Текст книги "Неблагодарная чужестранка"
Автор книги: Ирена Брежна
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Вы снова падали? – спрашивает врач.
Да, злая непредсказуемая судьба все время подкашивает ее. Однажды ни с того ни с сего у ресторана. Очнулась она уже в реанимации.
– А недавно стою себе на кухне, супчик варю, вдруг – бац, и я уже на полу, с обваренной мандой.
Мне стыдно за соотечественницу, я перевожу «с обваренным срамом».
Суть работы устного переводчика сводится к обузданию собственной индивидуальности. Если собеседники не замечают, что их переводят, то идеал достигнут. Когда мне удается исчезнуть подобным образом, застыв у языкового конвейера, по окончании смены меня тянет встать во весь рост и показать, что я обладаю разумом и чувствами.
Говорю врачу, что она слишком подыгрывала пациенту в его роли жертвы. Вмешиваюсь в ремесло психиатра:
– Разве вы не заметили, что у пациентки есть чувство юмора? Можно было бы воспользоваться этим источником энергии.
Нет, психиатр, лишенный какого-либо остроумия, не терпит комментариев. Но мое восстание еще не окончилось:
– В этой стране чужестранцев хотят видеть только на больничной койке, и горе им, если они опомнятся.
Языковой конек сбросил седока, тот лепечет что-то в свободном падении, пытается вывести меня на нужную дорогу, предлагает увидеться в следующий четверг, но меня уже и след простыл, только грива развевается по полям. Потом мне становится стыдно. До чего же я не умею подчиняться авторитетам!
Руководительница бюро переводов предупреждала меня:
– Этой работой нельзя заниматься слишком часто, иначе от нее заболеешь.
* * *
Если местные жаловались на отсутствие денег, я предлагала им свою мелочь. Но нет, у них просто не было наличных, а накопительные счета трогать не хотелось. Остаться без денег считалось предосудительным, и нельзя было использовать дружбу, чтобы занять их. Ведь лучшим другом все равно оставался Кантональный банк. Благодаря банковской тайне жена не знала, сколько зарабатывает глава семьи. Кантональное правительство давало рекомендации всем семьям, насколько велика должна быть сумма карманных денег для десятилетнего и насколько низки расходы по хозяйству у хранительницы домашнего очага. После совместного застолья в шесть часов вечера десятилетние и домохозяйки отчитывались об издержках. Если глава семьи дозволял расточительство, то жена могла свободно распоряжаться скидочными купонами из супермаркета.
Люди не только верили, что им под силу управлять своей судьбой, но и создавали для этого благоприятные условия. Молодежный накопительный счет помогал новорожденному войти в общество.
Копить деньги на протяжении нескольких поколений было выгодно. Потомкам не приходилось трудиться в поте лица ради тарелки печенки с жареной картошкой, они могли развалиться в кожаном кресле, увлечься чужестранными философами, отправиться в ознакомительную поездку за рубежом и предаться культивированным наслаждениям.
Вернейшим местом для захватывающих экспериментов был дорогой ресторан. Сначала собирали заслуживающую доверия информацию, потом своевременно заказывали столик и с любопытством закладывали еду в рот, кусочек за кусочком. Лишь тогда проступала вся палитра человеческих чувств, слышались превосходные степени сравнения в адрес соуса, во время жевания в их памяти дефилировали семейные и деловые трапезы, сравнивали цены и качество, гарниры и вино, обслуживание и атмосферу. Ощущали себя вне правового поля. У белых накрахмаленных скатертей позволялось впадать в ярость. Ведь вино недостаточно охладили. Самосознания было хоть отбавляй. Каждый знал, что должен получить за свои деньги, и отсчитывал чаевые в соответствии с услужливостью персонала. Вольным гражданам предлагался выбор утонченных лакомств.
– Попробуй то или это, вкусно тебе? – приучали меня к смачной игре в демократию, но для демократии я не годилась, ела картошку без оливок и пила воду из-под крана.
