412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Лазарева » Музыка войны » Текст книги (страница 9)
Музыка войны
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:52

Текст книги "Музыка войны"


Автор книги: Ирина Лазарева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Но ведь не только со мной, а со всей нашей компанией. Это ведь ни к чему не обязывает.

На полных губах Катерины проскользнула усмешка.

– Совсем ни к чему! Вы сняли дом из расчета одна комната на пару, стало быть, для нас с тобой отводится одна комната на двоих. Я это очень хорошо помню.

– Я буду спать на полу. – Соврал как можно убедительнее я.

– Конечно! И совсем не будешь приставать ко мне.

– Не буду!

Катя засмеялась, и уже поверил, что она вот-вот согласится, как взгляд ее сник, лицо помрачнело, и она произнесла голосом, полным убийственной для меня горечи:

– Нет, Саша, это было бы… невообразимо ужасно.

– Вот оно что! Не думал, что стал настолько отвратителен тебе.

– Не в этом дело. Я не хочу мучить ни тебя, ни себя… А поездка в Париж стала бы пыткой для нас обоих. Однажды один мудрый человек сказал мне: не слушай сердце, слушай свой разум. Наставление это уберегло меня от многих ошибок. Езжай один и забудь обо мне.

Словно не слыша ее, в плену собственных желаний, я сделал шаг навстречу, опасно приблизившись к Катерине, отчего она прислонилась к огромному роялю.

– Значит, мне нужно забыть? Совсем?

Она как будто не вырывалась, как будто ждала следующего моего шага. Под властью порыва я крепко схватил ее в свои объятия и с жаром поцеловал, но она… совсем не ответила мне, даже не прикрыла веки – в точности так же, как она всегда делала в первые месяцы наших свиданий. Эта холодность осточертела мне еще тогда, а уж теперь и вовсе вызвала глубочайшее разочарование во всем, что я делал и к чему стремился. Все было тщетно. Все было кончено. Напрасно я терзался бесплодными надеждами: ничто не могло вернуть мне мою Катю, ничто не могло вернуть упоительные дни лета.

С тяжелым сердцем и желанием убиться об стену я пошел на стихийный митинг на Манежной, не разрешенный в этот раз властями. Брата Оскального приговорили к трем с половиной годам колонии общего режима, а самого Антона – к трем годам условно. Всем моим единомышленникам было ясно, что это было политическое преследование, и что они не могли участвовать в отмывании денег, ведь сами ребята посвятили свои жизни выявлению взяточников и казнокрадов, и подобное преступление было противно им и отождествляло собой все то, против чего они уже несколько лет боролись.

И хотя на площади в этот раз собралось не так много людей, Оскальный приехал, нарушив тем самым домашний арест. Было ясно, что власти не остановятся на этом приговоре, было тягостно от того, что, пусть Антон чудом избежал колонии, в тюрьму угодил его брат. Последний взял удар на себя и теперь должен был платить за то, что народ поддерживал его брата. А судьи? Судьи как будто боялись мирового порицания, потому не осмеливались упечь за решетку и самого Оскального, совершенно невинного. В те годы я действительно верил в это как в самое себя, ни на миг не допуская мысли о том, что решение суда могло быть подкупным, но совсем не теми людьми, о которых я думал, и что дело могло быть настоящим, а не вымышленным. Удивительно, но даже тот факт, что Оскальный избегал объяснений по всем своим обвинениям и приговорам, не смущал меня в те годы; я не находил странным его молчание, отсутствие попыток разоблачить обвиненителей. Ведь если он был не виновен, как просто ему было бы доказать это своим последователям, намного проще, чем нам самим гадать, как властям удалось «состряпать» его дело.

На Манежной нервы мои были взвинчены до предела; я ненавидел власть, ненавидел омоновцев, казавшихся мне не иначе как злодеями, которые показались на краю площади, ненавидел Катю за то, что она без видимой причины отвергла меня, ненавидел себя за то, что имел глупость полюбить женщину, столь неподходящую мне, столь оторванную от всего, чем я жил, дышал, мыслил. Я стрелял глазами из стороны в стороны в поисках того, на кого мог бы излить свой неиссякаемый гнев, и казалось, в тот миг был настолько преисполнен злости и ярости, что готов был придушить любого, кто сказал бы мне слово поперек.

