой розочкой. – Иди одевайся, а то опоздаем.
Машина ждала у подъезда. Снег был уже не таким густым, но сыпал с загадочной ровной медлительностью, и в этой ровности его чувствовалось то бездушие, с которым приходит зима и сменяет пронзительным холодом робкую осень.
Чтобы не испортить прическу, Анна не надела шапку, а просто набросила на волосы тонкий вязаный шарф, и пока они шли от подъезда до машины, шарф заблестел от упавшего на него снега, и несколько нежных пушистых снежинок повисли на кончиках темных ресниц. До самого Кремля они молчали, и Краснопевцев опять подумал, что, если бы кто-нибудь из его давно умершей семьи увидел его, сидящего в этой дорогой и нагретой машине с красивой молодой женщиной в тонкой шубке и лаковых туфлях, с бриллиантовой розой на пальце, – они не поверили бы своим глазам и, что вероятней всего, испугались бы.
Банкет был накрыт в Георгиевском зале, и люстры слепили входящих. Людей собралось очень много: в руках у каждого была бумажка с номером стола и места, но во избежание суеты и толкотни бравые и молчаливые сотрудники в штатском, одетые во все белое, с золотыми аксельбантами, невозмутимые, словно ангелы в небе, но с лицами строгими и недоступными, распоряжались тем, как рассаживаются гости, отодвигали стулья, поправляли приборы. Анне показалось, что она попала в самую гущу театральной декорации и вместо людей вокруг нее двигаются и шепотом повторяют свои арии и реплики артисты, которые помнят одно: вся жизнь их зависит теперь от спектакля. Муж крепко держал ее за локоть, пока они шли к своему месту среди этой сдержанно гудящей, как улей, толпы, в которой не было ни одного знакомого ей человека и в которой каждый из этих незнакомых людей был словно немного ей чем-то враждебен. Анна не могла объяснить, почему ее словно бы загоревшееся под платьем, напрягшееся тело чувствует сейчас любую неловкость так остро, что даже случайное прикосновение к чужому плечу или чужой спине доставляет почти физическую боль, но сжалась внутри себя так, что даже походка ее изменилась: из плавной и легкой вдруг стала порывистой.
Их места оказались за столом под номером 15. По правую руку ее сидел муж, лицо которого вдруг приняло то же невозмутимое и самоуверенное выражение, что и лица почти всех находящихся в зале, а по левую – очень красивый, как показалось ей в первую минуту, в великолепном галстуке, с темной, глубокой ямочкой на щеке человек, глаз которого она не видела, но сразу же заметила, что он отличается от остальных спокойной какой-то развязностью.
– Здорово, Серега! – приветствовал он Краснопевцева. – Ну, вот и опять повстречались. Здорово! Не знал, что ты здесь, в Белокаменной. Застрял, или как?
– Работаю, Миша, – холодно ответил Краснопевцев. – Работы везде завались. А ты все в Японии?
– В Японии – тоже, – пресекая дальнейшие вопросы интонацией, сказал неизвестный и быстрым боковым взглядом окинул Анну. – Жена? А чего ж не знакомишь?
– А где же твоя? – вдруг спросил Краснопевцев и сразу набычился.
Не отвечая, сосед привстал и, всем телом развернувшись к Анне, протянул ей небольшую и очень горячую руку.
– Михаил Иванович Иванов. Для такой красивой женщины просто: Михаил.
– Анна, – сказала она и, нагнув голову, внимательно и спокойно взглянула на него.
Глаза его были небольшими, зеленого жидкого цвета и очень недобрые. Они смотрели так, как будто бы он знал про Анну все, и то, что он знал, не вызывало у него никакого интереса, а, скорее, злость и раздражение, но в это же время сама Краснопевцева, ее разгоревшееся лицо, поднятые над широким лбом светлые локоны, покатые голые плечи не просто так нравились, а пробуждали мгновенную грубую жадность. Она почувствовала это безошибочно, так же, как чувствовала страх и нездоровое возбуждение толпы вокруг, которая очень хотела казаться веселой и даже беспечной, потом оглянулась на мужа, пытаясь поймать его взгляд, но муж не смотрел на нее, а стал вдруг частицей толпы, и даже лицо его вдруг изменилось и стало таким, как у всех.