Потом меня взяли на работу официанткой. Обслуживала я топорно, с мрачной миной на лице. В итоге юный предприниматель одарил меня крупной денежной купюрой.
– Я этого не заслужила, у меня прислуживать не получается, – воспротивилась я.
– Вот именно, мне надоело официантское манерничанье.
Я даже не раздумывала, обижаться или нет, а просто забрала незаслуженное вознаграждение.
Так началось разложение здешней сферы услуг.
Если кто и бахвалился, то точно чужестранец, и вся страна утихомиривала его обеими руками:
– Угомонись.
Только не заносись в облака, оставайся на земле. Недооценка возможностей свидетельствовала о серьезных намерениях, переоценка вызывала подозрения. Бахвалам не доверяли даже продажу почтовых марок. Если же кто-то чувствовал себя чересчур уверенно, то становился одиночкой. Жил без марок. Хвастун и опасный эгоцентрик. Непригодная для демократии особь. Другие страны культивировали шарм, но шарм невозможно накапливать, он разбазаривается при первом же диалоге. И что остается? Ничего, кроме ненужных красивостей, причем вывоз мусора не функционирует. А здесь любили всякие лишенные шарма вещи. Функциональность ставилась выше шарма.
Еще больше, чем бездельников, здесь недолюбливали тех чужестранцев, которые говорили плавно и умно, схватывали на лету, проявляли находчивость и точность суждений, имели наглость не скрывать своих достоинств, занимая руководящие посты. За холодными масками я обнаружила комплекс неполноценности. Маску именовали личиной, хрупкой личинкой на стадии развития.
И все же кому-то чужестранки нравились – нуждающимся в помощи, старым и больным женщинам. Мы уступали им место в трамвае, поднимали упавшую монетку, а Мара однажды так удачно открыла дверь, из-за которой доносились стоны. За дверью лежала упавшая соседка, и Мара вызвала «Скорую». Мара уже не помнила о благородном поступке, но здесь просто так ничего не забывалось. Восставшая к жизни Пасху за Пасхой дарила Маре деньги и шоколад.
* * *
Лестничные пролеты психиатрической клиники связывает арт-объект: белые хлопчатобумажные крупноячеистые сети вьются по перилам между пятью этажами. Поднимаясь, я задумываюсь о красивой метафоре: мы вас поймаем.
В комнате без окон плачет женщина, уверяющая, что ей совсем не хочется плакать. Она с укором смотрит на психиатра, словно это его вина. Психиатр защищается:
– Вы не можете себя контролировать.
– Но почему? Почему у меня голова идет кругом, когда я вижу забитые полки супермаркетов? Почему мне так больно от скрежетания трамваев и громких голосов?
Молодой психиатр – чужестранец в квадрате, а то и в кубе, его многослойный акцент составлен из нескольких языков. С трудом удается очищать слова от акцента и понимать их. Эта больница – гигантская мастерская с множеством ремесленников со всего света. Где-то вправляют кости, где-то – мозги.
– Когда у вас возникают эти состояния, вы теряете связь с реальностью?
Пациентка кричит:
– Они и есть реальность, доктор, вы уж поверьте мне!
Мне удается отыскать в ее отчаянии что-то комичное. Таким образом я скидываю с себя чужие горести. Перевожу с удовольствием, резюмирую пространные реплики пациентки, превращаюсь в апологета предельной ясности.
– К вам приходят мысли о самоубийстве? – как бы невзначай интересуется психиатр, словно речь идет о насморке.
– Вы ведь не станете сажать меня под замок?
– Нет-нет.
Психиатр то с улыбкой, то с досадой наблюдает за этой трагикомедией. Только здесь не театр. Его задача – распутать путаницу мыслей. Про себя он может посмеиваться над сумасшествием и по вечерам утомленно рассказывать жене, переключая телеканалы:
– Ох, сегодня привели еще одну паникершу.
Пациентке вспоминается здоровое прошлое:
– На родине я работала автомехаником, обожаю запах бензина.
Психиатр просыпается:
– Что? Вы – автомеханик?