Утро тридцать первого декабря выдалось для Кати болезненно-тихим, каким тихим бывает утро во время странного недуга, когда в ушах смолкают все посторонние звуки, даже привычный звон, неизвестно откуда происходящий – даже он как будто исчез, оставив после себя ощущение безмерной и тягостной пустоты. Все в женщине словно замерло в предчувствии какого-то события, что должно было вытянуть ее из этой пелены одиночества, а до тех пор в ушах – не раздавалось и не раздастся ни звука.

Катя не успела купить недорогие билеты в Красноярск, а оставшиеся стоили так дорого, что она не смогла их приобрести, поэтому ей не удастся в этот раз проведать родителей и она вынуждена будет провести праздники в опустевшей столице, когда все братья с семьями и сестры уже отправились к родным. Более того, с сегодняшнего дня до десятых чисел января у Кати не было ни частных уроков, ни занятий и репетиций в консерватории. Даже соседки по квартире, словно сговорившись, разъехались: кто к родственникам, а кто в Сочи, Крым или заграницу. С кем она будет встречать Новый Год? Этот вопрос даже не стоял на повестке дня, ведь и без того все было ясно: ни с кем. Быть может, Катя просто посмотрит трансляцию Первого канала и послание президента на компьютере, а затем ляжет спать, вот и все.

Будто нарочно, Кате не спалось сегодня, она соскочила в восемь часов и выглянула в окно: сквозь черные оголенные ветви сонного толстого дуба и высокого клена проглядывался весь просторный двор, освещенный фонарями, где за трансформаторными будками располагались уютные и разнообразные детские площадки, почти всегда безлюдные зимой. Редкие прохожие устремлялись на работу, остальные, должно быть, безмятежно дремали в теплых постелях, потому что у большинства сегодня был выходной. Постепенно рассвело, и темный воздух разрядился, стал прозрачным, невесомым, почти чистым.

Блестящую гладь луж, разлитых по дорогам, словно утыкали крошечные пули, и Катя долго глядела на беспокойные, волнующиеся стекла дорог, в которых отражались высокие панельные дома и клочки мрачного неба, как и вчера, заполоненного стаей огромных туч.

«Неужели в этом мире есть что-то еще, кроме этой все подавляющей, все убивающей пустоты, оттесненной сизым мрачным небом? – раздались в голове Катерины странные слова. – Неужели есть в ней хоть какой-то смысл, когда просыпаешься утром и нет никаких дел, и нет людей вокруг, нет ни мамы, ни папы, ни мужа, ни детей, ради которых можно было бы слезть с этого подоконника и начать действовать, хотя бы по мелочам, хотя бы… готовить завтрак? Даже работа, к которой я вернусь после праздников – казалось бы, нужная и полезная обществу – сейчас отчего-то не кажется таковой, она представляется мне слишком возвышенной, слишком далекой от настоящих людей, с их истинными мыслями, тайными страстями, грехами и насущными потребностями. Неужели что-то изменится в мире для других людей, если я так и останусь сидеть на этом самом подоконнике, если за все десять дней так и не пошевелюсь, так и буду глядеть бессмысленно в окно, не сделаю ничего полезного… в конце концов, вовсе не выйду из квартиры? Ничего. Ничего не изменится ни для кого. Так зачем вставать, зачем ходить, зачем снимать эту пижаму, зачем что-то делать, зачем, зачем… Ну что за вздор? Что за вздор лезет в мою маленькую пустую голову от бесконечного безделия, открывшегося отчего-то передо мной?»

Кто знает, сколько бы еще продлились эти бесцельные блуждания Катерининой мысли, если бы не зазвонил телефон. Она проворно спрыгнула с подоконника, и тут же ощущение довлеющей над всем пустоты оставило ее, будто звонок пробудил ее от тяжкого сна. Как странно! Это был Леша! Неужели звонил, чтобы расспросить про изменницу Валю? Но что в таком случае сказать ему? Выдать или не выдать? Имеет ли она право выдавать Валю или, наоборот, имеет ли право не выдавать ее?

– Катя, привет! – голос Леши звучал необычно: взволнованно и как-то тяжело, как будто он заведомо упрекал ее в чем-то. – Слушай, Саша случайно не у тебя?

– Нет, он и не был у меня. А почему ты спрашиваешь?

– Так ведь он вчера на митинге сказал, что днем был на твоем концерте, что вы говорили о чем-то. А потом он пропал.

Катерина почувствовала, как длинные ноги, едва прикрытые короткими хлопковыми шортиками, покрылмсь гусиной кожей, внезапный озноб прошел по всему телу; в голове с неимоверным трудом рождались мысли.

– Как понять: пропал? Ты же сказал… что видел его на митинге. Вчера опять был митинг? Оскальный опять?

– Да, он самый. На митинг-то Сашка пришел, мы были вместе, а затем начались массовые задержания, откуда ни возьмись взялись омоновцы, стали хватать людей, и вдруг случилась давка, я упал, меня поволокли… Мне показалось, что кто-то из ребят бросился на силовиков с кулаками, и кажется, будто видел Сашку среди тех, кто пустился в драку…

Он замолчал, в воздухе разлилась жуткая тишина, телефон не издавал ни звука. Вдруг кто-то во дворе с силой ударил по рулю, и Катя встрепенулась.

– Так, а дальше-то что? Что было дальше?

– В том-то и дело, что я не знаю, меня уволокли в автозак с другими ребятами, и больше я его не видел.

– А Валя?

– Она упала и вывихнула кисть, когда пришла в себя, ни меня, ни его уже не было.

– Так… постой… Вы звонили Саше? Что он?

– Конечно, звонили. Валя с телефона не слазила вчера весь вечер, звонила то мне, то ему. Но меня постращали немного… силовики, а затем отпустили уже под ночь, выдали телефон, я ей сразу набрал, а когда домой приехал, уснул и забыл про все. Вот проснулся и стал Саше звонить, а телефон уже отключен, как будто зарядка закончилась. Так и не понял я, отпустили его примерно в то же время, что и меня, или нет.

– Так его должны были отпустить, ведь тебя отпустили… разве нет?

Послышался глубокий вздох.

– Понимаешь, в чем дело… если он бросился в драку с силовиками, то его уже не отпустят.

– Как так?

– Это уж уголовщина, это суд и настоящий срок.

Катерина вскрикнула и одновременно почувствовала, как на несколько секунд потемнело в глазах. Но рука не отнимала телефона от уха.

– Ты не переживай раньше времени… зря я тебе сказал. – Торопливо забормотал Леша. – Я сейчас поеду к нему домой, может, он отсыпается после задержания и вообще просто не слышал телефона.

– Тебе ехать к нему полтора часа, а мне – сорок минут, я сама поеду.

Мрак неизвестности был настолько пугающим, что лишних полчаса переживаний казались неимоверной мукой, оттого Катя не стала ничего слушать, никакие уговоры Леши, ведь ей хотелось одного: как можно скорее убедиться, что Саша дома, на свободе и что ему ничего не угрожает.

Очень скоро она, не успев толком ни умыться, ни накраситься, бежала в джинсах и пальто по широкому проспекту по направлению к метро. На улицах встречались редкие прохожие, равнодушные и чужие, на дороге лишь изредка проезжали автомобили; казалось, еще немного, и город забудет обо всех трудностях и задачах, погрузится в вязкую дремоту многодневного праздника, и уж тогда найти Сашу тем более станет невозможно.

