355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Измайлова » Собор » Текст книги (страница 14)
Собор
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:22

Текст книги "Собор"


Автор книги: Ирина Измайлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

VIII

Темнело. За небольшими оконцами конторского сарайчика продолжала свой посвист бесконечная, нудная, унылая февральская метель.

Смолкли монотонные удары чугунной бабы, вгонявшей в твердую как камень землю толстый стержень очередной сваи. Работа на строительстве с наступлением темноты прекращалась.

Снег возле конторы заскрипел под валенками – это шли рабочие к своей столовой, втиснутой в большой холодный и грязный барак. Однако некоторые, видно запасшиеся кое-какой едой еще днем, во время перерыва, до столовой не дошли, а расположились поблизости от архитекторской конторы, на штабеле досок, сложенном у стены сарая с подветренной стороны. Их сухие, простуженные голоса, смешки и глухой кашель странным образом сочетались с монотонным свистом метели. И, чтобы до конца завершить этот ансамбль, один из рабочих вдруг завел песню, длинную и печальную.

Сидя за рабочим столом, на котором под желтым абажуром лампы неровно громоздились бумаги, Монферран, совершенно один в уже опустевшей конторе, оторвавшись от документов, тоже слушал эту песню. Он знал ее, знал голос, который ее пел, потому что этот самый голос пел эту самую песню каждый вечер, вот уже много вечеров подряд. Но никогда еще она не звучала так тоскливо и отчаянно, как в этот вечер, наверное, потому, что ей вторил плач ветра… Она вызывала в душе неясные воспоминания, боль, какую-то слепую и слабую надежду.

Огюст стал вслушиваться в слова, которых до сих пор не мог разобрать, потому что они сливались, повторяясь, растягиваясь, да и мягкое окающее произношение певца несколько меняло звучание слов. Но повторенные уже много раз, они сделались теперь понятнее, яснее, и архитектор вдруг, как-то сразу, услышал их и понял песню от начала до конца. А она началась сызнова, и Огюст, стиснув руками виски, склонив голову, слушал ее и слушал, испытывая полуосознанное желание разрыдаться…

 
Лютый ветер во дубравушке
Ломит сучья, клонит травушки,
В чистом поле, на дороженьке
Воет волком, студит ноженьки.
 
 
Лютый ветер в поле хаживал,
Добра молодца выспрашивал:
«Эй, кудрявая головушка,
Где ж родна твоя сторонушка?
 
 
Что ж ты в порушку печальную
Выбрал путь-дорожку дальнюю?
Быть бы парню в теплой хатушке,
Возле батюшки да матушки!»
 
 
Отвечает молодчинушка:
«Я на свете сиротинушка,
Нет у молодца ни хатушки,
Нет ни батюшки, ни матушки
 
 
Суждено мне с молодечества
Жить без дома, без отечества.
Суждены мне дни голодные,
Да края чужи холодные…»
 
 
Лютый ветер в поле хаживал,
Добра молодца выспрашивал:
«Эх, кудрявая головушка,
Где ж родна твоя сторонушка?»
 

«Уж не обо мне ли, не для меня ли он поет?» – почти с испугом подумал Монферран и тут же мысленно над собой посмеялся: «Ну да, само собою, этому измученному каторжной работой парню очень много дела до твоей персоны! Только о тебе и думает! Да и откуда ему знать, что ты его понимаешь? Для него-то ты иноземец, без языка, без ушей… Он сам, небось, привезен сюда издалека, вот и тоскует по родным местам, по своей светлой Волге или темно-синеглазой Оке…»

Тотчас в памяти архитектора возникли Ока и Волга, их могучие объятия, их слияние под высоким изгибом берега. Болотистая береговая кромка, а посреди Оки остров, заросший березняком и ивой, словно укутанный зелено-белым покрывалом.

Он видел все это два с половиной года назад, когда всего на неделю ездил в Нижний Новгород. А соблазнил его Бетанкур.

Тогда, в восемьсот семнадцатом году, у инженера было дел больше, чем когда бы то ни было. Основанный им Институт путей сообщения работал над проектом первой в России железной дороги. В Москве, еще не до конца отстроенной после памятного пожара, строилось сразу несколько больших общественных зданий, и к некоторым из них знаменитый инженер имел самое прямое отношение: ему поручили техническое решение этих сложных проектов.

А в Нижнем Новгороде летом началось строительство большого ярмарочного городка.

– Огюст, хотите, городок будем делать с вами вместе? – предложил Бетанкур. – Я – общий план и гидротехнические сооружения, а вы – всю архитектурную разработку.

– Но мне сейчас в Нижний Новгород не уехать, – развел руками озадаченный этим предложением Монферран. – Как же тогда здесь…

– Да знаю я! – раздраженно прервал его генерал, не выносивший длинных фраз и объяснений. – Но я вас туда и не зову. На что вы там сейчас? Я и сам-то буду ездить раз в год на один-два месяца: не до того мне. А вы стройте свой Исаакиевский собор: это ваше прямое дело. Я же вам план городка привезу.

Посмотрите, подумаете и сделаете. Вам ли не удастся, с вашим-то воображением и умением видеть пространство? Не выношу я некоторых наших архитекторов! Им приносишь план, а они пыхтят: «Не извольте гневаться, на месте не был, ничего не видел, стало быть, и построить не могу!» Ну ведь не храм же тебе строить предлагаю, чтоб надо было видеть, как его поставить, чтобы он над всей округой царил… Прошу нарисовать конюшню какую-нибудь! А они все одно: «Не был на месте!» Скудомыслие какое!

– Хорошо, хорошо! – поспешно воскликнул Огюст, обиженный этими словами Бетанкура. – Я согласен!

– Ну вот и хорошо! – обрадовался генерал. – Тогда я спокоен буду. Ведь как мы с вами хорошо сделали московский экзерциргауз. Только-только закончили, а уж сколько об нем написали газеты. Вся Москва любуется, хоть и невелика вроде важность – Манеж [43]43
  Как показали исследования архива и послужного списка Монферрана (ЦГАЛИ, Москва), проведенные В. К. Шуйским, проект экзерциргауза (Манежа) в Москве составлен не Бетанкуром и Бовэ, как ранее считалось, а Бетанкуром и Монферраном. Бовэ осуществлял только наблюдение за строительством и выполнил незначительные дополнения к декоративной отделке.


[Закрыть]
. А кстати же, ярмарка вам впрок пойдет: там в центре городка и церковь ведь будет – Спасо-Макариевский собор. Вот и поупражняетесь.

Огюст составил проект по планам, привезенным Бетанкуром, но затем не утерпел, и, когда в сентябре инженер вновь отправился в Нижний Новгород понаблюдать за ведением работ, поехал с ним вместе.

Ему понравился этот город, взошедший медленной поступью на лесистые могучие берега, увенчанный ветхими стенами и башнями древнего Кремля, с домами и домиками, окруженными пыльной зеленью, с улицами, разбитыми, как проезжие дороги, с портовой суетой и тихой торжественностью белостенных, легкоголовых, кружевных церквей… Он прожил бы в нем дольше недели, однако в Петербурге ждали дела, и так оставленные слишком надолго.

Тогда, в том счастливом восемьсот семнадцатом году, мог ли он думать обо всех грядущих неурядицах и несчастьях?..

Весь восемьсот двадцатый был годом неудач, и также начинался восемьсот двадцать первый…

Узнав о нашумевшей в архитектурных кругах Петербурга записке Модюи, его императорское величество обеспокоился и приказал не передавать записку в Комиссию построения и не препоручать разбор ее самим строителям собора, а создать при Академии специальный комитет под председательством самого ее президента Оленина, и этому комитету рассмотреть и обсудить все замечания Модюи.

Оленин, осторожный и предусмотрительный, как и во всех остальных поручаемых ему делах, не спешил с формированием этого комитета, тщательно оговаривал его состав с царем, советуясь с Бетанкуром, расположение которого хотел сохранить во что бы то ни стало.