– Да, конечно. На выходных я каталась по окрестностям на своей «Хонде», выигрывала гонки. Но с тех пор, как упала на ухо, свист и грохот сводят меня с ума, гу-гу-гу-гу. Я забываю все подряд. Почему память мне изменяет?
– Ваши силы подтачиваются страхами, вот почему.
– Скажите, доктор, у меня психическое заболевание или это тиннитус? [1]1
Звон или шум в ушах, симптом различных заболеваний.
[Закрыть]
– Тиннитус был первопричиной, потом появились и обособились страхи, и одно стало вызывать другое.
Сцепив пальцы, врач поднимается.
– Сейчас перерыв, потом возьмем у вас анализ крови.
– Забыла сказать вам, что выхожу замуж.
– Поздравляю.
– Он говорит, что любит меня. Я перееду к нему в деревню. Там нет трамваев – наверно, это поможет.
– О, безусловно.
Теперь пациентка накидывается на меня, тычется в нос заплаканным лицом и так надсадно жалуется, словно рассказывает о грабеже, пытке и убийстве. А это и есть грабеж, пытка и убийство. Ужасный невидимый душегуб может взяться за свои бесчинства в любой момент, он не отпускает ее из своего дома, убеждает ее в том, что она сошла с ума, и никто не спешит ей на помощь. Жестокий мир.
Сбегаю вниз по лестнице. Нет, белые сети – это не арт-объект. Они вполне реальны. Препятствуют попыткам самоубийства.
* * *
Когда соседке захотелось позаимствовать у меня швабру, она подступила ко мне с заискивающим «пожалуйста», а отступила с каскадом «благодарю». Ее «ничего-ничего» глубоко задело меня, словно я была не в силах дать того, что просит сердце, – не говоря уже о том, что у меня не водилось швабр. Впрочем, она ни разу не приходила, чтобы о чем-либо попросить. Это мне только пригрезилось. Не могла же она признать, что у нее, хозяйки дома, не оказалось швабры.
«Ничего-ничего» раздавалось отовсюду. Вгоняло меня в тоску, становясь преградой между мной и местными. Достаточно плотнее прижаться друг к другу, и избитым фразам некуда будет встрянуть. Вольготно они чувствуют себя только в формальной пустоте. Куда подевалась благодарность? Ее обескровленный двойник восторжествовал над ней. Даже младенцев воспитывали весьма культурно:
– Пожалуйста, прекрати!
«Ничего-ничего» – елозящая швабра, стирающая границу между добром и злом. С этой магической, якобы умиротворяющей формулой обращались даже к врагам. Нежеланного гостя с превеликим сожалением и глубоким уважением письменно посылали куда подальше.
Некоторые страдали манией приветствий и здоровались со всеми, куда бы ни пришли: в баню или в лес. «Привет» не становилось первым камнем, предвещающим камнепад. Произносивший «привет» не испытывал страстного желания сблизиться. Если кто отваживался бросить в ответ словечко собственного производства, то оно воспринималось как нога, вставленная в закрывающуюся дверь. «Привет» был как раз висевшей на этой двери табличкой «Не беспокоить!». И мне, безграмотной, понадобились годы, чтобы прочесть эту пару слов. А они были ключом к моей новой родине. Ключом, не включавшим в общую игру.
Местные не ведали, что жизнь – это борьба, им хотелось видеть кроткую соотечественницу, которая на любое замечание непременно пробормочет «простите». Если они кого-то нечаянно задевали, то умоляли о прощении. Именно так я впервые обнаружила в них зачатки страстности. Может, они поэтому так часто и так охотно просили прощения? Просьбы о прощении действовали, как кондиционер для белья. Они придавали человеческим отношениям мягкость. В наиболее выгодном положении оказывался тот, кто перестраховывался заранее: «Здравствуйте, простите!»
Вместо «закрой окно» слышалось «простите, не затруднит ли тебя, не будешь ли ты столь любезен и не прикроешь ли, пожалуйста, окно? Ты очень добр, большое спасибо, хороших выходных». И нельзя было просто выслушать эти докучные словоизлияния, надо было ответить «спасибо, и вам того же». Любое отклонение от нормы шокировало граждан и настраивало вежливых против меня.