Но он не открыл дверь. Телефон его по-прежнему был вне зоны действия сети. А Катя звонила и звонила в дверь, стучала и стучала, надеясь так пробудить его от глубокого сна, в котором он, она верила, пребывал. Устав, она сползла по двери вниз и села прямо на грязный пол. Сомнений не оставалось: Сашу еще не отпустили силовики. Что же предъявят ему? Неужто и в самом деле обвинят в оказании сопротивления органам правопорядка? Будет суд? Будет наказание? Сломают жизнь такому молодому и способному молодому мужчине? Катя сжала веки от отчаяния, и беззвучные слезы потекли по исказившемуся лицу. Должно быть, она уродлива в эту минуту как никогда, но как же ей это все равно, как все равно!

Решетка была концом, решетка была хуже смерти, повторяла она вновь и вновь про себя. Но почему? Почему? Да потому! Потому! Даже если отбыть наказание, как жить после этого? Как мужчине устроить свою жизнь? А что же она? Причем здесь она? И почему она плачет по человеку, которого сама же давно покинула? Ах, зачем он только ввязался в эти протесты и митинги, глупый, бестолковый, наивный Саша! Зачем собственными руками искромсал свою столь простую и удачливую жизнь? Но ведь… еще ничего не было решено, ничего не было известно! А вдруг он был в больнице с проломленным черепом? Ведь Валя же повредила руку! Неизвестность – какое страшное слово, это черная дыра, что засасывает в себя, лишая воли, лишая всяческих желаний и заставляя забыть обо всем, кроме того, как страстно хочется узнать правду. Все бы отдала, лишь бы только знать, где Саша, что с ним, куда бежать, куда звонить, чтобы отыскать его!

Лишь бы только они – силовики – не били, не истязали его. Последняя мысль оглушила Катю, и вдруг все те, за кого она недавно заступалась, показались ей извергами, преследующими простых людей, будто кто сдернул пелену с глаз, исказив прежнее видение жизни, и стало совсем невыносимо. Тогда Катя, сама не ведая, зачем, стала бить маленькими кулаками себя по голове, лишь минуту спустя поняв, что тем самым пыталась выгнать все эти дурные и столь преждевременные мысли из нее.

Выход был один: чтобы навсегда избавиться от этой испепеляющей боли, нужно было принять самый страшный, самый мучительный исход, принять и понять, как жить с ним. Пусть его арестовали, пусть предъявили обвинение, пусть даже поколотили. Его вылечат, он поправится, будет суд, а дальше – несколько лет – и он все равно будет на свободе. А что же она? Она никогда больше не оставит его, никогда, в последнем Катя была особенно твердо уверенна. Пусть это будет совсем не та радужная и светлая жизнь, которую она рисовала себе когда-то в детских мечтах, но все-таки другого пути не было, ведь исчезновение Саши открыло ей мучительную правду: она… любила его. Безо всяких оттенков: искренне, глубоко, непоправимо, безотчетно – просто любила, и все, как любят мать или отца, брата или сестру. Это была данность, неотъемлемая часть ее сердца, как клапан или перегородка. Разве важно, как любишь близких, разве от этого что-то изменится? Ты все одно никогда не предашь их, говорила себе Катя. Стало быть, не имела права она предать и Сашу.

А затем позвонил Леша, сообщил, что скоро выйдет из метро, просил прийти к нему в кафе у станции, обсудить дальнейший план действий. Катя, удивительно быстро справившись со слезами (ведь она ненавидела минуты, когда распускалась и жалела себя!), покинула подъезд. Вновь заморосил мелкий противный дождь, и маленькие его холодные капли потекли по лицу и ее темным волосам. Если бы пошел настоящий ливень, не ведающий границ, он вымыл бы свинцовую тяжесть с бездонного неба, он открыл бы путь к лучезарному солнцу и все проникающим его переливам, но нет! Неизвестность опутывала ее своими сетями, будто говоря: рано рыдать, но и рано радоваться. Впереди были часы терзаний и полного неведения.

В вечер митинга я оказался в самой гуще драки, именно поэтому меня так долго держали у себя силовики; они пытались запугать меня и других ребят, очевидно, полагая, что подобными методами отобьют у задержанных всякое желание участвовать в будущих сходах. Несколько раз пересматривали видео драки, но зацепиться было не за что. В минуту, когда силовики стали скручивать руки мирным митингующим, я был на грани: и без того раздираемый яростью, казалось, я только того и ждал, чтобы сцепиться с кем-то, кулаки сами просились в драку. Но дальнейшее предопределило мою судьбу. Совершенно неожиданно для себя, когда кто-то из митингующих первым ударил омоновца, во мне будто сработала защелка, и я вдруг понял, что нельзя, ни в коем случае нельзя оказывать им сопротивление, пусть я в своих же глазах буду трусом, пусть не последую примеру самого отчаянного из нас, пусть буду слаб и ничтожен.

Так я оказался в автозаке, а затем и в отделении полиции, где во время допросов мне рассказывали, что можно со мной сделать на совершенно законных основаниях: уволить с работы, сделать так, чтобы другие работодатели не желали связываться со мной, сделать меня невыездным из страны и далее, далее по списку. И хотя в начале мне стало не по себе, я как будто сразу поверил их угрозам, но чуть позже, чем больше они пытались напугать меня, тем забавнее все это становилось: я разгадал их игру, я понял, что эти вояки были никем иными, как истинными добряками, которые ничего не собирались и не могли мне сделать, но для «галочки» они должны были хорошенько поработать со мной.

Я уже не хмурился, когда отвечал им, а едва сдерживал улыбку, старался быть немногословным, чтобы и они не угадали по моему виду и тону, что я все про них понял.

Однако ближе к вечеру тридцать первого я стал переживать, что меня не отпустят до ночи, и тогда, вероятно, я опоздаю на рейс в Париж, потому я стал просить их отпустить меня на праздник. То ли сжалившись надо мной, то ли решив, что уже и так хорошенько проучили меня, они отпустили меня и вернули личные вещи в восемь часов вечера.

Приехав домой и подключив телефон к зарядке, я увидел бессчетное число пропущенных звонков с разных номеров, но глаза различали звонки только от одного единственного человека, потому что та настойчивость, с которой она пыталась отыскать меня, могла означат лишь одно.

Через полчаса я стоял у окон ее дома. Лужи стягивались тонкой сверкающей кромкой льда, отчего они так приятно хрустели и лопались под сапогами. Противный моросящий дождь наконец прекратился, и на смену ему пришел тихий бесшумный снегопад; невесомые узорчатые хлопья кружили в воздухе, не спеша припасть к земле, они будто танцевали в преддверии то ли сказки, то праздника. Трава сквера и вокруг детских площадок, еще как будто живая и зеленая, теперь, казалось, поседела, а на темном небе, совсем недавно заполоненном непроглядными тучами, показались клочья звездного покрова, на котором убаюкивающе мерцала далекая крошка, почти что пыль. Пусть это была пыль, но такая пыль, которую ничто в мире, никакая сила не могла погасить. Странные ощущения, совсем как в детстве, промелькнули в уме, и я на мгновение забыл, что намеревался делать: только смотрел на колдовской снежный вальс.

Затем, вспомнив, зачем я здесь, я набрал ее номер и тут же почувствовал, как ком подскочил к горлу и перехватило дыхание.

– Катя? Катя, это я. Ты ведь дома?

Я и без того знал это, ведь видел свет в ее окне, лучащийся сквозь тонкие сиреневые шторы.

– Саша! – вскричала она. – Саша, ты где? Что с тобой? Где ты?

– Я здесь, у твоего окна.

– Тебя отпустили?

Не успел я обойти дом, чтобы зайти в подъезд, как Катя, едва одетая, в сапогах на голую ногу и в расстегнутой куртке, накинутой на домашнюю одежду, растрепанная, бледная, выскочила на улицу и бросилась мне на шею. Сколько было в дальнейшем в жизни пламенных мгновений, минут, когда казалось, что все вокруг: и дорогая обстановка, и жаркая солнечная погода, шум прибоя, любимый человек рядом – все благоволит твоему счастью, совершенному, картинному, но тем не менее каждое из таких мгновений меркло перед той минутой, когда я даже не целовал, а просто крепко сжимал Катю в объятиях, а она не чувствовала мороза, обдающего голые ноги колким жаром. Нам обоим только хотелось, чтобы этот миг длился и длился, и никогда не кончался.

Я был уверен, что Катя наконец на собственном опыте прочувствовала тот мрак, что сковал Россию, и уж теперь мы достигнем взаимопонимания.

– Полетишь завтра со мной, милая моя, единственная Катя?

– Полечу. – Без единой секунды промедления ответила она.

Да, было морозно, сумрачно, мы оба были уставшими и голодными, нас окружали многоэтажные неприглядные панельные дома посреди спальной Москвы, а все-таки это были самые романтичные минуты моей жизни, для которых в памяти отведено священное место, и никакие объятия на берегу лазурного моря впоследствии не могли сравниться с ними.

Глава восьмая

В первый день нас встретили хозяева дома, пожилая пара Симона и Бенуа Ласина. Симона Ласина была на редкость для своего возраста деятельной худощавой женщиной. Под широкими, наполовину седыми бровями ютились два едких глаза, от взгляда которых становилось сперва зябко и как-то неуютно: они как будто буровили тебя насквозь, считывая твои мысли, выраженные в уме и даже еще те, что только гнездились в нем в виде облаков-образов. Под таким взглядом слова застывали еще в горле, и требовалось время, чтобы привыкнуть к Симоне, понять, что она была совершенно безобидной и дружелюбной и, более того, даже не помышляла о том, чтобы использовать сказанное тобой против тебя. Веки в уголках ее глаз западали с рождения, скрывая ресницы, отчего глаза казались не подведенными, блеклыми, и, если бы не густые брови, даже в молодости она считалась бы дурнушкой, но широкие брови спасали положение, преображая лицо, а гармоничные черты скул, носа, лба довершали образ. Все это я понял, сравнивая мадам Симону со старыми черно-белыми фотографиями, расставленными в небольшой гостиной на небольших полочках за старинным письменным столом. Мне даже показалось, что выразительные брови спасали ее и теперь, благодаря ним лицо ее не казалось по-старчески блеклым.

Вместе с мужем они жили на третьем этаже своего большого дома, к которому они пристроили отдельный вход и лестницу, чтобы можно было сдавать первые два этажа как полноценный дом с небольшим садиком и жить на этот доход. Сперва мы побывали на их третьем этаже, где мадам Ласина сварила нам кофе и угостила печеньем, а затем только они провели нас на первый этаж в наши комнаты. Несколько месяцев назад мы вместе с Катей выбрали именно это жилище, заворожившее нас старинными интерьерами, лакированной мебелью из дерева, диванами и креслами цвета морской волны, тяжелыми шторами с золотой тесьмой, потрясающей лестницей. Казалось, ни мебель, ни полотна, ни ткани в этом доме не ведали износа и выцветания – настолько добротным все было, да и глаз, очарованный общим сочетанием застывшей старины, не замечал ни потертостей на мебели, ни на полу, ни на дверях.

Господин Бенуа Ласина был высоким стариком с легком косоглазием и лопоухостью, которая, должно быть, с возрастом стала еще больше бросаться в глаза, когда он похудел и потерял былую шевелюру волос. Сколько им было лет, я не знал, но при взгляде на господина Бенуа я почему-то подумал, что ему, быть может, уже есть восемьдесят, что удивило меня, должно быть, потому что я никогда не полагал, что в их годы можно быть столь предприимчивыми и состоятельными.

– Значит, вы из России? – говорил Бенуа на ломанном английском. – Это очень хорошо. Из какой части? Россия – огромная страна.

Мы стали сбивчиво рассказывать, что все мы жили в Москве, но приехали в нее из разных городов, все, кроме меня, ведь я был коренным москвичом.

Ласина испытали особенный восторг, когда узнали, что Катерина приехала из Сибири, жила в деревне, где была единственным учеником в классе, и – что было совсем неслыханно – родилась по дороге в роддом в тракторе, увязшем в непроходимых сугробах, устлавших дорогу сразу после свирепой метели. Катя зачем-то разговорилась с чужими людьми, и я с удивлением обнаружил для себя, что узнал о ней много нового. Мне подумалось, что она хотела попрактиковать свой английский и обрадовалась, что Ласина сносно говорили на этом языке.

– Из Сибири! Еще и играете на скрипке! – воскликнула мадам Симона. – Это потрясающе! Это же настоящий самородок! – Вдруг она обратилась ко мне. – Как вам повезло!

Затем она обвела взглядом других своих гостей и заметила, что новая девушка Артура недовольно тянула его за рукав, как будто призывая его поступить невежливо и уйти вниз, в наши комнаты, бестактно прервав разговор. Только Валя и Леша сохраняли самообладание, но чувствовалось, что они намеренно не произносили ни звука, чтобы по возможности свести на нет общение с хозяевами. Тогда Бенуа сказал, видимо, пытаясь как-то сгладить впечатление, что они уделили слишком много внимания Катерине:

– Во Франции мы всегда любили русских. – Он обвел всех нас выразительным взглядом. Я отчего-то подумал, что подобное он говорит всем своим гостям, неважно, из какой части планеты они приехали. И словно уловив оттенок недоверия на моем лице, он торопливо продолжил. – Нет-нет! вы не подумайте, что я всем так говорю. Это не так. Франция помнит о том, что Советский Союз сделал для нее в войну. Новые поколения, быть может, не так хорошо помнят, но старые поколения не забыли ничего.

– В Париже есть площадь Сталинграда и станция метро с таким же названием. – В подтверждение его слов заметила Симона.

– В самом деле? – спросил я, искренне удивившись.

– Конечно, вы можете съездить туда, это не так далеко отсюда. Саму площадь стали называть «Сталинград» еще во время войны, а сразу после ее окончания название официально закрепили за ней.

– Поразительно! – сказала Катя.

– Да. – Согласился Бенуа. – В России зачем-то изменили название города-героя, переименовав его в безвестный Волгоград. И зачем только это надо было делать?

– Видимо, чтобы расстаться с советским наследием. – Предположила Катя.

– С чем? – Не понял Бенуа.

– С советским наследием, с памятью о советских делах.

– Да. – Задумчиво произнес господин Ласина, и неловкая тишина разлилась в воздухе.

По взглядам Артура и Лены, Леши и Вали я понял, что они умоляли меня поторопить Катю. А она, казалось, пребывала в глубокой задумчивости, лицо ее неожиданно стало грустным.

Когда мы наконец пришли в свою комнату, Катя занялась своими делами и не слушала меня.

– Сегодня пойдем в ресторан, отдохнем хорошенько после дороги, а завтра в Лувр, как и планировали. На третий день погуляем по центру. А на четвертый – Версаль. Или ты хочешь сначала – в Версаль?

Но она молча доставала вещи из чемодана и складывала их на полки в шкаф.

– Ты меня слышишь? Если хочешь в Версаль, так и скажи. Катя?

– А? Что? – Она встрепенулась. – Что ты сказал?

– Ничего. – Ответил я без злости, наоборот, посмеялся только тому, как можно было настолько уйти в себя, чтобы не разобрать ни одного моего слова.

Вдруг Катя замерла и, обернувшись ко мне, уставилась своим изумленным взглядом как будто сквозь меня. В тонких изящных пальцах она сжимала красное вечернее платье.

– Нет, это все-таки… это потрясающе!

– Что? – не понял я. Неужели она собиралась устроить сцену на ровном месте? Где-то под ребрами заскрежетало неприятное предчувствие: память о наших вечных размолвках была столь свежа во мне. Однако она произнесла совсем иное.

– Какое поразительное, мощное чувство заключено в том, что французы назвали площадь в Париже именем Сталинграда!

Я улыбнулся.

– Ты все еще думаешь об этом? Я уже и забыл!

– Конечно!

– Но почему?

– Не знаю, из головы не выходит. Если бы… если бы… – Катя начала говорить так сбивчиво и восторженно, что я едва улавливал ход ее мыслей. Тонкая, прелестная, в обтягивающих джинсах и такой же кофте, она была ничуть не менее привлекательной, чем на сцене в своих невесомых нарядах. Она обернулась к окну и посмотрела на старинную парижскую улицу. – Вот мы здесь, в столь древнем городе… И я теперь все пытаюсь представить себе, как это было.

– Что было?

– Как жили эти люди в немецкой оккупации, как они мечтали об освобождении. Какой мощи должно было быть чувство, испытанное ими всеми, когда они узнали о Сталинграде, что всем им захотелось увековечить это имя в главном городе родной страны. Настоящий символ, символ победы, рожденной в поражении, когда последние надежды людей иссякли, когда только советское высшее военное руководство знало, что постепенная сдача Сталинграда – это еще не конец, не поражение, а лишь хитроумная ловушка, а все остальные, будь то наши граждане, будь то французы – не ждали ничего хорошего… Но случилось нечто… не просто хорошее, а непостижимое, непредвиденное, невозможное… Одним словом – Сталинград! Мне кажется, нет таких слов, чтобы описать все то, что символ этот раз и навсегда вобрал в себя. Как будто само это слово имеет смысл больший, чем кто-либо когда-либо мог описать. Представь: сколько нежданного счастья было связано с ним для французов, а если даже для них оно так многое значило, то для наших людей оно означало в десятки, сотни тысячи раз больше, ведь наши города и села пострадали несопоставимо больше. Но мы, новые поколения людей, дружно отмахнулись от него, позволили другим украсть у нас этот символ, стереть его из памяти, чтобы наши внуки и правнуки не испытывали и тысячной доли того, что испытывали наши предки при волшебных, громогласных звуках «Сталинград».

– Что? Что ты такое говоришь? Кто нас заставил отмахнуться от него?

– Ведь город переименовали!

– Ну и что? Его переименовали не из-за этого, а только из-за имени Сталина… Люди не хотят жить в городе с его именем. Вот и все.

– Нет, не все. Это лишь отговорка.

– Да какая…

– Прекрасный способ стереть нашу память о Сталинграде, о Сталине, о наших победах, о нашем мужестве. Под градом глупых фильмов и книг о прошлом мы, даже прекрасно зная, что книги и фильму лгут, начинаем сомневаться, колебаться, забывать, все путается в головах… обращается в мутное пятно… И вот даже самые стойкие, кто знает историю, признают: «мы не знаем, как оно было в точности, могло быть все, что угодно.» И я, получается, увязла в этих же рядах, я все твердила себе: «Откуда нам знать? Мы ничего этого не застали. Может быть, действительно, победили не мы, а союзники, может быть, красноармейцы действительно были жестокими к немцам и немкам. Может быть, никто не был рад нашему освобождению в Европе, и мы для них были хуже фашистов.» А затем вот такой миг – послание из прошлого, площадь, названная в честь битвы за Сталинград, старики, которые с благоговением говорят о России… И ты вдруг настолько отчетливо понимаешь: правда здесь, в устах этих людей, в их памятнике, а все прочее – навязанное нам после – нескончаемая ложь. Было именно так, как я представила себе сию секунду, и никак иначе. Я как будто прозрела, сознание прорезало грани времени, и я увидела кусочек прошлого, настоящего, чистого… французы плачут от счастья и радуются вместе с русскими: первая победа над фашизмом, Гитлер больше не кажется непобедимым, а надежды людей не кажутся бессмысленными. – Все это она говорила как будто не мне, а своему отражению в стекле или кому-то незримому. Но вдруг Катя обернулась и потребовала от меня, тряся красным платьем перед моими глазами. – Ах, да что же мы за люди такие? Что с нами не так?

– Да что с нами не так? О чем ты? Я совсем не понимаю тебя.

Катя так пристально и долго глядела на меня, переваривая мои слова, как будто это я, а не она, сказал совершенную глупость и требовалось время, чтобы перевести мои слова на человеческий язык.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю