Текст книги "Неблагодарная чужестранка"
Автор книги: Ирена Брежна
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Что же помогает вам не прыгнуть?
– Мысль о маме.
Телефонные разговоры с матерью – единственная связь с родиной. Психиатр выходит, возвращается, наводит порядок на столе, снова встает. Защищается своей деловитостью и говорит мне:
– Это тяжелый случай. Я его кому-нибудь передам.
На улице я подбадриваю девушку:
– Постарайтесь жить сегодняшним днем и придавать значение только ему.
– Я хожу в парк, но меня ничто не радует.
– Вы – как вернувшийся с фронта солдат. Вы по-прежнему живете войной, но вы справитесь с этим и поможете другим женщинам. В мире миллионы рабынь.
– Я помогу? Что-то у меня снова разболелся затылок.
Я ее перенапрягла. Мне так хотелось бы обнять эту девушку, но я боюсь потревожить, ее и так слишком часто принуждали к объятиям. И еще мне хочется бежать от нее. От ее истории. В качестве компромисса я слегка пожимаю ей локоток.
В темнице ее волосы поседели. Она красит их в иссиня-черный цвет, на окаменелом лице – густой слой косметики, измученное тело – в модной одежде. Она уже свыклась с навязанным культом красоты. В приюте для беженцев ходят слухи, будто она – женщина легкого поведения.
– А то откуда у нее такие шмотки, – болтают вокруг.
Позор выцветает мокрым темным платьем.
Спустя месяцы она рассказывает о мужчине, который, дотрагиваясь до нее умелыми пальцами, желал только добра, о психотерапевте, который поставил ей на место шейные позвонки. А охранник приюта подарил ей молитвослов, сказав:
– Все творится по воле Божьей.
Послушнице снится сон об избавлении.
Она – во тьме среди толпы, которая норовит затоптать ее. Напрягая все свои силы, она кричит и отталкивает толпу в сторону, встает на ноги. Слышит, как плачет ребенок, и склоняется над маленьким окровавленным телом. Вдруг на нее падает луч, полнейшая тишина смиряет шум толпы, а с неба слышится голос:
– Все, кто сотворил зло, умрут. Жить останутся только добрые.
Она видит, как люди в толпе падают, а ребенок восстает. Плачет и молится в потоках сияющего света, пока не просыпается.
* * *
Выходя из своего укрытия, я сразу сталкивалась с ним; он подкарауливал меня повсюду. Развестись с моей новой родиной было невозможно. Словно жена, выплескивающая тяготы брака на лестничной клетке, я безустанно повторяла одни и те же причитания, нисколько не сомневаясь, что чужая страна мешает мне жить, как хочется. Стоило мне с кем-нибудь познакомиться, как мне протягивали памятку о том, как должно заводить знакомства. Стоило мне споткнуться, как появлялся план города с опасными камнями, усеянный красными восклицательными знаками. Стоило мне купить яблоко, как меня информировали о ценах на яблоки по всей округе. Чтобы я могла осознанно выбрать самый дешевый фрукт, преодолев самую длинную дорогу. Здесь царила система, а я была чистой случайностью. Единичных случаев здесь не признавали, из моих импровизаций выводили правила и верили в вечное возвращение. Ведущие детские психиатры советовали повторять одно и то же, и желательно помедленнее! Дескать, это поможет лучше валерьянки. Однако у меня подобное лечение вызывало сильнейшее беспокойство.
Сильные увлечения делились по темам. Внеся членский взнос, я могла бы вступить в союзы, клубы, группы, обратиться в консультационное бюро. Но куда податься? Еще не добравшись до предметной специализации, я хлебала все подряд большой ложкой. Доиндустриальная душа. Мои вопли разносились вне групп для первобытных криков, официально зарегистрированных в реестре союзов. С кровельщиком мне хотелось поговорить не только о новой черепице, но и о законах бытия, а жестянщику я показывала не только стиральную машину, но и сломанную плиту, и отломившуюся от стола ножку, но он четко соблюдал кодекс профессиональной чести и в чужие дела не вмешивался.