Как же роскошно здесь жилось! Для повседневных нужд использовался богатый сослагательными наклонениями придворный язык. У нас личное неподобающим образом вторгалось в общественное, а здесь официоз норовил оттяпать последний кусок личной жизни. Впрочем, такой расход сослагательных наклонений не оставлял сил для более высоких нужд. Когда меня тянуло ввысь и я, экономя силы, говорила «закрой», согражданам слышался приказ: «Стреляй!» Армия еще оставалась первозданным оазисом, не подхватившим поветрие дипломатического языка.
* * *
В предбаннике мы надеваем желтые полиэтиленовые халаты и резиновые перчатки. Завотделением натягивает на меня плотную маску с дыхательным фильтром. Потом мы входим в палату, в которой воздух фильтруется круглые сутки. Несмотря на это, каждый год заражаются несколько служащих. Мы останавливаемся на большом расстоянии от маленького истощенного человека. Это и есть опасный монстр, запертый в клетке ради нашей защиты. Одиночное заключение настроило его на добродушный лад. Неделю назад он объявился в лагере для беженцев. На родине он заразился от бывшего заключенного с открытой формой туберкулеза.
– Как вы себя чувствуете? – спрашивает завотделением.
– Хорошо. Бросил курить, теперь меньше кашляю и потею.
– Сегодня мы приступаем к лечению. Но эти бактерии туберкулеза устойчивы. От них не так-то просто избавиться.
– У меня продырявлены легкие?
– Продырявлены, можно и так сказать. И еще у вас гепатит С. Вы заразились от непродезинфицированного шприца. В нашей больнице такое невозможно.
– Я знаю. У меня на родине возможно все.
Он бежал не от войны или политических преследований. Не выдумывает баек о преследующих его злодеях и не жалуется. Да и на что жаловаться? Он попал туда, куда хотел. Эта пустая палата – земля обетованная. Отсюда есть лишь два пути: в могилу или в будущее.
Ткнув пальцем в раскрытый словарь на прикроватном столике, он произносит главное слово чужестранного языка:
– Спасибо.
– Здесь вы в надежных руках. Поскорее выздоравливайте! – желаю я больному на прощание.
В предбаннике врач бормочет, снимая маску:
– Он знает, что умрет, если не будет лечиться. Надеюсь, его не выдворят посреди лечения. А то какой смысл?
– Как его могут выдворить, если он представляет смертельную угрозу для окружающих?
– Вы правы. Его удастся вывезти, только если бактерии станут незаразными. Хотя лекарства вряд ли подействуют.
По пути домой я так и вижу, как перевожу из-за маски последние слова больного на смертном одре. Но если все сложится иначе, он наверняка станет самым счастливым высланным беженцем в мире.
Языковой неотложкой петляю я по языкам, как по извилистым улочкам, касаюсь то одной, то другой руки и заглядываю во множество глаз. Поездки эти переворачивают душу. При первой встрече с клиентом я с любопытством отношусь к любой проблеме, при второй – углубляюсь в нее, при третьей – она набивает оскомину, при четвертой – раздражает, при пятой – напрягает, а после шестой я звоню в бюро переводов и сообщаю, что у меня голова кругом. Головокружение – обычная профессиональная травма. Поэтому коллега занимает мое место на языковой карусели.
* * *
Со мной что-то произошло. Женственность надвинулась и целиком окутала меня. Теперь видели не меня, а ее. На улице меня встречали одобрительными взглядами, а когда я входила в комнату, мое появление становилось событием. Болтали, будто я неприступна. А я стремилась к общению, хотя красота, словно телохранительница, отгоняла многих. С неба спустился ангел, помогавший мне в трудную минуту. Компенсация за чужеродность, еще более усугублявшая ее. Красота стала воплощением чужеродности. Оттеняла мои черты и выделяла на общем фоне. На родине она бы так ярко не проявилась, сходство с другими не дало бы ей выделиться. Не было бы у меня этих больших грустных глаз с зеленой радужной оболочкой, наполовину исчезающей под верхним веком. Глаз, которые видели больше, чем дозволялось. Инаковость шлифовала меня, как ювелир. Летом я плавала баттерфляем и одевалась, подчеркивая свою красоту. Отдавала дань уважения своей незримой покровительнице. Благодаря ей мне удавалось сохранять достоинство. Она вела меня манящей походкой. Иногда я путала, где она, а где я. Хотя знала, что придет время расставания.
Мара говорила, женской красоте везде трудно – и в диктатурах, и в демократиях, она повсюду в опасности, государству хорошо бы создать особое министерство для ее охраны, с бюрократами, овчарками и солдатами – такое же, как Минобороны, такое же важное. Потому что:
– Красавицы – штука важная, – утверждала Мара.
Если одних наша чужеродная внешность сковывала, то других, наоборот, раскрепощала. Мужчины любого возраста, любого размера ноги и любого IQ выражали свои притязания и взглядами, и свистом, и словами, и жестами, и руками. Кто-то из них молил о прикосновении – наркоманы, которым мы должны были обеспечить зелье, так, словно были богатыми наркобаронессами. Нам было и тошно, и страшно, и удивительно – чего только не творила наша внешность. Нас упрекали в невнимательности. Дескать, мы влекли дарами, но не хотели их отдавать. Мы не влекли, мы просто были привлекательны.
Я быстро научилась извлекать выгоду из новых правил. Я стала желанной, а значит, и ценной. Высокая девушка с неодинаковыми грудями – одна круглая, как у женщины, другая еще не созревшая и стоявшая торчком – неожиданно обрела власть. Еще никому не довелось их увидеть, а на них уже были шрамы от взглядов. Награда за мужество и напоминание о боли. Выходы в мир становились боями, я попадала под обстрел страстей. Старик попросил ему помочь, а как только я вошла в дом, дрожащими руками толкнул меня на постель. Я выбежала с громкими криками. Учитель не сводил глаз с моих губ, когда я перечисляла неправильные глаголы, он потерял равновесие и повис у меня на шее. Я стряхнула его, как майского жука. Неужели и красоту мне надо стряхнуть так же, втоптать ее в землю и поставить над ней деревянный крест? Осторожно ощупывая свое тело, я недоумевала, чего другим от меня нужно и по какому праву. Дали бы мне жить спокойно, если б я пренебрегла даром красоты и ходила в лохмотьях?
Я не стала жертвовать собой и перешла в наступление. Приходя на вечеринку, я оглядывала собравшихся девушек. Так мафиозо осматривается, нет ли у него соперников на районе. Нет, краше меня не было никого. Или все-таки… вон стоит девушка похожего типа. Наши взгляды встретились. Мы узнали друг друга, как члены тайного общества, и сошлись. Мне требовалась поддержка. Когда я была вместе с Марой, нас было не превзойти. Мы гуляли по набережной, а со скамеек и из кафе лучились безмолвные аплодисменты. Беженки одержали триумф над социальной иерархией. Взгляды вздымали нас ввысь. И мы уже мечтали о покорении столиц, мы и с ними справимся. Местные девушки с большими возможностями и скромными телами считали все это глупостью. Они недоумевали, зачем мы так выставляемся. Мы же не трудились, мы актерствовали, предавались игре. А игра не поощрялась, полагалось тянуть лямку, красоте велели пресмыкаться и не задаваться. Ни в коем случае не вылезать, иначе пострадают права остальных согражданок.
Мы не испытывали радости. Нас одолевала меланхолия. Режиссировала трагический шедевр. Наш стиль был эклектичным. Мы всегда находились в чрезвычайном положении. Мы открывали забрало и не скрывали своей чужеродности. Она стала нашей болью и нашим козырем. Мы рядили ее в яркие одежды из секонд-хендов. Смотрите, сколько преимуществ можно отыскать в стесненных обстоятельствах. Многих мы раздражали. Пожиная зависть, мы проникались самоуважением. Показывали все, что имели, не откладывая ничего на потом. Изголодавшись по признанию, мы жили только настоящим. Не хотели становиться зрителями и презирали сдержанность. Ярмарочное настроение с фанфарами, бродячими артистками и кунштюками собственного производства. Канатоходство. Заносчивость позволяла нам удерживать равновесие. Мы так и не падали. Еле удерживались, сотню раз на дню.
* * *
Она входит в полупрозрачной юбке с красными рюшами, словно в эротическом белье, полгруди выглядывает наружу из красного лифчика – слова «красный» и «красивый» в ее языке родственны. Увесистое тело оканчивается красными лакированными туфлями, едва не раздавливает их. Она жалуется, что не может отделаться от навязчивой мысли, будто прохожие над ней смеются. Одежде не удается сдержать натиск тела, слова, бьющие ключом, выдают душу. С тех пор как ее изнасиловали несколько мужчин, она обнажена. Во сне ей часто является убитый муж – он складывает и выносит из их общей квартиры мебель. Словно опустошается душа, мертвец выносит ее содержимое наружу. Найдя на его теле следы насильственной смерти, она бросилась разыскивать убийц. Ее муж был крупной шишкой, и политические круги советовали ей не проводить расследования. Она не сдавалась, и тогда ей преподнесли урок. Урок, определивший ее жизнь.
Психиатр тоже чужестранец, у него овальное лицо и зеленые глаза. Его изысканная вежливость гибка и игрива, его красноречие впечатляет. Я с легкостью перехожу к более высокому языковому стилю и с радостью констатирую, что перевожу сосредоточенно, соблюдая элегантность формулировок. Это мой подарок ему.
– Доктор, в супермаркете глаза ищут коньяк, хотя при таком количестве лекарств мне нельзя пить.
– Не все можно контролировать. Из глубины души нас тревожат неразумные желания. Контроль полезен, но только на восемьдесят процентов. Ведь если мы не будем грешить, то и прощать нас будет некому.
Куда деваться с растущим во мне желанием? Я всеми силами стараюсь его контролировать. А врачеватель душ говорит, что надо грешить, он даст мне отпущение. Его ответы относятся и ко мне – прежде всего ко мне. В то же время я понимаю, что здесь я всего лишь переводчица, воображающая скрытый подтекст. Я больше не решаюсь взглянуть ему в глаза, чувствую себя раздетой, он видит все мои потаенные мысли. Жизнь бьет через край и не дает опомниться.
– Доктор, если мне приснится муж, значит, кто-нибудь умрет.
– Вы проверяли, кто-то уже умер?
Она делает глубокий вдох:
– Завтра кардиологи вынесут мне смертный приговор.
Психиатр приводит аргументы против такого вывода, но пациентка не хочет отказываться от трагической развязки – от ордена, врученного ей самой жизнью. Трагические чувства чего-то да стоят. Теперь она козыряет самоуничижением:
– Доктор, стоит мне посмотреться в зеркало, как тут же хочется дать себе пощечину.
– Вам надо найти отдушину, которая доставляла бы вам радость.
Уж не хочет ли он сказать, что разделяет мои радости? Пациентка с ее жалобами бледнеет, она всего-навсего сводница. Я утрачиваю чувство реальности. Он все это видит и лечит меня? Нет, он вышел из роли психиатра и флиртует. Мужская мечта о всемогуществе: подчинить себе сразу двух женщин. А может, с ним творится то же, что и со мной, одно подсознание нежно беседует с другим. Двадцать процентов неконтролируемых желаний снуют между нами в просторном зале старого здания психиатрической клиники.
Нашему одиночеству вдвоем нужен третий. Я – тот центр, где сходятся все нити. Ему понятна лишь половина того, что я говорю, вторая половина остается тайной, словно я наполовину прикрыта и лежу в полутьме. А если я сжульничаю? Он вынужден мне доверять. Это доверие и есть любовь. Я ласкаю его слова, переводя их на другой язык, и дарю ему новые, украшая их, как венец невесты. Тут меня охватывает страх, что пациентка может выздороветь или наложить на себя руки, ее могут депортировать, и мне не придется больше разговаривать с этим психиатром.
– Доктор, когда я выхожу на улицу, то глаз ни на кого не решаюсь поднять, – жалуется пациентка.
– Тем самым вы изматываете себя. Даю вам домашнее задание: каждый день смотреть в глаза одному прохожему, чтобы он снял часть груза с вашей души.
Перебарываю себя, заглядываю психиатру в глаза и блаженствую в зеленом озере; мне становится легче.
На прощание он говорит мне:
– Я взялся за этот случай, потому что еще ни разу не работал с переводчицей. Любопытный опыт. Напишу о нем научную статью.
* * *
Я обзавелась любовником: новым народом. Небрежная походка, выходящая за рамки экспрессивная жестикуляция, сильный или легкий акцент, другой цвет кожи, духовная хромота вырванных с корнем приезжих со всех концов света. Звучало слово, рождался понимающий взгляд – и я уже ощущала тепло от чужеродности собеседника. Окунувшись в общую чужеродность, я поплыла по фарватеру инаковости. Нашим отеческим языком стал язык с тысячью акцентов. Освободившись от заповеди вежливости к принявшей нас стране, мы глумились и потешались над ней, выдумывали теории, заблуждались, безмерно преувеличивали, попадали в самую точку, громко хохотали, отмахивались. Мы были среди своих, никто не наказывал нас пугающей фразой: «Не нравится тут, возвращайся обратно».
Я обрела ее, родину брюзжания. Появились новые Мы. Вот она свобода выражения мнений. Не гарантированная законом – мы жили в подполье, как при диктатурах, из которых бежали. Мы вкушали запретные плоды кощунственного познания и уже давно перестали жить в раю. Под полированной поверхностью то и дело обнаруживались уязвленные чувства, блуждали враждебные мысли, восстание эмигрантов варилось на медленном огне, так и не прорываясь наружу. Наш протест не выплескивался на улицы, его не было ни на трибунах, ни на экранах. Стоило местному приблизиться к нам, как мы тут же затихали, словно нас подслушивал агент госбезопасности. Поднаторев в маскировке, изображали на лицах безобидную благонадежность.
Народ чужестранцев жил, не подавая голоса. Нам пора было, наконец, заявить:
– Мы здесь! Вы должны учитывать нас, нашу инородность, мы не во всем хотим становиться такими, как вы, нам у вас не все нравится. Благодарность невозможно испытывать постоянно. Это искусственная жизнь. Мы хотим настоящей.
Почему же мы не вышли из подполья и не позвали старожилов на национальный праздник, чтобы поделиться своими знаниями, своими переживаниями, глупостями, правомерными требованиями и пожеланиями? Только вот кто на неблагодарной чужбине захотел бы к нам прислушаться? Мы были разношерстым народом, неорганизованным, нереволюционным, ослабленным комплексом неполноценности, неуверенным в новом языке, согбенным под чужими законами, мучимым ностальгией, вплоть до потери достоинства желающим приспособиться, единым и непокорным лишь в скрытом брюзжании.
Среди кощунственных речей кто-нибудь вдруг заявлял:
– Но не все ведь такие, у меня есть один знакомый…
Сомкнутый фронт прорывался, и появлялись перебежчики, живущие сразу в нескольких мирах. Да и некоторые местные попадали в многонациональный поток – впрочем, местными они были только отчасти. К нам примыкали аутсайдеры, чужаки в собственной стране:
– Хорошо, что вы есть. Наши соотечественники столкнули нас с каната. А вы натянули сеть.
Духовный «железный занавес», который я так долго не могла преодолеть, рухнул еще до того, как разобрали материальный. Послышались диалоги, не похожие на национальную кашу, лезшую из волшебного горшочка.
Я ехала на велосипеде по тротуару, и прохожая улыбнулась мне, вместо того чтобы разразиться угрозами. Кто она? И за кого меня принимает? Чужестранцы все чаще считали меня местной, излишне вежливо рассыпались в благодарностях, наклонялись и просили прощения – прощения за то, что были здесь. Стоило мне расколоться, обнаружив собственную инородность, и мы вместе смеялись над представлениями о своих и чужих.
Среди народа чужестранцев тоже не было равноправия. Он представлял собой клановое общество, состоящее из разных этнических групп. Согласно установленной иерархии те, кто приехал раньше, смотрели на вновь прибывших сверху вниз. Я не давала поймать себя в этнические сети:
– Меня зовут Эмиграция. Моя родина – иностранка. Отсюда я уже не дам себе эмигрировать.
* * *
Перед свадьбой она предупреждала его:
– Я на пятнадцать лет тебя старше. Ты уверен, что хочешь таскаться с таким тяжелым мешком?
Для него это был мешок, набитый драгоценностями. Ювелир, успевшая пожить в мировых столицах. Пока она рассматривала в лупу изящные стразы, он на грузовике развозил по своей родине булыжник. С превеликим удовольствием съехал он с пропыленных проселочных дорог в ее объемистые складки, затерялся в скале весом в сто двадцать килограмм.
С кровати он переносит ее на кресло-каталку, с кресла пересаживает на унитаз, сдвигает живот с бока в центр, чтобы тот провис между ногами. По пути из нее вытекают и вываливаются испражнения. Он называет эти похождения турбулентностью: все вытирает, стирает постельное белье, у него все должно блестеть чистотой. У нее диабет, искусственные клапаны в сердце, и вот уже несколько месяцев на ноге гноится открытая рана.
– Слоновьи ножки, – посмеивается он.
Подняв ее ногу, он едва не теряет сознание. Из-за суженной артерии на шее. Еще у него астма, геморрой, ах да, разрыв связок и воспаление челюсти, испорченный кишечник – выходя из дому, он вынужден надевать подгузник. Он тоже серьезно болен.
Врач пытается разобраться с этим мешком болезней: что относится к пациенту, что – к его жене, и с каких пор. Но он не знает, где кончается его тело. В три часа ночи он последний раз колет ей инсулин и засыпает на супружеском ложе. Ранним утром он ждет ее стенаний и промывает рану на ноге. Потом готовит, бегает в магазин, снова колет инсулин, не раз помогает ей ходить в туалет, пока наконец не наступает вечер и не начинается телешоу «Кто хочет стать миллионером?». Почти беззаботно сидит он рядом с вымытой, сытой женой после проделанной работы.
Она поддразнивает его:
– Спишь перед телевизором? Ну и ну!
Он смеется.
– Что вы чувствуете, оставив сейчас жену в одиночестве на два часа?
– Мне страшно. Вдруг у нее понос начнется, как она до туалета дойдет?
О физических тяготах он рассказывает без отвращения и возмущения. Потому что:
– Я ей нужен.
Лишь упомянув о совете психолога взять две недели отпуска, он приходит в ярость. Эта врачиха молола чушь: дескать, у каждого есть право заботиться только о себе.
– Как же это так получается, а?
Супружеская чета проросла в нездоровую ткань, жизнь свелась к профессиональному уходу за телом – санитарки приходят в дом, но он не ценит их помощи. Он сам себе специалист.
С ранних лет его научили, что человек рождается для других. Из девяти детей, рожденных его матерью, трое умерли в младенчестве. Во время полевых работ у нее родились близнецы, и хотя она поспешила положить обеих девочек в теплую печь, те умерли от воспаления легких. Потом родился он, а потом пошли братья-погодки. Дети работали в доме и в хлеву, покуда мать таскала мешки с картошкой. Однажды она вернулась домой чернее тучи, он спросил, что случилось, и получил пощечину. Так он узнал о смерти младшей сестренки. После этого родам пришел конец, пьяный отец свалился в речку и замерз. Нет, сам он не пьет. Он перенял жизненные принципы матери. Его самоотверженности хватило бы на целый выводок детишек. Но его детьми стали болезни, а они никогда не вырастут, не покинут дом, у них с каждым годом будет нарождаться все больше братьев и сестер.