Анну слегка затошнило, голова стала медленно, неприятно кружиться, а в левой половине груди, захватывая спину и резко отдаваясь в том месте, где была застежка, поднялась острая покалывающая боль, которую, казалось, можно было легко преодолеть, если бы удалось просто глубоко вздохнуть, но воздуха ей не хватало, хотя этот зал был огромным и, несмотря на почти тысячу человек, собравшихся в нем, прекрасно проветривался.
– Ну, наконец-то! – глубоким и выразительным голосом произнес Михаил Иванович Иванов. – Ведь я и приехал для этой минуты. Идут! Наконец-то!
И тут же вся эта возбужденная толпа вскочила со своих мест, рванулась куда-то, как будто она состояла из многих вдруг вспыхнувших и запылавших деревьев, готовых сломиться и рухнуть, и взгляды с безумием, с остервененьем стянулись в одну отдаленную точку. Высокие, белые, с золотом, двери отворились, пропуская Сталина. Ни одного прежнего, милого звука человеческой жизни: такого, как шороха, скажем, салфетки, и смеха, и кашля, уже не осталось, и все это, словно в какую-то пропасть, упало в ревущее, злое «Ура-а-а!». Анне показалось, что муж ее, которого она любила, кричит громче всех, и, если сейчас чей-то голос сорвется от дикого крика, то у ее мужа. Но от того, что она одна знала про него все на свете, любила за это, терпела, жалела, – от этого ей стало страшно, и жизнь их представилась вымыслом, а этот крик – вот он-то и был той единственной силой, которая им управляла.
Маленький, очень бледный Сталин поаплодировал собравшимся, и они с удесятеренным восторгом заревели в ответ на равнодушно-привычные движения его покрытых пигментными пятнами старости рук. Минут через десять все, красные, с прилипшими ко лбу волосами, радостно сплоченные чем-то, чему они сами не знали названья, похлопывая друг друга по плечам, уселись опять за столы с тем дружеским расположением к жизни, с которым большое гвинейское племя, разбившее в джунглях враждебных соседей, прыжками вокруг золотого огня, и смехом, и рыком зовет подкрепиться добытою печенью, почками, легкими, короче: всем, кроме мозгов. Их немного, но хватит вождю и на завтра останется.
В Кремле же всего было много, так много, что съесть это все можно было за месяц. Но съели за вечер. Не прикасались только к тем блюдам, которые целиком стояли в центре столов: запеченным поросятам, севрюге, каким-то совсем уж диковинным рыбам с отвисшими и голубыми губами. А вот красную икру ели большими серебряными ложками, – ее приносили и приносили из кухни, выложенную в специальные формы в виде стеклянной Кремлевской стены, – и хотя в середине каждого такого блюда лежал один большой серебряный черпак для всех, желание поесть ее именно ложкой – своею облизанной, собственной ложкой – брало верх над правилами этикета. Икру зачерпывали, подносили ко рту, проглатывали с жадностью, аккуратно, до последней соленой ягодки, прощупывали языком опустевшее серебро и вновь запускали его в гущу красного моря. Все время произносились какие-то тосты, и розово-коричневый, с трясущимися бабьими щеками Ворошилов, взявший на себя роль тамады, просил, чтобы «наши пустые бокалы не плакали горько от нашей забывчивости».
– Чего ты не ешь? – раздраженно спросил ее Краснопевцев, и Анне показалось, что он давно все понял, давно почувствовал ее состояние и сейчас испугался того, что на ее лице не только не выражается общего восторга, но этот испуг, раздавивший ей сердце, уже проступил на нем, стал всем заметен. – Поешь хоть салата.
Она покорно положила в рот кусочек шелковистого помидора, покорно сглотнула. В рубиновых вазах принесли фрукты, и косточки во глубине виноградин янтарно сверкнули сквозь тонкую кожу.
– А сейчас, дорогие товарищи, – тряся щеками, сказал Ворошилов, – пока нам меняют приборы на сладкие блюда, давайте займемся культурой. Перед вами – ансамбль песни и пляски профессора Игоря Моисеева!
Опять загрохотали аплодисменты, на сцену выскочил казачок в лихо заломленной папахе, в малиновой шелковой рубашке, перепоясанной серебряным пояском, в ловко присобранных на щиколотках плисовых сапожках. Он выставил руку козырьком надо лбом, присел почти на корточки посреди сцены, словно бы внимательно всматриваясь в зал, потом восхищенно присвистнул и махнул рукой. По его знаку из левой половины кулис выскочили вприсядку такие же бравые, в тех же папахах, из-под которых белые, как налитая пшеница, сверкали чубы их, казаки, а справа, сложив на груди переплетенные, круглые, с ямочками на локтях руки, в венках из огромных веселых ромашек, выплыли крутобедрые казачки и, звонко отбивая подкованными каблучками своими о полированный пол Георгиевского зала, понеслись навстречу чубастым героям, как будто заждавшись их там, за кулисами.
– Сережа, я выйду, мне нужно поправить чулок, – прошептала Анна. – А то, говорят, скоро танцы, неловко...
– Иди, – сказал он спокойно. – Тебя там проводят.
И действительно: один из мужчин с золотыми аксельбантами, незаметно отлепившись от стены, тихими, но быстрыми шагами вышел вслед за нею из зала, догнал ее на повороте широкого коридора и негромко спросил:
– Уборную ищете? Это налево.
У дверей уборной он оставил ее, и Анна вздохнула с облегчением. Она отразилась во всех зеркалах и тут же увидела, что за ней следят чьи-то внимательные глаза. Женщина в белой нарядной форме, похожей на капитанскую, только без погон, поднялась с простого стула, на котором она сидела и читала газету до прихода Анны.
– Помочь чем-нибудь? – глуховато спросила она. – Имеем иголки, булавки. Вдруг что оторвалось, помялось...
– Спасибо, – пробормотала Анна и принялась поправлять перекрутившийся чулок.
Ей показалось, что в этом исключительной чистоты белом кафельном помещении, где везде были зеркала и висели накрахмаленные полотенца, пахнет цветами, и она не могла понять, откуда же идет этот запах, поскольку никаких букетов не было видно. Она уже направилась к дверям, как навстречу ей, в длинном черном платье, худая, мускулистая, с выгнутой спиной и гладко зачесанными, черными, отливающими синевой волосами, шагнула из желтого воздуха люстр, горящих по всей высоте коридора, прославленная балерина Парецкая, некрасивая и великолепная, как бывают некрасивы и великолепны только принцессы крови и русские балерины, у которых не только изгиб их натруженных рук, не только страдание сдержанной силы на их белоснежно напудренных лицах, но даже и мелочь – такая, как, скажем, чернильная родинка рядом с ключицей – несет на себе отпечаток величья. Парецкая взмахнула наклеенными ресницами и сразу прошла к раковине, из крохотной сверкающей сумочки достала золотой тюбик, накрасила тонкие бледные губы, двумя указательными пальцами приподняла брови и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Брезгливые, как показалось Анне, глаза балерины наполнились томным и страстным сияньем, как будто усилием воли она вдруг зажгла внутри лампу, и лишь убедившись, что лампа горит, защелкнула сумочку и удалилась.
В Георгиевском зале между тем начались танцы. Оркестра не было, но маленький, разгорячившийся Сталин подошел к огромному патефону и поставил пластинку. Поплыли «Амурские волны». Сергей Краснопевцев крепко обнял тонкую талию своей молодой жены и уверенно вошел в самую середину танцующих.
– Смотри, сколько здесь знаменитостей! – шепнул он ей на ухо. – Ты узнаешь?
Она торопливо кивнула. Ни Сталин, ни Ворошилов, ни Молотов не танцевали, а сидя за своим столом и лениво пощипывая фрукты, наблюдали за танцующими.
– Какая лебедушка! – указывая на Анну, вдруг громко сказал Ворошилов. – Лаврентию мы не покажем, а то отобьет.
Она была далеко и не могла знать, что именно на нее упал тусклый взгляд Ворошилова, но грудь ее снова заныла, и, если бы не крепкие руки мужа, которые уверенно поворачивали ее то влево, то вправо, она бы забыла о вальсе. Под «Брызги шампанского» Сталин вдруг развеселился и стал подпевать хриплым голосом, хотя не вставая со стула. Но это его оживление тут же заметили, «Брызги шампанского» оборвались, и кто-то из белых людей с аксельбантом поставил грузинскую песню.
Я могилу милой искал,
Но ее найти нелегко,
Долго я томился и страдал,
Где же ты, моя Сулико?
Сталин, а следом за ним все остальные, которые не танцевали и продолжали сидеть, поднялись со своих мест, и тихий, но верный голос вождя слился с голосом Варвары Церетели, от низкого тембра которой как будто немного дымилась пластинка.
Розу на пути встретил я,
В поисках уйдя далеко,
Роза, пожалей, услышь меня,
Нет ли у тебя Сулико?
Пары, застигнутые песней посреди зала и не доплясавшие «Брызги шампанского», стояли, боясь шевельнуться, и даже ладоней своих не разняли. Анна почувствовала, что рука Краснопевцева, по-прежнему обнимающая ее за талию, вдруг стала горячей и мокрой от пота. Она слегка поежилась, желая, чтобы он убрал руку, но Краснопевцев, не отрывая своих глаз от поющего Сталина, укоризненно мотнул в ее сторону головой, как будто бы ей запрещая и это.
– Что все не поют? – спросил укоризненно Сталин. – Такую красивую песню не любите?
И тут же весь зал подхватил:
Над любимой розой своей
Прятался в ветвях соловей,
Я спросил, вздохнув глубоко:
Ты ли здесь, моя Сулико?
У Ворошилова увлажнились глаза, видно было, что песня о том, как грузинский юноша-большевик ищет могилу любимой девушки, ранила его в самое сердце. Пластинка с шипением остановилась.
– А где Микоян? – встрепенулся вдруг Сталин. – Зачем он не пляшет? Лезгинку давайте!
Поставили лезгинку. На середину огромного зала вышел грузный Микоян, последний год особенно отличившийся тем, что ввел в повседневную жизнь москвичей мороженое «Эскимо», которое начали продавать почти на каждом углу и нимало не заботились о том, что бедные эскимосы, в честь которых окрестил изобретенное им лакомство парижский торговец сыром Шарль Жерве, ни разу в жизни не пробовали не то что мороженого, но можно сказать, что и вообще ничего не пробовали, кроме даров своей скудной, далекой от шумных парижских бульваров, навеки замерзшей природы.
Сам Микоян выглядел человеком весьма упитанным, и с первого взгляда на его полное лицо с воловьими губами и хитрым промасленным взглядом можно было догадаться, что он пришел в этот мир исключительно для того, чтобы получить удовольствие, а если когда-то его вдруг покинет, то так, чтобы и не успеть огорчиться. Он начал плясать лезгинку, искоса и весело поглядывая на хозяина, который в такт притоптывал своим мягким сапогом и хлопал в ладоши. Красное от выпитого лицо Микояна стало багровым, музыка зазвучала шибче, он все быстрее и быстрее кружился на одном месте, потом наклонился над столом, схватил большой нож и зажал его между своими крепкими, желтоватыми от табаку зубами. Сталин сделал знак, чтобы собравшиеся в зале присоединились к распаренному министру, и многие, так же, как Микоян, зажав во рту тяжелые серебряные ножи, пустились в пляс. И тут Анна увидела, как в круг, легко ступая на самые кончики своих длинных ног, колени которых обрисовывались под легким черным шелком и натягивали его, как колени молодой хрупкой лошади обрисовываются в просвечивающем черном тумане и натягивают его на себя, мелкими-мелкими шагами, изогнув мускулистые руки с тонкими пальцами, выплыла балерина Парецкая. Длинное, с острым подбородком и полузакрытыми глазами, лицо ее было намного бледнее, чем тогда, в уборной, но из-под выпуклых напудренных век горели два тусклых и страстных огня с такой волевой и несдержанной силой, что внезапное это появление прославленной балерины в двух метрах от министра пищевой промышленности Анастаса Ивановича Микояна заставило всех остальных отступить. Сталин захлопал громче, и она понеслась наискосок, по-прежнему не подымая тусклых и страстных глаз, совсем равнодушная, если б не эти точеные, нежно-безумные руки, которым как будто и не было дела до целой вселенной. Руки не отрывались одна от другой, не падали и не подымались, они изгибались так, как, может быть, изгибаются змеи, сплетенные в самом последнем объятии, когда их застигнет внезапная гибель, и, дышащие каждой искоркой кожи, они не решаются разъединиться, хотя им обеим осталась секунда.
Музыка замерла, и Парецкая остановилась. Вокруг оглушительно хлопали.
Краснопевцев убрал свою потную ладонь, и Анна вздохнула с большим облегченьем. Опять заиграли какое-то танго, они вернулись к своему столу, и тут же, почти одновременно с ними, к этому столу подошел невысокий худощавый человек. Он был очень смуглым, а может быть, просто загоревшим, но так сильно, как загорают только выросшие на солнце южные люди, у которых никогда, даже если их надолго окунуть в чужую, холодную, темную зиму, загар все равно не сойдет до конца.
– Разрешите мне пригласить на танец вашу даму? – спросил он с акцентом и тут же представился: – Микель Позолини, второй секретарь итальянского посольства.
Краснопевцев привстал и, слегка нахмурившись, пожал руку секретарю итальянского посольства.
– Я должен, товарищ Микель Позолини, – сдержанно ответил Сергей Краснопевцев, – спросить у жены.
– Разрешите мне пригласить вас, – повторил Микель Позолини, – на танец?
Анна встала и, кивнув головой, сделал полшага навстречу не известному до этой минуты итальянскому товарищу. И вдруг пол поплыл под ногами. Микель Позолини, работник посольства, второй секретарь его (то есть посольства!), держал ее нежно и вовсе не крепко, он ей предоставил свободу движений и только слегка прикасался рукою к тому же нагретому месту на платье, где только что властно, давя и сжимая, лежала рука Краснопевцева.
– Я, к сожалению, – сказал он, – не все слова могу понять из этой песни... Что он говорит? Какое солнце?
– Утомленное, – сказала она и слегка задохнулась. – Утомленное солнце нежно с морем...
– О, дальше понятно! И ты мне призналась...
– Что нет любви! – сказала она, и они засмеялись.
Он вел ее не так, как вел Краснопевцев, а так, словно она совершенно свободна и может в любую минуту, развернувшись на своих лакированных каблучках, покинуть его и вернуться к мужу, но лицо его было при этом почему-то гораздо ближе, чем лицо Краснопевцева, и она чувствовала на своих губах его горячее и чужое дыхание. Ей было легко и в то же время неловко: мысль, что она не должна была соглашаться на это танго, а скромно сидеть рядом с мужем, мелькнула в ее голове, но в это время Микель Позолини как-то особенно нежно перехватил чуть повыше ее голую руку, как будто желая, чтобы ей стало еще удобнее, и она забыла о том, что только что пришло ей в голову.
– Утомленное солнце-е-е...
Те люди, которые с самого начала дикого пира отталкивали ее, сейчас стали просто людьми, и ей на секунду вдруг стало их жалко. В руках совершенно чужого человека, которого она, скорее всего, никогда и не увидит больше, было что-то успокаивающее, что-то такое, отчего ее напряжение исчезло само собой, словно это была попавшая в глаз соринка или капля воды, случайно скользнувшая в горло. Они не сказали друг другу ни слова, если не считать того, о чем он спросил ее в самом начале, но, когда танец закончился и он с легким, приветливым и непринужденным поклоном остановился перед ней, Анна даже покраснела от досады. Итальянец проводил ее обратно к столу, за которым сидел побледневший, с сузившимися глазами Сергей Краснопевцев, и, улыбнувшись им обоим так, как улыбаются людям, с которыми больше не собираются пересекаться, сказал весьма дружески:
– Grazie tante! [1]1
Спасибо ( ит.).
[Закрыть]
– Да не за что! Чао! – кивнул Краснопевцев.
Анна вспыхнула от стыда за своего мужа, ей показалось, что в этом «чао» прозвучало что-то грубое, и, чтобы загладить его грубость, она просияла такой откровенной, зовущей улыбкой, которая ясно говорила, что ей жаль расставаться с недавним партнером и что если он не уйдет сейчас, а подсядет к ним за стол или опять пригласит ее танцевать, она будет счастлива. Но он уже отошел, а муж внимательно посмотрел на нее и, прикоснувшись губами к ее уху, спросил:
– Не устала?
Она ответила ему удивленным и растерянным взглядом. Вокруг снова были одни чужие, и каждый из них был ей снова враждебен, и снова до боли хотелось домой.
Коротенький Сталин неторопливо поднялся, слегка помахал всем рукой и, тяжело ступая, пошел к выходу. За ним потянулись те, которые сидели за его столом. Ворошилов с шутливой поспешностью осушил бокал шампанского и подмигнул кому-то запрятанным в толстые веки, смеющимся глазом.
Гости поняли, что вечер закончен, пора расходиться.
В машине они молчали.
– Подморозило? – спросил Краснопевцев у шофера.
– Завтра, товарищ Краснопевцев, настоящего снега ждут. Не то что сегодня. Автобусы, говорят, не смогут проехать.
– Ну, завтра будет завтра, – холодно ответил ее муж. – Через два дня парад. Его-то никто не отменит.
– Да это как можно! – Шофер покрутил головой, похожей слегка на кошачью. – Уж тут, поди, снег остановят! Товарищ Сталин не допустит, чтобы парад задержали!
Краснопевцев ничего не ответил. Дома он, не глядя на супругу, прошел сразу в ванную, и Анна услышала, как зашумела вода. Женщина сняла туфли, от которых вдруг заболели ноги, и в шелковом сером платье легла на кровать поверх покрывала. В темноте ей показалось, что их спальня сильно увеличилась, и перед ее закрытыми глазами вспыхнула какая-то лучистая линия, которая мешала ей увидеть то, от чего на душе сразу же становилось страшно и весело. Тогда она открыла глаза и, машинально прислушиваясь к шуму воды, доносящемуся из ванной, начала вспоминать свое танго с секретарем итальянского посольства Микелем Позолини. Тут сердце забилось так сильно, что она зажала его обеими руками.
– Я не должна, – прошептала она самой себе, – даже и думать об этом. Он ушел и забыл обо мне. И все. Больше ничего не было. Я его даже не узнаю на улице! Да, если бы мы встретились завтра, я бы прошла мимо и не узнала его!
Она не помнила его лица, хотя оно было так близко от нее, когда они танцевали, но она помнила его запах, его дыхание, блеск его смеха, помнила, как приподнялись его брови, когда они вместе пропели эту строчку: «... что нет любви...», и все это словно бы отпечаталось в ней, так что, случись им вдруг встретиться на улице, она узнала бы его так, как узнают друг друга собаки, безразличные и к цвету шерсти, и к длине хвоста, но безошибочно унюхивающие родную кровь.
«А где я увижу его? – подумала она. – Ведь мы никогда не увидимся больше!»
Она попыталась привести в порядок все эти дикие, как искры из косматого костра, вылетающие из ее сознания мысли, но их становилось все больше и больше.
«Я очень хочу его видеть, – лихорадочно думала она, и шум равномерной тяжелой воды, с помощью которой ее муж Сергей Краснопевцев смывал с себя стыд, ей мешал все сильнее. – Почему мне всегда так тяжело здесь, с Сережей, так тяжело, хотя мы же любим друг друга, а тут вдруг так стало легко, как будто я утром проснулась на даче, и мама кричит что-то папе из сада...»
Она чуть не ахнула в голос, вспомнив, как он перехватил ее руку, чтобы ей было удобнее, и тут же те нервы на коже, где пальцы его стали жестче и крепче, откликнулись в сердце, как эхо.
Сергей Краснопевцев, завернутый в белую пушистую простыню, вышел наконец из ванной, подошел к буфету, достал неначатую бутылку армянского коньяку, налил себе почти половину граненого стакана, сел в кресло, вытянув голые ноги, покрытые мокрыми блестящими волосами, закрыл глаза и начал медленно пить коньяк большими глотками. Из спальни она ясно видела его запрокинутое, белое, словно бы напудренное лицо с тонким носом и тонкими красивыми губами, высокий лоб, длинные и тонкие брови, которые сейчас, когда он думал о чем-то тяжелом или неисправимом, как она догадалась сразу, образовали над переносицей плотную складку, и казалось, что между бровями его лежит какое-то темное насекомое. Он допил коньяк, покрутил в пальцах стакан, чуть вспыхнувший во мраке комнаты, и снова налил, снова медленно выпил. Потом он откинулся в кресле.
Анна подождала немного. Он не шевелился, и ей показалось, что он спит. Тогда она встала, сняла свое измятое праздничное платье, шелковые чулки и в белом кружевном белье, неслышно ступая на кончики пальцев, подошла к нему и наклонилась немного, прислушиваясь к его ровному дыханию. Не открывая глаз, Краснопевцев вдруг схватил ее обеими железными руками, отбросил свою простыню и, одним резким движением притиснув ее всю к себе, вошел в нее так беспощадно и остро, что боль отдалась в пояснице. Выгнувшись в его руках, Анна отпрянула назад, левой ладонью из всей силы нажала на его лоб, почувствовав эту горячую складку, которую вдруг раздавила, как гусеницу.
– А! Не понравилось, милая? Грубо? – Он открыл дико блеснувшие глаза. – В Италию хочешь, на солнышко? Хочешь?