Я по-прежнему жила в довременной капле, тогда как здесь уже произошло деление клетки. В том числе и политической. Страна гордилась разделением властей. Но Мару оно не вдохновляло:
– Знаем мы это. Разделяй и властвуй.
Находить заказы подругам считалось панибратством. Местные от такого нечистоплотного перемешивания впадали в панику. А я привыкла к взаимовыручке. С ней все шло как по маслу.
Продавщицы разговаривали по-деловому и улыбались сквозь маску, их руки так плотно упаковывали товар, что не оставалось ни малейшей дырочки, через которую можно было бы выйти из заученных ролей. Когда окружающим хотелось проявить ко мне симпатию, они дарили искусно упакованную вещь. С дизайнерски красочными словечками.
Я утратила право дарить. Мои подарки приводили в смущение. Не вызывали радости. Одаренные чувствовали себя обязанными и связанными. Им надлежало отплатить мне той же монетой. Да и зачем им этот дешевый хлам? У них же были коллекции ценных вещей, вызывающие, согласно существующей иерархии, всеобщее уважение. На поддержание этого культа тратилась уйма времени, приходилось ездить по всему свету, чтобы потом водрузить стильную вещицу в квартире и ласкать ее взглядом. Если драгоценная вещица разбивалась, владельцы впадали в гнев, в уныние и приглашали специалистов по трещинкам.
Обособляться, чтобы водить шашни с красивыми вещами, – такую роскошь могло позволить себе общество, в котором элементарное выживание не зависело от других. Мы отдавали все ради широких связей, культивировали компанейскость, подстраивались под настроения других, соглашались, подтверждая свое понимание прикосновениями. Лучше было нравиться всем, ведь не знаешь, кто однажды выручит из беды. А на тех, кто держался особняком, наговаривали всякую всячину. Это объединяло.
В этой стране надлежало быть честным. Наглое «нет» летело в лицо собеседника без всяких обиняков. Мне было трудно привыкнуть к такой грубости, я старалась превратить «нет» в утонченное «может быть» или в воодушевленное «да». Но это вызывало негодование: здесь не торговались. Верные души, сохранявшие верность четким отказам, а также и согласиям.
Как только я начинала ругать кого-то за глаза, мне сразу указывали кратчайший путь:
– Скажи ему об этом сама.
Я стыдливо умолкала. Схватиться в открытом поле, без прикрытия?
В покое меня не оставляли. Если я решалась отложить визит в Ботанический сад, слышалась угроза:
– Но в следующий раз соблюдай договоренность.
Здесь с чистой совестью правили угрызениями совести. Как же мне было найти с местными общий язык? Они держали время на коротком поводке, а мое время ласточкой взмывало вверх. Стоило мне размечтаться о будущем, как они раскрывали ежедневник. Не только у окошка в банке, но и на скамейке в парке они не снимали узкого временного костюма, не оставались в рубашке. Часы служили образом, по которому был создан человек.
– Глядите, вот идут Двадцать-минут-девятого, – кричали они мне, когда я мрачнела.
Переходя из одной временной клети в другую, они утрачивали вечность. Если я отказывалась подчиняться абсолютизму времени, то из часов выскакивал разъяренный черт и орал:
– Пять часов!
Снисходительные снова спешили на помощь и брали на себя планирование моего будущего. Стоило мне сорвать их планы, как они запутывались, словно проволоки в старинном механизме, и восклицали:
– Постой-ка!
Импровизация становилась песком в тяжелых маховых колесах. Двигатель выключали и вносили поправку в программу. После досадного интермеццо меня предупреждали:
– Больше никаких поправок!
Тут люди были последовательны. И само это слово пользовалось большим почетом.
Я считала их зажатыми, а они меня – непредсказуемой. Мой отсутствующий взгляд пробуждал у них подозрения, что я намеренно тяну всю страну в болото. Лишь в отпуске они начинали завидовать моему пресловутому отношению ко времени, старались перенять его, но все равно пунктуально являлись кататься на верблюдах. И зорко следили, как бы я снова не опоздала.