Постепенно комитет сформировался, и в нем оказалось немало академиков, настроенных к Монферрану враждебно. Был тут и Андрей Михайлов вместе со своим братом Александром (Михайловым 1-м), и Василий Стасов, какой-то настороженный и злой, постоянно чем-то раздраженный, и (к неслыханному ужасу Монферрана) Росси. Карл Иванович не был членом Академии, и Огюст надеялся, что хотя бы его-то в комитет не введут, но он там все же оказался. А именно его острого и стремительного ума, его беспристрастности и твердости и, наконец, его вполне заслуженной ненависти более всего боялся строитель Исаакиевского собора.

Его отношения со всеми четырьмя ведущими архитекторами Комитета по делам строений давно уже сложились, и не лучшим образом.

У него хватило мужества, такта и выдержки избежать столкновения с Модюи, которого ему после известия Вигеля в самом деле хотелось если не убить, то уж, по крайней мере, вызвать на дуэль и хорошенько напугать, а то и слегка поцарапать. Однако, понимая, что это было бы концом его карьеры, Огюст сдержался. Он сделал вид, что записка его совершенно не трогает, что он воспринимает ее как некий сумасшедший вздор, а Антуана с этого времени просто перестал замечать…

Злой и раздражительный Стасов, казалось, невзлюбил Монферрана с первого же дня, и взгляд его, который он изредка обращал на молодого архитектора, выражал нескрываемое пренебрежение. Василий Петрович просто не воспринимал всерьез «рисовальщика», а порученный ему заказ почти открыто величал чьей-то «высокой милостью».

Профессор Михайлов 2-й (Андрей Михайлов) был дружелюбен со всеми, но в его снисходительной доброжелательности, в его добродушно-насмешливых улыбках Огюсту виделось еще большее неприятие, еще большее отчуждение, чем в откровенном презрении Стасова.

И наконец, с Карлом Ивановичем Росси у Огюста произошла ссора. Это было тем более обидно и тем более странно, что именно Росси был самым общительным и самым доброжелательным из всех уже знакомых Монферрану петербургских архитекторов. Этот подвижный, средних лет человек, черноглазый и кудрявый, точно сарацин, отличался редчайшим характером: он был добр до беззащитности, откровенен и до нелепости уступчив во всем, что не касалось его работы, которую он любил больше всего на свете, в которой сознавал себя мастером.

И вот именно с ним Огюст и ухитрился повздорить вскоре после издания своего нашумевшего альбома.

Поднимаясь однажды по лестнице Академии художеств, Монферран услышал доносящиеся с верхней площадки голоса и, вскинув голову, увидел стоящих возле лестничной балюстрады Михайлова и Росси. Они говорили о чем-то отвлеченном, однако, кинув взгляд вниз, Михайлов вдруг усмехнулся и пробормотал, наивно думая, что его театральный шепот не донесется до середины лестничного пролета:

– А вот и наш маленький чертежник пожаловал! Интересно, каким же одеколоном от него повеет на этот раз? Если бы его познания в архитектуре равнялись его познаниям в парфюмерии, то вероятно…

Он не договорил, ибо Росси бесцеремонно дернул его за полу фрака и, расширив свои и без того большие глаза, прошипел:

– Андрей Алексеевич, голубчик мой, если бы ваш слух остротою равнялся вашему обонянию, вы бы не позволяли себе, вероятно, таких оплошностей. Тише! И, извините, мне пора!

Поспешно раскланявшись, Росси стал спускаться вниз по лестнице, между тем как его собеседник исчез в широких дверях, соединявших площадку лестницы с длинным коридором.

Огюст, понявший весь диалог архитекторов от слова до слова, невольно замедлил шаги, ибо у него от обиды и злости задрожали колени, однако ему удалось не перемениться в лице и почти не покраснеть. Он хотел как всегда раскланяться с Росси и пройти мимо, но злоба подхлестнула его, и он, поздоровавшись, остановил Карла Ивановича и глухим от внутреннего напряжения голосом спросил:

– Послушайте, мсье Росси, за что этот уважаемый господин, с которым вы сейчас говорили, проявляет ко мне такое презрение? Чем я его заслужил?

Росси немного смутился, но ответил очень мягко и спокойно:

– Отчего вы спрашиваете меня, а не самого мсье Михайлова?

– Оттого, что вы кажетесь мне человеком правдивым! – резко пояснил Огюст. – И извольте все же ответить! Мнение мсье Михайлова об одеколонах меня не интересует, черт возьми! Но отчего он сомневается в моих профессиональных знаниях?

– Вы сами дали к тому повод, – негромко сказал Росси.

– То есть? – в голосе молодого архитектора звучал вызов.

– Ваш столь поспешно опубликованный альбом, где нет никаких конструктивных решений, а лишь демонстрируется ваше блестящее владение карандашом, знание стиля и талант декоратора, позволил думать, будто вы проекта не сделали, мсье, а лишь нарисовали картинку собора, – проговорил Росси, не опуская глаз под яростным взглядом Монферрана. – Зачем было так спешить? Получилось, что вы просто похвастались. Это, конечно, не означает, что вы плохой архитектор, но многих раздосадовало ваше тщеславие.

– Тщеславие?! – вскрикнул Огюст, окончательно взбешенный этими словами. – Да разве не вправе я был показать работу, над которой столько бился?! А конструктивна ли она, и верно ли я решил инженерные задачи – покажет строительство! И как вы смеете называть меня тщеславным, если каждый из вас возненавидел меня именно за то, что этот проект поручили составить не ему?!

Карл Иванович вздрогнул, и его спокойные глаза вдруг огненно блеснули.

– Это уже слишком! – воскликнул он. – Меня, молодой человек, в этом не вините. Я не испытывал и не испытываю неудовольствия от чужих успехов. Обвинять всех прочих у вас тоже нет оснований. Плохо вы начинаете свою службу, мсье, и коли дальше так будете продолжать, вас и в самом деле возненавидят!

– Не учите меня и не давайте советов! – голос Огюста зазвенел и сорвался, лицо его залила краска. – Шепчитесь обо мне на лестницах и, если вам угодно, нюхайте, чем я надушился, но не суйте нос в мою душу, мсье! Я слышал, у вас большое семейство, ну так и занимайтесь воспитанием собственных детей, а я обойдусь без вашего воспитания и без ваших забот!

И, резко повернувшись, он взлетел вверх по лестнице.

Потом, придя в себя, Огюст кусал себе локти от досады. Господи помилуй, что с ним стало, что он восстановил против себя человека, прежде настроенного к нему миролюбиво? И ведь кинулся не на Михайлова, а именно на Росси, потому что Росси, а не Михайлов попался ему на дороге… Но ведь это – выходка сумасшедшего!

Об этой ссоре он рассказал в тот же вечер Элизе, и она без раздумий сказала:

– Извинись.

– Не знаю, удобно ли… И не смогу я! – отрезал, отвернувшись, Огюст.

– Но ты же оскорбил его совершенно ни за что. Ну ошибся он, подумав, что ты опубликовал альбом из тщеславия…

– Не ошибся! – закричал молодой человек, краснея, как обычно. – И из тщеславия тоже… А ему какое дело?!

– Ну, никакого, Анри, никакого. Так ведь он сам тебя и не обвинял. Ну, извинись перед ним, прошу тебя!

– Ни за что!

И он убежал в свой кабинет, яростно хлопнув за собою дверью.

После этого они раскланивались с Росси более чем холодно и никогда ни о чем не разговаривали.

И вот теперь Росси станет его судьей вместе с другими зодчими, тоже к нему нерасположенными! Но остальным (он это знал твердо) едва ли удастся его посрамить. Он уже видел, кто из них чего стоит, кто и что может сказать. В проекте были слабые места, но ни Михайлову, ни Стасову, ни Бернаскони, никому другому из академиков они не могли броситься в глаза: то были тонкости, для них незначительные, на самом же деле важные в таком строительстве. Исправить их Огюст надеялся уже во время работы. Но он не сомневался, что на них обратит внимание Росси, Росси, самый талантливый и самый грамотный (хоть у него и не было диплома Академии) архитектор Петербурга. И Росси его не пощадит!

Между тем надо было писать объяснения по поводу записки Модюи, надо было почему-то оправдываться, и Огюст, преодолев отвращение, стал собирать нужные ему бумаги.