* * *
Его мучает не пережитая война, а болезнь, мешающая ходить, вставать с постели, склоняющая голову вперед. Тридцатилетний мужчина медленно переставляет ноги, останавливается, вздыхает. Показывает руки, ноги, локти, спину, таз, грудь и морщится от боли. Вот уже несколько месяцев это искаженное болью лицо видят во всех странах, где ему случается быть.
Никак не могу вспомнить слово «суставы», поэтому говорю «кости».
– Да, – энергично кивает он, – именно кости: они не дают мне спать. Что с ними творится? Они ломаются? Я уже не смогу завести семью? Окончу дни в кресле-каталке? В приюте для беженцев меня спрашивали: «Вы – инвалид?»
Это слово угнетает его, он всхлипывает. Утрачен контроль над телом и утрачивается над мыслями. Ткнув пальцем в голову, он поворачивает ее в сторону и опускает. Его четыре дня продержали в психиатрической лечебнице, подозревая умопомешательство, но потом выпустили со словами:
– Ваша проблема не в голове.
Ревматологу в мастерстве не откажешь, он задает разрастающимся в разных направлениях страхам единый вектор:
– Это ваш псориаз. У десяти процентов псориатиков наблюдается полиартрит. На рентгеновских снимках видны воспаленные суставы. Это аутоиммунное заболевание, иммунная система начинает бороться с собственным телом. Мы не знаем почему.
Так что война, гражданская война в собственном теле.
– И что теперь со мной будет?
– Мы ослабим иммунную систему медикаментами. Вам гарантированно станет легче, вы сможете высыпаться. Сможете снова доверять своему телу.
Наконец кто-то, седовласый мужчина, которому он годится в сыновья, говорит ему, что в этом хаосе можно будет чему-то доверять. Разве не из-за загадочной болезни он отправился в путь, чтобы мудрый доктор определил и излечил ее?
Врач знает о воздействии этого словесного плацебо, он не лжет, а снимает побочные эффекты лечения, говоря с необходимой твердостью. Медикаменты чрезвычайно дороги. На родине пациента за названную сумму киллер, не раздумывая, уничтожит десяток людей. Так много денег ради его здоровья. И не надо давать никаких взяток. Хватит и страданий. Здесь в страданиях есть достоинство.
Сначала у него на спине вскочили маленькие прыщики, потом в его страну пришла война, и псориаз овладел всем телом, лишай разросся и начал странствовать по коже, как нагруженные домашним скарбом бесприютные беженцы. Вскоре псориаз ушел под кожу и сковал суставы. Подорвал колена, пальцы ног и рук. Жизнь превратилась в кошмар.
– Я потерял семью и тщетно искал ее повсюду.
Его рассказ об одиночестве сбивчив. Это вариант для миграционной службы. Молодой человек отнюдь не жаждет приключений, наверняка избалованный отпрыск крупного клана, который отправил его в мир, чтобы он выздоровел и продолжил род. Вот тот Грааль, который он ищет. Ему надо вернуться с прямым позвоночником и твердыми костями, а не сгорбленным в инвалидной коляске. Надо разобраться со своим телом. Научиться собирать воедино и плоть, и мысли.
Мудрый доктор подтолкнул его в верном направлении. Возвращение началось сегодня.
* * *
В этой стране упрекали так же часто, как у нас делали комплименты. Комплименты непедагогичны, они – коррумпированные льстецы и создают слащавую, туманящую разум атмосферу. Комплименты отвешивают таким незаслуженным, неточным, мимолетным явлениям, как красота. Я раздавала комплименты направо и налево, хвалила ямочки на щеках, платья и прически, отчего прослыла навязчивой. Целенаправленные упреки воспитывают стойкость и закаляют характер. На них не скупились и слов не выбирали.
– Ботинки грязные, и совесть нечиста.
– У вас дырка в перчатке. Сквозняк.
Так приоткрывалась щелочка для возможного знакомства. Упрек был царской дорогой в мир других. Они сидели за толстыми крепостными стенами, милые и никчемные слова доверия у них не вызывали. То ли дело грубый упрек. Я долго не могла разобраться с этой завоевательной тактикой и считала себя нелюбимой. А сама, окруженная упреками, купалась в любви. Замкнутый прохожий указывал мне на развязанные шнурки. Если я тут же бросалась их завязывать, то улавливала в его взгляде желание завязать отношения.
Я заключила с Марой пари:
– С такой кляксой на свитере я заведу бурный роман.
И не замедлила поделиться ценными знаниями. Увидев, как незнакомка едет на велосипеде по парковой дорожке в лучах сочащегося сквозь листву солнца, а какой-то прохожий кричит ей «Здесь кататься нельзя!», я образумила сбитую с толку девушку:
– Не бойтесь. Он просто вас клеит.
Она вспотела и тяжело дышала. Я оставила счастливице носовой платок и поспешила дальше, всегда готовая помочь.
В нашей диктатуре флиртовать можно было с кем угодно, со случайными пассажирами в автобусе, начать разговор с жалоб на бессмысленность человеческого бытия, а закончить дефицитом мяса в магазине, или наоборот. Потом забыть – проехали – и пуститься в новое приключение. Здесь приключения были в редкость и имели тяжкие последствия. Стоило неосторожно преклонить голову, как тут же возникал страх женитьбы. Однажды мне и впрямь предложили руку и сердце. Мужество молодого человека заслуживает уважения. Ведь начальная школа нередко становилась фундаментом крепкого брака. Знакомые с младых ногтей одноклассницы едва ли станут своей полной противоположностью, а если и станут, то неподалеку располагалась известная клиника сомнологии.
В длинных университетских коридорах со мной никто не заговаривал. Чеканя свою самую разбитную походку – которую считала особенно сногсшибательной, – я подошла к горстке сокурсников. Те с ужасом углубились в Уголовный кодекс.
Альма-матер сжалилась надо мной и прислала на мое покорение своих – ты сотрешь крошки со стола, ты вытрешь пот со лба, а ты расколешь орех.
Будни были полны крошечных забот, пот стекал на маленький орешек.
– Не выполнишь должностишки, не получишь монетку. На первый раз мы тебя простим, но в следующий раз останешься ни с чем.
Детство регламентировалось и управлялось, как тренировочная автоплощадка. По воскресеньям малышам давали бушевать у светофоров. Их приучали заблаговременно видеть сигнал остановки. Духу рано указывали, где надо остановиться. Останавливаться полагалось на каждом умозрительном перекрестке, чтобы идеи не сталкивались, крошась в броуновском движении.
Если я с унынием спрашивала:
– К чему это все?
Меня тут же спускали с небес на землю:
– Внимание, красный свет.
Осмотрительные автоинструкторы были такими же кумирами молодежи, как в других странах – истекающие кровью революционеры. За революциями следили издалека, с ужасом убеждаясь: мы давно отошли от столь ретроградского насилия. А для собственного ретроградства предупреждающих знаков не имелось: «Внимание, женщина в аварийном состоянии! Возможно обрушение! Ответственность несем мы».
* * *
– Если бы вас завтра посадили в самолет и отправили на родину, что бы вы сделали? – интересуется психиатр.
– Ничего бы не вышло, я бы умерла до высылки.
– Почему вы бежали именно в нашу страну?
– Разве весь мир не говорит, что у вас гуманная страна? Все доверяют вам свои деньги и тайны. Я решила, что буду здесь в своей тарелке.
– Вы поставили все на одну карту и проиграли.
Пациентку бросает в дрожь: сначала начинают трястись руки и грудь, потом ноги. На улице за тридцать, а на ней защитой от бесприютности висит черный шерстяной свитер.
– Наша задача – защита вашего психического и физического здоровья, но только в рамках законодательства. Если миграционные службы не дадут вам убежища, мы ничем помочь не сможем.
Психиатр повторяет каждую мысль трижды, даже не утруждая себя подбором новых слов. Я перебиваю его, перевожу коротко и внятно. Он удивлен, крупный угловатый мужчина, не привыкший к возражениям.
Человек проявляется в первых фразах. Перевод – очистительный огонь, в котором сгорает все, кроме золота. Однажды я переводила соцработницу, так сильно переживавшую из-за любого пустяка, что у нее краснела шея. Она упорно твердила одно и то же, а потом пожаловалась директору бюро переводов, что я говорила гораздо меньше, чем она. Я занимаюсь переработкой отходов, спасаю из словесного сора лишь значимые части.
Психиатр работает с напускной серьезностью, наигранным участием и стандартными вопросами. Не позволяет себе никаких непроизвольных жестов. Разыгрывается слаженная пьеса, не обремененная языковыми ухищрениями и жестами. Так душу можно водить, как машину. Заехал в тупик – сдавай назад. Лишь когда звонит телефон и детский голос в трубке кричит «Папа», у психиатра появляются человеческие черты, он весело смеется и лепечет:
– Мой милый!
Потом снова становится пустой плоскостью, на которую пациентка может проецировать все, что ей надо. Уловка явно срабатывает, она говорит:
– Я чувствую, что вы меня понимаете.
И сразу требует:
– Вылечите меня.
Сидя рядом с ней, испытываю стыд, что отношусь к тому же полу. Напротив нас – стена из четырех мужчин: рядом с главным психиатром – три молодых ассистента, прилежно ведущие свои записи, вторгающиеся во внутреннюю жизнь этой женщины, чтобы разобрать ее на составные части. А позже посудачить о ней на профессиональном жаргоне.
Когда пациентка признается, что у нее не хватило смелости совершить самоубийство, психиатр советует ей и впредь сохранять это хорошее качество.
– Можете дать мне слово, что не станете калечить себя в стенах нашей клиники?
Они торжественно пожимают друг другу руки через стол. Это ритуальный жест в общении с потенциальными самоубийцами. Так заключается пакт с жизнью, пациентка повышается в ранг партнерши, с которой заключили соглашение, ее «я» берет на себя обязательства. Самоубийство становится нарушением договора.
Тут психиатр произносит слова, более действенные, чем любой договор:
– Я напишу в миграционную службу, что вы находитесь в острой фазе и можете причинить себе вред. Медикаментозная стабилизация займет несколько недель. А пока вы нетранспортабельны.
Пациентка рассыпается в благодарностях. Психиатр наводит ее на антиреволюционную мысль, которую считает здравой и соответствующей действительности:
– Вы ищете справедливости, но ее в этой жизни нет. Вы же знаете, что случилось с пророком, избравшим путь истины.
* * *
В парке не действует ни закон джунглей, ни право сильнейшего и его угроз. Здесь ни к чему важничать, повышать голос и выдумывать подлые тактические приемы, чтобы чего-то достичь. Достаточно просто добросовестно выполнять собственную работу. Не надо ежедневно преодолевать сотню изменяющихся препятствий. От этого явно притуплялись инстинкты, люди казались мне вялыми, и это в очередной раз доказывало уютную цивилизованность здешних мест. Предохранители почти никогда не перегорали, только у тела и души. Тогда люди выгорали от сплошного предохранения.
В чести была показушная неуверенность. Предложения часто подытоживались вопросительными «ладно» или «верно», чтобы не создавалось впечатления, будто у кого-то переизбыток знаний и он хочет воспрепятствовать демократической дискуссии. «Ладно» и «верно» настраивали собеседников на дружелюбный лад, обнаруживали вежливость и способность подвергать собственные слова сомнению. Обойдемся без высокомерия, верно? Конечно, люди настаивали на своем, но видимость полагалось сохранять.
Стремясь показать, что она своя в доску, Мара здоровалась так:
– Привет, ладно?
Скромность была пышным украшением всей страны. Покидая свои виллы, богачи надевали мятые серые свитерки и линялые джинсы. Если кто и выделялся в толпе шикарным нарядом, так это лишенные вкуса беженцы. Министр экономики ездил на трамвайчике, министр образования – в вагонах второго класса. И тот, и другой покупали билеты, причем не за государственные деньги. Моим любимчиком был министр финансов, он ездил на велосипеде, и его не эскортировала колонна бронированных машин. Когда я его обгоняла, он приветливо махал мне рукой. Министр внутренних дел вообще ходил пешком, чувствовал родную землю собственными ногами. Верхом передвигались только отважные девушки, наворачивающие круги по утрамбованным дорожкам. Идиллическое прощание в палисаднике заканчивалось словами:
– Береги себя.
Перед глазами так и вставали ужасные опасности. Детей первым делом знакомили с госпожой Осторожностью, а потом – со всеми ее пугливыми родственниками. Тем не менее люди продолжали умирать. Пусть и не зрелищно, но неотвратимо.
– Лучше всего новорожденных сразу класть в гроб и только маленькую щелочку оставлять, чтобы потом легче закрывать было, – говорила Мара.
Такие образы появились из-за округлившегося живота. Здесь к вопросу подходили стратегически: «Где сижу, там и останусь. Зачем менять теплое местечко на сквозняк?» Раз уж зародыш угнездился в плаценте, удалять его оттуда не стоило, поэтому аборты были запрещены. Противодействие собственному животу каралось законом. Начавшееся творение должно было завершиться, даже если Мара передумает. Зародыш тоже становился деловым партнером, с которым заключали договор. У нас договоренности разрывали в любое время, и некоторые зародыши не финишировали. Когда Мара попросила гинеколога срочно разорвать договор, ей велели:
– Выносите ребенка и отдайте его приемным родителям.
К счастью, существовали другие страны. Там творение прерывать разрешалось. Мара вернулась обратно со сдувшимся животом.
* * *
– Как вы думаете, почему ваш сын еще не заговорил? – спрашивает детский психиатр.
– Стесняется, – предполагает отец.
Утром, войдя в кухню, сын робкими шагами приближается к столу, не решаясь поднять взгляд на родителей. А незнакомцев он вообще чурается! Трехлетний малыш произносит лишь три слова: «мама», «папа», «нет».
Мать кивает, улыбается, опустив глаза, и время от времени шепчет что-то мужу. Муж потирает большие грубые руки, ему все это претит. Но никуда не деться. Немота сына – штука серьезная. Они приехали сюда с мыслью об излишней стеснительности, сковавшей язык. За долгие месяцы мысль укоренилась в них как магическая формула. Эта семья из четырех человек старается не выделяться, словно в них и впрямь сидит какой-то ген стеснительности. Светло-коричневые одежды, крадущаяся походка, безэмоциональные лица – будто они стараются спрятаться. Краткие реплики родителей сводятся к призывам не крутиться и ничего не трогать. Они не поддерживают отношений с соотечественниками – мол, там царят раздоры и недоброжелательность.
– Ваш сын сам одевается, умеет шнурки завязывать?
– Нет, мы его одеваем.
Врач поворачивается к мальчику.
– Где у тебя коленки? Где локти?
Родители поражены, что у человека есть тело, а его части как-то называются. Их пристыдили. И все-таки кое-что мальчик умеет: ловить мяч и с силой швырять его обратно. Радость и жизненная энергия просыпаются в маленьком теле. Да, у него есть тело.
Двухлетняя дочь наблюдает за непривычной сценой. Бледная и неподвижная, сидит она рядом с отцом. И ей пока дались только три тех же самых слова.
– Дочка заговорит, – убеждает отец, так, словно в один прекрасный день обрушится град слов.
Его тут же одолевает экзистенциальный стыд.
– Сын весь день просиживает у компьютера, и дочка следует его примеру.
– Это вредно, – говорит врач.
Война точно вредна, и непослушание тоже. А компьютер? Отец пускается в непривычные рассуждения. На высшем уровне еще не говорили, что компьютерные игры вредят речи ребенка и поэтому их стоит запретить.
– Если запретить им играть, они начинают плакать, – оправдывается он.
Виртуальный мир засасывает и тело, и нерожденный язык. Тело и язык. Любовная пара, которую ежедневно убивают.
На улице я беру мальчика за руку, отталкиваюсь ногами и бегу без оглядки. Отец кричит, что сыну нельзя переутомляться. Но мальчик бежит, падает и поднимается, не жалуясь. Он вырывается из прошлого, не стесняется той, что ведет его в подвижное будущее. Снова спотыкается и падает. Тут изо рта у него, словно кусочек яблока, застрявший в горле Белоснежки, выскальзывает трехсложное слово. Слово, рождающее мир. Однажды заговоривший мальчик вернется в прошлое из далекого будущего и одарит родителей словами, как с трудом заработанными деньгами, чтобы они могли построить себе дом.
Преждевременный хеппи-энд. Во время следующего визита врач ставит диагноз:
– В той части мозга, что отвечает за превращение звуков в слова, найден врожденный дефект.
С помощью методики раннего развития мальчику удастся построить скромный языковой домик.
* * *
Внезапно они начинали смеяться. От души хохотали над простыми анекдотами, невинными, как маргаритки. У всего имелась своя цена, но смех, который при диктатуре обходился недешево, здесь раздавали даром. Пока местные расслаблялись, мои лицевые мышцы, привыкшие отдыхать лишь при виде бездн, охватывало напряжение. Шутя, они проявляли преступную халатность: не оттачивали острот и не придавали им строгих рафинированных форм. Анекдот должен был быть смешным для всех слоев населения, прозрачным и честным, недвусмысленным, иначе в нем видели злой умысел. И своевременным. Делу время, потехе час. Контрабанда шуток в серьезные круги, даже злонамеренные, считалась посягательством на демократию. Шутить надо было на досуге, особо не утруждаясь. К чему напрасный труд? Разве его оплачивают? К тому же шутить могли только мужчины. Женщины отвечали за домашний уют, им было не до шуток. Они славились своей практичностью. Если б они сервировали языковые тонкости, сгорело бы жаркое. Когда дом был приведен в порядок женскими руками, а голод утолен, муж позволял себе немного пофилософствовать и во время десерта подавал остроты.
Встречались и автономные типы, не нуждавшиеся в чужом юморе. Они ржали над собственными хохмами, независимо от того, было над чем смеяться или нет. Охота поржать проходила лишь тогда, когда я начинала рассказывать об ужасах. Любимым комиком становился тот, кто говорил и вел себя так, как все остальные. Комик не сгущал красок, был любезен и простоват, не представляя угрозы обществу, и люди по вечерам смеялись над собственной безобидностью. Родной комик, плативший налоги за выступления, имел право повеселить публику.
Ежегодно на берегу реки возводили помост. Местные комики сыпали избитыми остротами и получали премии.
– Где же в этой стране женщины? – возмутилась я.
Мара бросила вызов:
– Разве ты не женщина?!
Взобравшись на помост, я с отчаянием в голосе наизусть прочла революционное стихотворение. Над рекой прозвучал прежде никогда не слыханный здесь язык. Публика забыла про смех, воцарилась тишина, потом зазвучали аплодисменты. Мне дали премию второй степени. Так я удостоилась общественного признания – как комедиантка. Чужестранцам пришло время освоить новую роль – аниматоров. Особенности вдруг стали вызывать интерес, разрешили нарушать правила – но, уж пожалуйста, только на сцене. Больше необязательно было брать в руки отбойный молоток, идти в уборщицы или в дом для престарелых; мое революционное выступление на берегу реки открыло новую клоунскую эру.
Чужестранцы кружили где-то с краю, легко отцеплялись, зависали в воздухе, устремлялись в другие края и покидали их. Путь в защищенный центр им был заказан, да и кому туда хотелось, такой-то высокой ценой? Впрочем, авантюристы отыскивались. Выудив из местного фольклора какой-нибудь обычай, они заявляли, что тот находится под угрозой, и становились его рьяными защитниками. Гимн объединил бы страну, звуча перед общественными мероприятиями и по утрам в яслях перед игрой в жмурки. Призывали местных не сдаваться в своем упрямстве:
– Мы ценим вашу демократию больше вас, потому что знаем, что такое диктатура. Не потеряйте этого ценнейшего дара. Гоните злобных приживалов из своей страны, оставляйте только нас, добрых чужестранцев, – говорили они на собраниях, пытались освоить диалекты и примеряли национальные костюмы.
Клоунская доля не миновала и их, они канули в нее с головой.
* * *
В терапевтическом отделении сидит женщина, выплескивающая сердце. Плотские сердечные дела. Каждый месяц забивает в деревне по свинье, замораживает ее, везет сюда целый день и целую ночь. Потом съедает свинью вместе со своим новым мужем. Ей не удастся унаследовать ни дом, ни землю, за этим следят его дети и внуки, но что-нибудь ей перепадет, доверительно сообщает она мне. Нет, со стариком разговаривать не приходится, она лишь ухаживает за ним да управляется по хозяйству. Больше она о жизни на чужбине ничего не рассказывает. Зато оставленная дома семья становится объектом бурной площадной брани. Язык похож на пропитанную жиром свинину.
Сын, тунеядец, как-то раз средь бела дня обнаружил своего безработного отца, скотину, в постели с какой-то пришлой штучкой; потом отец в алкогольном дурмане отметелил дочь, шлюху, забеременевшую от гребаного уголовника, и сейчас надо играть свадьбу. На все нужны деньги, и мамаша, коза отпущения, должна раскошелиться. Эти выродки воспринимают мать лишь как дойную корову. Взяв все, что можно, она садится на обратный автобус.
– Вот так и живу, – вздыхает она.
Но она не дура, она раздает подарки, сопровождая их гневными тирадами. Бывший муж якобы даже побаивается ее, потому что не ровен час, она может перейти от слов к делу. Священнику кто будет платить, скоро ведь крестить надо. В политике она тоже разбирается:
– Политики, эти раздолбай, довели нашу страну до катастрофы.
В родной деревне она работала помощницей пекаря, затемно вставала, заработала аллергию на муку и чихала на треклятую выпечку.
Выход нашелся благодаря совету подруги:
– Езжай за границу и ухаживай за стариками.
Так что с сексом на чужбине не задалось. Когда она пожаловалась подруге, что забыла, как выглядят мужские причиндалы, та пригласила ее к себе в дом престарелых:
– Приходи в гости, налюбуешься без всякой опаски.
Руководительница бюро переводов разработала правила по сближению. Личное не должно входить в нашу профессию, иначе нарушится нейтралитет. Нельзя переводить для знакомых или заговаривать с клиентами в зале ожидания. Я этих правил не придерживаюсь, а вот коллега повесила на лицо непроницаемую мину, чтобы соотечественники не спрашивали, сколько у нее детей. Теперь страдает, чувствует себя изменницей. Я посоветовала ей отвечать чересчур любопытным таким же вопросом. Они этого даже не заметят, они все равно считают только своих детей.
Раннее утро, в стерильном больничном воздухе разит алкоголем, трясутся руки. Щеки пациентки предвещают восход зари.
– Алкоголизм, – бормочет врач и осведомляется о ежедневной дозе спиртного.
– О, только когда приходят гости, водка с апельсиновым соком, бокал разбавленного красного, две-три стопочки, и ни грамма больше.
– Но у вас плохая печень. Анализ крови показывает, что пьете вы изрядно.
Пациентка начинает истерить. Так, словно общается со своей отвязной семейкой:
– А вы разве не пьете, когда к вам гости приходят?
Она обращается ко мне в надежде, что я не нарушу железных устоев компанейства.