Поборов смущение, он посетил французское посольство и обратился с просьбой к послу его величества мсье Ферронэ затребовать из Франции несколько необходимых ему документов. Ферронэ, правда, выслушал всю историю слегка насмешливо, а представленное архитектором письмо прочитал с иронической улыбкой, однако помочь обещал. Спустя два месяца у Огюста было свидетельство, удостоверявшее получение им звания архитектора по окончании Специальной школы архитектуры, характеристика его бывшего начальника мсье Молино, а также справка о награждении его орденом за отвагу, проявленную в битве при Ла-Ротье, и даже выписка из церковной книги церквушки Сен-Пьер-де-Шайо о его рождении, крещении, о сочетании браком его родителей и о дне его конфирмации, дабы он мог еще и доказать (кто знает, что еще предстояло ему доказывать?), что он и есть тот самый Огюст Рикар де Монферран, а не кто-то иной. Все эти бумаги, время их получения и их подлинность были самым тщательным образом заверены мсье Ферронэ.

В то же время произошло и событие совсем иного рода, совершилось то, чего так упорно добивался Монферран: ему было наконец дано право распоряжаться финансами и наймом рабочей силы на строительстве. Упрямец Головин уступил натиску архитектора.

– Но берегитесь теперь! – скептически заметил Бетанкур, когда Огюст с торжеством сообщил ему об этом. – Сколь я знаю графа Головина, он так просто ничего делать не стал бы. Ему, вероятно, хочется, взвалив на вас такую ношу, доказать, что вы с ней не справитесь…

– Да, но я же справлюсь! – возразил молодой человек.

– Дай-то бог! – со вздохом заметил генерал и ничего более не прибавил.

В декабре, перед самым Рождеством, Монферран осуществил давнее свое желание сменить квартиру. Его казенное жилье было слишком удалено от Комитета и от площади, на которой он работал. Новую квартиру Огюст подыскал на Большой Морской, минутах в пяти ходьбы от Исаакиевской церкви. Квартира была просторная, с большой гостиной, с хорошим кабинетом, с отдельным черным ходом на кухню и в привратницкую. В пустой небольшой комнате Огюст оборудовал помещение для библиотеки, которое было теперь необходимо: книги не помещались в кабинете, ломились из шкафов, а в прежней маленькой гостиной то и дело валились с буфета на голову Алеше, когда он принимался вытирать пыль. Для Элизы, давно мечтавшей о фортепиано, был куплен наконец дорогой немецкий инструмент и торжественно поставлен в новую гостиную.

Элиза ликовала. Некогда она сама выучилась играть на фортепиано и теперь мечтала нанять учителя, чтобы довести свое умение до совершенства. Но с этим приходилось еще подождать: после переселения и покупки (чуть не на полшкафа) новых дорогих книг денег вновь не хватало, хотя Огюст и получал теперь гораздо больше прежнего.

Прошло Рождество. Январь восемьсот двадцать первого года начался страшными неприятностями.

Его сиятельство граф Головин, ни о чем не предупредив Монферрана, добился назначения на строительство Исаакиевской церкви специального комиссара. В середине января этот комиссар, его звали Борушкевичем, появился на строительстве и потребовал у архитектора отчеты о работе и финансовые документы…

– Говорят, граф воров ищет, – шептались между собой подрядчики, и шепоток их доходил до Огюста. – Говорят, их сиятельство Борушкевичу велел никого не щадить. Стало быть, щипнет он и нашего французика. И давно пора! Ишь ты, раскомандовался тут, иноземец проклятый!

– Что это значит? К чему это представление? – не выдержав, спросил Огюст у Вигеля при первой же их встрече в Комитете.

– Не догадываетесь? – глаза Филиппа Филипповича ехидно поблескивали, он кривил рот в улыбке. – Ну? Не привыкли еще? Привыкайте.

– Да к чему? Чего от меня Головин хочет?

– Хочет, чтоб вы ему не права свои доказывали, а ручки лизали, сударь, – Вигель в упор смотрел на своего приятеля, и тот понял, что в глубине души господин начальник канцелярии злорадствует. – Да-с, в России надобно ручки лизать, без того вас любить не станет начальство сиятельное. Вы разозлили Головина своими новшествами и упрямством. К чему вам понадобилось, например, выдумывать какие-то блоки для подтягивания тяжестей?

Огюст покраснел:

– Да что он в этом смыслит, неуч этот?! Блоки нужны, чтобы люди не надрывались и не калечились, перемещая этакие массы гранита и кирпичей… Но ему не понять, он не строитель.

– Вот-вот! – торжествовал Вигель. – А ему кажется – вы лишние деньги по ветру пускаете. До мужиков ваших ему дела нет, пускай дохнут – люди дешевле машин. Но и не в этом одном дело, сударь вы мой. Неужто вы не догадываетесь, что на вас донос написали?

– А? – голос Огюста беспомощно дрогнул. – Как донос?

– Ну, милый вы мой! – Вигель рассмеялся. – Не знаете, что ли, как их пишут? Кому-то из подрядчиков, либо чиновников, либо мастеров вы насолили шибче обычного, вот они и поскрипели перьями. Настрочили, что вы воруете государственные средства.

– Но это же неправда! – вскричал архитектор с запальчивой наивностью, тронувшей даже язвительную душу Филиппа Филипповича. – Я же не воровал, и, следовательно, ревизия это покажет.

– Бог ты мой! – начальник канцелярии схватился за голову. – Ну нельзя же так, сударь, ничего не понимать! Он не воровал! Другие воруют! Мастера воруют. Подрядчики воруют. Здесь все воруют. А спишут на вас.

– У меня на строительстве?.. Не может быть! Я за всем слежу сам! – резко возразил Огюст.

– Тьфу ты, блаженный Августин! – вырвалось у Вигеля.

Он смотрел на своего приятеля уже с искренней жалостью, ибо в эту минуту был не в силах не пожалеть его.

– Точно так же, – проговорил Филипп Филиппович, – один мой знакомый не так давно уверял меня, что у него на кухне тараканов нет, хотя у всех его соседей они есть. Во всем доме, говорит, есть, а у меня нет! Я сам каждый день все углы кухни просматриваю. Говорит, стало быть, а таракан у него над головой по потолку этой самой кухни и шествует. Спокойно так, с сознанием исполненного долга. Потому как, дорогой мой, таракан себе щель найдет, сколько вы ни смотрите. Чтобы их не было, кухню новую надобно строить, да без щелей, да следить, чтоб нигде и крошки не упало… Куда вам!

Вигель оказался, как всегда, прав. Ревизия Борушкевича обнаружила, что на строительстве воровали, и притом громадные суммы. Многие чиновники и подрядчики оказались замешаны в воровстве, и комиссар с пристрастием выспрашивал у архитектора, как же такое могло быть.

Высокомерный тон холеного господина, изящно упакованного в мундир надворного советника, выводил Огюста из себя. Пользуясь тем, что Монферран плохо еще понимал русскую речь, если с ним говорили быстро, Борушкевич задавал один и тот же вопрос по нескольку раз и, видя, что архитектор с трудом подбирает слова для ответа, раздраженно торопил:

– Да будет же вам выдумывать, сударь! Говорите уж, как оно есть!

Едва сдерживаясь, чтобы не вспылить, Огюст спросил: нельзя ли отвечать по-французски?

– Так не полагается, – сказал на это комиссар. – Следствие вести положено на русском языке.

– Но мы, черт побери, не в полиции! – в ярости закричал Монферран. – И извольте не говорить со мной, как будто вы меня на чем-то поймали! Я виноват, вероятно, в том, что воровства не заметил, хотя воровать начали раньше, когда я еще за многое сам не отвечал… Но у меня руки чистые, и не допрашивайте меня точно арестованного! Будете себе такой тон позволять – я пожалуюсь на вас государю!

– Государь меня и прислал сюда, – высокомерно заметил на это Борушкевич. – И я делаю только то, что мне государем предписано. А как и что я вам говорю, так это уж не вам судить, господин архитектор. Вы наречие наше плохо понимаете.

От волнения и бешенства Огюст минутами и вовсе ничего не понимал, и смысл некоторых фраз доходил до него только после того, как он уже невпопад отвечал на тот или иной вопрос. Эти сбивчивые ответы укрепляли комиссара в его подозрениях, которые явно были у него еще до того, как он взял в руки документы.

Вскоре Монферран узнал, что в первых же своих отчетах Борушкевич обвинил в хищениях не только чиновников и подрядчиков, но и его самого.

Разгневанный граф Головин потребовал объяснений, и, хотя архитектору удалось написать толковые отчеты и оправдаться, хотя никаких документов, которые бы доказывали его причастность к воровству, комиссаром найдено не было, хотя никто из участников строительства в открытую его не обвинил, – председатель Комиссии, изучив отчеты Борушкевича, отстранил Монферрана от ведения финансовых дел на строительстве.

Огюст почувствовал себя не только оскорбленным, но просто уничтоженным. И виновным, хотя в том, что ему приписывали, он не был виноват. Но ведь на него написали донос, значит, его возненавидели. За что?

Он мучительно думал и понимал: в отношениях своих с этими людьми, мастерами, подрядчиками, он во многом ошибался. Он их не понимал, обижал незаслуженно, не желал признавать их знаний, видеть их умения. Ну, вот и получил!.

Желтый круг лампы стал подрагивать, тускнеть; тени, спавшие по углам как кошки, начали вытягивать лапы, подвигаться к столу.

В лампе кончалось масло.

Огюст отшвырнул перо. У него больше не было сил разбирать бумаги, тем более что делал он это теперь из одного самолюбия. Его проверка никого не интересовала: за найм рабочих, материалы, договорные подряды он уже не отвечал. Надо было бы лучше еще раз просмотреть чертежи фундаментов, подготовленные для Комитета Академии, однако архитектор побоялся браться за них: у него стали подрагивать руки и болеть глаза. Последние дни он работал сутками, тратя здесь, на строительстве, столько же времени, сколько в чертежной, а порою и больше. Усталость наваливалась на него, душила его. Хотелось уронить голову на руки и уснуть прямо здесь, за столом…

А с улицы все также долетала песня, хрипловатый голос певца тоскливо выводил одни и те же слова:

 
«Эх, кудрявая головушка,
Где… где ж родна твоя сторонушка?»
 

Монферран сделал над собою усилие, сложил аккуратно бумаги, встал из-за стола и, потушив лампу, ощупью добрался до двери. Снял с крюка свой заячий тулуп, за четыре года уже немного отощавший и обтершийся, решительно его надел и толкнул дверь плечом.

Метель кончилась. Умолкла песня.

Над конторским сараем, над всем строительством, надо всем Петербургом стояли в серебряно-черном небе огромные загадочные звезды… Вокруг каждой звезды горел маленький венчик лучей, будто нимб, и от каждой звезды исходило холодное дыхание, и казалось – это они, звезды, заморозили, покрыли инеем, осыпали хрупким стеклянным снегом этот мир, и в их власти заморозить его еще сильнее, погрузить уже не в сон, а в смерть; но в их же власти пробудить весну, соединить холодные язычки огня в жаркое пламя утренней зари…

Огюст стоял запрокинув голову и смотрел на звезды не мигая, любуясь ими.

От стены конторки отделилась в это время одинокая фигура и приблизилась к архитектору.

– Идемте домой, Август Августович.

Он вздрогнул. Обернулся.

– А, Алеша… Да, да, идем. А ты что на улице сидел. Будто в конторе места мало? Замерз ведь…

– Да нет. Я у костра сидел. Песню слушал.

– И я слушал, – признался Огюст. – Хорошая песня.

Алексей встрепенулся. В темноте архитектор не видел его лица, но ему показалось, что на губах слуги появилась радостная, почти детская улыбка.

– Понравилось вам!.. А вы поняли слова-то?

– Понял.

– Вот потому, знать, и понравилась. Она ж в чем-то будто про вас, в чем-то про меня… Хорошие песни всегда такие. Коли веселые, то каждому человеку про его веселье напомнят; а коли грустные, каждому его лихо злое помянут.

– Что такое лихо? – спросил Огюст почему-то шепотом, будто поблизости кто-то спал.

Алексей развел руками и опять, кажется, улыбнулся:

– А кто ж его знает, что оно такое? Говорят, его, как лукавого, к ночи не поминать лучше…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю