Текст книги "В Маньчжурских степях и дебрях"
Автор книги: Иоасаф Любич-Кошуров
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
В землянке
(Из рассказов фейерверкера Сорокина)
I
– Была у нас одна старуха; этакая, как сказать – в роде монашки. Высокая – во! Как жердь. Все монашки – низенькие, а она высокая.
Да… Рулем звали, потому что, опять говорю, как была она высокая, то и нос ей от рожденья был даден как надо быть… Тоже очень большой был нос.
Потому и Рулем звали.
И худищая – страсть… Вся высохла. Шея это длинная-длинная. Голова трясется.
В черном платье ходила и в платке с бахромой. Тоже и платок черный – под цвет.
И вот я что скажу: баба ведь она, если так разобрать, обыкновенная баба; только что старая… А оденет платок и сейчас мое почтенье…
Вот тебе и баба…
Платок это, как мантия – до пяток; под горлом булавочкой заколоть и на груди булавочкой, а видать – не видать, что булавочкой. Как мантия… Да…
Сложить ручки и стоит.
Смотришь, смотришь на нее… Господи Боже… Ну ведь, ей Богу же пахнет от неё ладаном или кипарисом, или еще чем…
Ей Богу!
Лицо желтое, руки желтые… Платок этак над глазами шалашиком… И глаза как из погреба смотрят.
Темные глаза у ней были само собой, а тут еще от платка темно…
Как не живая… Либо еще что хуже.
Стоит и молчит.
И раз, помню, стояла-стояла она так-то…
И вдруг – бац!..
– Нынешней ночью, – говорит, – сподобилась я, матушка Пелагея Петровна (это дьяконица наша – Пелагея Петровна)… Да… сподобилась, – говорит опять, – я быть на том свете…
И сейчас открыла рот…
Зубы это редкие черные, рот, как яма…
– Господи Иисусе Христе…
Перекрестила рот.
– Сподобилась, – говорить опять.
Конечно, молод я тогда был, глуп…
Полчеловек, одним словом; у дьякона в работниках служил… Два рубля получал…
Знаете, жуть взяла…
Погляжу погляжу… Ах ты, Господи… Думаю:
– Все люди, как люди… А у ней все равно как все провалилось: и глаза и рот… Все одно, как и сама провалилась.
Платье это, платок – все черное. Да…
– Сподобилась, – говорит…
Глядь я на дьяконицу.
Чай она пила… Вприкуску, конечно. Так у ней сахар в зубах и остался…
Вынула сахар, положила на стол.
– М-м-м – говорить. – Как же это?
Тут она и пошла, и пошла…
Батюшки мои! Говорила, говорила… Ах ты, чтоб тебя! Доведись теперь, ни в жизнь бы не поверил.
Врала, конечно… Я думаю так, приснилось ей и больше ничего. Мало ли что может присниться! Я к тому собственно и говорю.
Ведь, знаете, была она у меня вчера… Эта самая, ей Богу!.. Как же… А померла… Еще вон когда… Еще я только от дьякона отошел…
Лежу это я вот хоть как сейчас, скажем… Да… Вдруг, мое почтенье! Потянуло-потянуло ладаном, кипарисом, сосновой доской, и вот тебе и раз… Хлоп – она… Да… Чернеет что-то в углу.
Думаю:
– Кто!.. Солдат в шинели?..
Гляжу… Вот тебе и солдат!
– Шарокин, Шарокин!..
Шамкает…
– А? – говорю.
И уж гляжу, нет тебе ни землянки, нет тебе ничего… Сразу, значит. Так и выкинуло. Только внизу что-то: ш-ш-ш-ш – как ракета… А я все выше-выше. Глядь туда, глядь сюда – и ей нету. Ничего нету.
Чувствую только, что меня подпирает что-то снизу. И этак как-будто немножко тепло… Все равно, как теплым духом наддает.
Тихо, конечно.
Явственно слышно: ш-ш-ш… Шипит.
А ну как, – думаю, – пошипит-пошипит, да не хуже давешнего, когда ракету пустили… Да заряд-то в ней фунта четыре!..
А наддает – здорово наддает. Шинель так и отшибает в сторону.
Хорошо, значит, лечу…
И вдруг вижу этак в роде окошечка… Вверху значит… Да… Отворилось. И что же, вы думаете, сейчас бац, – сел у окошка Семен Федоров; сел и трубку курит.
Облокотился этак на подоконник.
– Федоров! – кричу.
А он себе, хоть бы что… Пых да пых… Как пыхнет, так его сейчас и затянет дымом. Только и видно – чуть-чуть трубка светится…
Потом гляжу перестал курить, выбил трубку о подоконник.
– Ну? – говорит.
Облокотился о подоконник обеими руками, вниз смотрит. Совсем высунулся.
– А, – говорит, – это ты, Сорокин?..
И сейчас мне – руку.
– Хватайся…
Схватил я его за руку… Так и повис. Думаю:
– Не приведи Бог оборвусь…
Одначе ничего, втащил он меня… Прямо, значить, в окно. Гляжу, Господи Иисусе Христе… Где я?..
Этак хатки стоят беленькие-беленькие… Да… фаянсовыя… И около хаток на порожках старички в белых халатах… Лужок, это значить, цветочки по лужку; ручей течет.
Я сейчас:
– Фёдоров!
– Тише, – говорить, – у нас не полагается…
Я, конечно, шопотом:
– Где я?..
А он опять:
– Тише…
Ну и, как вы знаете, какой он был сквернослов, – выругался.
Потом говорить:
– И без тебя сию минуту много шуму.
И сейчас пригнул пальцем ухо сзади…
– Погоди, – говорит.
Прислушался… Да… Вниз смотрит.
– Так и есть, – говорит, опять трое бредят.
– Какие, – говорю, – трое? Где бредят?
– А там, – говорит.
И пальцем сейчас тык вниз. Глянул потом на меня, нахмурился.
– Знаешь ты где?
– Где?
– Во сне…
– Как, – говорю, – во сне?
– А очень просто… Во Сне. Заснул, значить…
Врет, – думаю…
– Ну говорю, а Руль?..
– И Руль, – говорит, – во сне.
– А то, что шипело?
– И шипело во сне.
Вытаращил я глаза.
Гляжу на него, молчу. To-есть, понимаете, все равно как обухом. Все равно, как отбил он мне все в голове.
Одначе думаю: Во сне, так во сне! Мне что? Мне все одно.
Подумал, подумал… Ежели, думаю, во сне так мне и времени совсем осталось почти что ничего.
– Можешь ты мне, – спрашиваю, – наших показать, – какие побиты? Хоть, говорю, с нашей батареи?
– Отчего, – говорит, – не показать.
– Можешь?
– Да тебе кого?
Сказал я, кого. А сам гляжу, гляжу кругом. Думаю: рай?.. Так нет, какой это рай, когда я во сне? И гляжу – хаты действительно фаянсовые… Что, думаю, такое? И опять же, что за старички? Может, богадельня?..
II
Хорошо; значит, пошли мы.
Идем, это, по ручью, бережком… Цветы кругом желтые, синие, красные – всякие… Огромаднейшие цветы! Во – с подсолнух. Я сначала и подумал. Думаю:
– Может, это старички сажали.
Да…
Спрашиваю:
– Федоров, что это, подсолнухи?
– Дурак, – говорит, – какие тут подсолнухи!
Взял сейчас, сорвал один цвет.
– На!
Понюхал я… Ах ты Господи! Одним словом, благоухание.
– Можно, – спрашиваю, – взять с собой?
– Можно, – говорит, – у нас это не возбраняется. Только, – говорит, – чтоб не топтать.
Дальше идем… Гляжу – рай-древо, кустов должно пять или больше, – белая и голубая; в цвету… На листьях шпанские мухи ползают.
Только, например, скажем… Это, конечно, так и должно быть: шпанские мухи– они всегда на рай-древе. Только гляжу, одна муха задела другую и сейчас: дзынь… Потом опять задела и опять – дзынь…
Все равно, как рюмки…
Золотые!..
To-есть, конечно, в середке у них требуха, а сверху– золотые.
И, знаете, не пахнет… To-есть, ничуть ничего. Например, взять нашу муху… Вонь, смрад… А те – ничего. Ни капельки.
Только звенят…
Я сейчас к Федорову:
– Занимаетесь этим?
– Насчет мух?
– Да, – говорю, – насчет мух. В аптеку, – говорю, – можно.
– Аптекарей-то, – говорит, – у нас нету.
Только гляжу: бац – райская птица… С индюка. Да… Тоже огромадная…
Хвост, это, перья – так и горят.
Прямо к кустам. Подошла и сейчас – долб… Значит, шпанскую муху. Потом другую – долб, потом третью.
Потом, подняла крылья, вытянула шею…
– Кукареку-у!..
To-есть не кукареку, а еще как-то… Да… совсем тебе петух.
Пропела и крыльями по бокам – хлоп-хлоп…
Федоров говорить:
– Райка, райка…
Подозвал ее… Протянул, это, руку, будто что сыплет. Да… Подошла она.
Он ее сейчас по голове… Погладил.
Ну, ничего, пошли дальше.
Идем это, значит… Смотрю – Акимов.
И откуда выскочил, – Бог его знает… Только вижу он. Шинель это в накидку, рубаха распоясана. На ногах туфли. Без шапки.
Стоит, смеется.
– Эй, – говорит, – Сорокин!
Выпучил я на него глаза.
– Как, – говорю, – сюда попал?
Потому что на моих же глазах его разорвало… Где рука, где нога, а голова прямо через бруствер. Да…
Гляжу на него, думаю: Премудрость… Ведь собрать – одно чего стоило; опять же говорю: нога вон куда, рука вон куда, а голова – за орудия.
И вдруг – весь… И вдруг – целый, и вдруг идет.
– Акимов! – говорю…
И гляжу-гляжу на него… Голова то его… А ноги – разве разберешь! Ну – главное голова цела – значит, слава Богу. Поцеловались.
– Как живешь?…
– И ах, как, – говорить, – хорошо.
И вдруг бац – стол. Бац – графин, – рюмки, да… закуска. Все. – Садись, – говорит. Сели.
Налил он водочки, закусочки нарезал.
– Со свиданьицем…
Я это погляжу, погляжу… Хатки это в сторонке фаянсовые, старички сидят…
– А полагается! – говорю.
Взял это рюмку, а сам – на старичков. Да…
Потом это нагнулся поближе к столу…
– Господи Иисусе Христе…
Взял и выпил. Утерся скатертью. А сам опять на старичков. Одначе ничего. Хоть бы что. Только один крякнул. Крякнул и сейчас усы разгладил и бороду вытер.
– Ну, – говорю, – так как? Ничего!
А он опять:
– И ах, как хорошо.
Выпили еще по одной…
– Хочу – говорит, – хлопотать, чтоб жену да ребятишек сюда выписать… А то мне-то хорошо, а им-то…
Закрутил головой.
Чуть было не ляпнул:
– Да ведь ты друг мой милый, помер. Ведь разорвало тебя… Небось – скажи жене – и руками и ногами.
Да, думаю:
– Господь с ним. Может и не помнит, что его разорвало. Да…
– Хочу – говорит, – хлопотать насчет жены.
– Что ж, – говорю, – хлопочи… Хлопочи брат…
Ну выпили еще по одной. Поднялся он…
– В канцелярию, – говорит, – пойду.
– Насчет жены?
Да, насчет жены.
Простились…
Пошли дальше. Идем: Петров – денщик… Всунул руку в сапог, в другой руке щетка. Другой сапог около стоит, совсем чистый.
И вижу – офицерские сапоги.
– Петров! – говорю.
Поднял он голову. Поглядел, потом говорит:
– Погоди.
Плюнул на щетку. Раз, раз. Пошла работа! Вымазал сапог, поставил на солнышко, чтоб обсох. Ко мне:
– Здравствуй, – говорит.
И я тоже:
– Здравствуй.
Конечно, за ручку.
– Ты, – спрашиваю, – при ком теперь?
– Да все при них, – говорит, – при господине Алферове.
Я сейчас дерг себя…
Дескать: стой!..
Потому что знаю – Алферова-то вон еще когда убило.
– Да ведь, погоди, – думаю, – ведь и его убили, Петрова.
Ничего ему не сказал.
– Ну, как? – спрашиваю – лучше тут?
– Хорошо, – говорит… – Харчи хорошие, обхождение хорошее.
– А их благородие?
– А вон они, – говорить.
Гляжу – окно. И сидит в окне Алферов, календарь читает. Потом, как швырнет календарь.
– Ни газет тебе, – говорит, – ничего. Хоть сам выдумывай, что на свете делается… Ну ни дать ни взять, как на батарее.
Снял я шапку.
– Здравия желаю, ваше благородие!
– А, – говорит, – Сорокин! Здорово, брат. Погляди-ка, готовы сапоги?
А Петров уж вот он.
– Пожалуйте.
Подал ему сапоги прямо в окно. Чудно у них! Ну разве можно в окно!
И гляжу, – окно, как окно, а стен нет. Чудно!
Одел, значит, сапоги Алферов. Слышно сквозь окно, как они скрипят. Значит, там у него пол. Одел и уж бац – вот он выходит…
Кителек это беленький, чистенький; в руке палочка.
И пошел себе лужочком. Идет, палочкой помахивает, посвистывает… Головой это кочь-кочь…
И видно, что совсем ему хорошо, только газет нету. Да…
Солнышко это светит, шпанки звенят… Райские птицы тут, рай-древо… Помирать не надо…
Гляжу и думаю:
– Чего робеть…
Сейчас к Фёдорову:
– Можно, – говорю, – выкупаться? – Валяй, – говорит.
III
Ну, после купанья пошли мы дальше.
Идем это, слышим вдруг – шум.
Что такое?
Ну, как вам сказать, все равно вот, как мышь в подполье… Да… Царап-царап.
Только много громче. В роде как под полом у них мостовая, и там весна началась, и дворники с тротуаров лед это скребками гребут-гребут.
Остановились.
Я говорю:
– Что?
И только сказал, гляжу под ногами тута этакая доска не доска, плита не плита… Да… Кольцо ввинчено.
Федоров сейчас за кольцо.
– Гляди, – говорит.
Глянул я. Смотрю, внизу это земля, вверху облака… И схватился, значит, одной рукой за облако наш же солдатик… Царапается, а взлезть не может.
Другое облако у него под ногами, совсем маленькое, так и качается…
И как это он, значит, подтянется, подтянется на руках к верхнему облаку, а его туда-сюда… раскачивает… А сапоги по нижнему-то облаку др-р-р… др-р-р…
С гвоздями сапоги – так и дерут.
Увидел нас.
– Братцы!
Федоров кричит:
– Канат!
Я тоже:
– Канат!
Да, тоже, как и он… Значить, маленько попривык и осмелел.
И опять же вижу, человек сорваться может.
И слышу вдруг:
– Лови!
Шасть – канат… Хороший канат, я уж сразу вижу корабельный.
– Кидай! – кричит Федоров, – трафь на нижнее!
Бросил я канат… И так, знаете, ловко угодил – прямо на нижнее облако, прямо, ему под ноги.
Нагнулся он, подхватил.
Ну, верхнее облако сейчас и поплыло дальше… Дескать, чего мне тут делать, сами теперь обойдутся.
Солдат это, значит, давай себя канатом обматывать, давай обматывать.
Обмотал.
– Тащи!
Потянули мы…
И только подтянули так на вершок– глядь, и нижнее облако закружилось, закружилось на одном месте и поплыло себе за верхним.
До свиданья!
Ну, вытащили мы солдата, смотрим: лицо в крови, ноги в крови… Одна нога перевязана бинтом, другую, должно, не успели… Так вся, как бурак…
Вытащили, значит…
А я как уж совсем тут обрусел, сейчас недолго думавши:
– Доктора! Санитаров! Носилки! – кричу. Да…
И вдруг, мое почтение – доктор. Вот он.
Подошел.
– Снять, – говорит, – бинт!
А солдат:
– Ваше благородие, как можно бинт снять, она у меня на одной ниточке.
Он опять:
– Снять!
А солдат:
– Перевяжите, ваше благородие, лучше сначала другую. – Никаких, – кричит, – перевязок!
Ах, ты Господи! Что вы с ним поделаете?
И что же вы думаете, ведь, сняли.
II только что, слава тебе Господи, сняли, как ни в чем не бывало.
Даже не хромает… Даже кровь пропала. Во!
Глядь, откуда ни возьмись – офицер этот в кителе. Остановился. Поглядел, поглядел…
– Да, – говорит, – молодцы наши доктора…
II пошел себе дальше.
Я сейчас к Федорову:
– Что такое? Как так?..
– Дух, – говорит, – тут такой лекарственный… В роде, значит, как в Крыму. Чуете?
– Как в Крыму? – спрашиваю.
– Да, как в Крыму…
Чудеса! Прямо чудеса!..
– И ничего, – говорит, – не берут! Ничего… У нас, – говорить, – дух вольный… Кто хочет, – говорю, – сейчас разинь рот и глотай…
Ловко?.. То-то и дело. Так уж заведено. Потому если и так рассудить, например: чай или, скажем, деготь…
Пришел в лавку.
– Ну-ка, молодчик, свесь там фунт или два…
А как ты дух свесишь?
И опять же его ни в пузырек, никуда. На то он и дух. Дальше пошли.
Вижу опять окно. И сидят под окном двое солдатиков. Высунулись в окно, вниз смотрят. Только спины и видно да затылки.
Один ноги задрал.
Остановились мы.
Я спрашиваю:
– Что делают?
– Слушай! – говорит Федоров.
И вдруг слышу: ш-ш-ш… Потом шлеп! Потом, опят немного погодя: шлеп…
Слышу, что внизу шлепает и шипит внизу.
Все равно, как плюют на что… Только плюют-то – плюют, а зачем оно шипит?..
– Плюют? – спрашиваю.
– Плюют…
Гм… Удивительная вещь!
– А для чего плюют?
– Играют, – говорят. – Карт тут нету, так они – в плевки. Да пойдем, – говорит, – поглядим.
Подошли.
Гляжу (в окошко то все видно), внизу это, значит, может, саженей на пятьдесят японская батарея. Скорострельная. Да жарят так, что страсть… Бум-бум… Выстрел за выстрелом. Страсть.
Палец к орудию приложить нельзя… До того, значит…
А они это… Сейчас один:
– Твоя очередь, валяй!..
А другой свесится с подоконника, возьмет и плюнет…
И так трафит, чтобы на орудие…
И значит, ежели попал, сейчас и шлепнет… А потом зашипит.
Ш-ш-ш… Потом: шлеп…
– А ну-ка, – говорю, – братцы, дайте мне.
И только, что было приготовились (конечно, подвинулись, дали мне место, а один даже говорит: «весьма приятно»), только приготовился, гляжу – наш батарейный… Только не на японской, а на нашей стороне.
Кричит:
– По местам!
Все равно, как он сдернул меня сверху.
Так и полетел вниз кубарем… И уж, гляжу, я в землянке и уж пояс застегиваю.
И вот сейчас, хоть убей меня – ей Богу не знаю, сон ли это, или другое что…
Сорокин кончил свой рассказ.
– Расскажи, – слышатся голоса, – Сорокин, расскажи еще!!!
Сорокин молчит. Он уже устал рассказывать.
– Истинно, рай, – замечает кто-то и вздыхает – Эх-ма-хма…
Будто ему никогда, никогда не побывать в этом раю… даже и во сне.
Сказки о жизни
I
– Сорокин, а Сорокин!
– Ну? – откликнулся Сорокин из другого угла землянки.
В землянке было темно. Сорокин только что закурил трубку. Слышно было как он раскуривал ее; трубка сопела и хрипела.
Сорокин был в шинели.
Сидел он прямо на полу, прислонившись к стенке землянки, растопырив высоко почти в уровень с грудью поднятые колени и запахнув на коленях полы шинели.
Его фигура то выступала из мрака смутно и неясно, когда табак в трубке разгорался, бросая красноватый отблеск на его колени, усы, губы, конец носа и руку, державшую трубку, то снова совсем сливалась с тьмой, когда трубка начинала примеркать, и огонек трубки затягивало черным, как уголь, налетом.
– Сорокин, расскажи…
Сорокин крякнул.
Он опять промолчал… Должно быть табак в трубке у него разгорался плохо.
Наверное, он был сырой… Вот-вот он вспыхнет ярко, как рубин, и в красноватом его отблеске сверкнет бляха на поясе Сорокина с изображенной на ней пылающей бомбой. (Пояс Сорокин снял и повесил его поперек коленки).
И сейчас же трубка опять гаснет. Фигура Сорокина отодвигается в тьму. Только пока еще чуть-чуть блестит бляха.
Опять хрипит и сопит трубка. Искры летят из неё и гаснут. Что-то клокочет в трубке, будто в чубук набралась вода.
Снова разгорается трубка, освещая опять бляху, шинель на груди и коленях округлившиеся, отдувшиеся щеки и вытаращившиеся напряженно, немигающие глаза.
Наконец, Сорокин раскурил трубку.
– Сорокин! – слышится другой голос и в другом месте землянки.
Сорокина окликнули только два раза и потом уж не тревожили его до тех пор, пока он не справился с трубкой.
Теперь в землянке заговорили.
– Раскурил?.. А? Сорокин!
Слышится, как кто-то зевнул и потянулся и затем, кажется, этот же самый, что потянулся говорит:
– У нас барин, так сейчас… Коробка у него этакая была жестяная из-под конфет. Табак там… Да… Так он, как ежели сухой табак, сейчас туда картошку… Сырую картошку… Нарежет и сейчас – в табак. Ей Богу… Петров! – окликнул он соседа.
Слышится шорох. Рассказывавший про картошку, вероятно, повернулся.
– Это ты, Петров?.. Ей Богу… Тем и спасался– картошкой.
– Тебе про сырой, а ты про сухой – говорит Петров.
– А я договорил?
Петров молчал.
– Я могу и про сырой…
Но голос у него становится тихий… Голос словно уходит в грудь. Словно сорвавшиеся с губ слова испугались, что сорвались и замялись на месте…
Однако он повторяет, откашлявшись, будто у него что-то застряло в горле:
– Могу…
И громко обращается к Сорокину.
– Сорокин!.. раскурил?
– Раскурил… Ну?.. – отрывисто говорит Сорокин.
– То-то… а то бы я…
Он кашляет в ладонь тихо и осторожно.
– Расскажи, Сорокин, – слышится еще голос.
– Погоди, – говорит Сорокин.
Хрипит и клокочет его трубка…
– Погоди…
Слышно, что говорит он, не вынимая изо рта трубки. Потом он вынимает трубку.
– Чего рассказать?
Новый голос:
– Уж давно не рассказывал, Сорокин…
– Чего?..
В землянке много народу. Только сейчас никого не видать. В землянке темно.
Только чуть-чуть блестит огонек в трубке. Трубка уж наполовину прогорела.
Отчаянно хрипит она и скворчит, как паровоз, только что прибывший из далекого пути на станцию, исхарчивший в дороге почти весь запас угля.
– Завтра письмо написать надо, – говорить кто-то и умолкает.
– Домой?
– К брату…
– Это что в Одесте?
– Да…
Опять тихо…
И опять голос:
– Сорокин!
– Рассказать? – откликается Сорокин.
Снова слышен шорох и потом вздох:
– Ох, Господи, Господи!
– Ты чего? – тихо в наступившей вдруг почему-то тишине вспыхивает вопрос.
– Так…
– Вон попроси Сорокина.
– Расскажи, Сорокин! – раздается сразу несколько голосов.
Сорокин начинает выколачивать о каблук трубку. Тусклые искры сыплются на пол землянки. Глухо стучит о каблук трубка.
– Беспременно надо написать, – несется откуда-то из глубины землянки шопот.
– К брату?
– Да.
– Что в Одесте?
– Да в Одесте…
– Ну, ладно, – раздается голос Сорокина.
Трубка не стучит больше. Шопот стих.
Совсем тихо в земляке.
Сорокин начинает рассказывать.
II
– Конечно, вы сами, небось, знаете, как это водится… Вон я видел у их благородия– бонба не бонба, котел не котел – с трубкой… А скорей всего, что бонба…
Потому, для чего в котле трубка?
И сидит на бонбе этакий… Опять же, как сказать… Ни баба и ни то, чтобы китаец – ни Боже мой… А – коса…
И в косе лента.
И – румяный, румяный, как с мороза.
Да… Летит на бонбе…
Из пушки, значить, выстрелили, и он летит. Прямо как в седле. И за трубку руками держится.
Я было это… Подошел это поближе, конечно, чтобы не шуметь… Отвернул страницу. Думаю:
«Небось там сказано».
Люблю я это… Сразу думаю:
«Что такое?»
Конечно – сказка… А только опять же: как это на бонбе? Бонба – она горячая… А штанишки у него тоненькие – тоненькие, сразу видно.
Да, подошел… думаю:
«Что за книга?»
А они и вот они – господин Федоров.
Слышу шпоры звенят… Конечно, сейчас к двери.
Да это я не к тому. А так вообще. Вон писарь говорить: фантазия, – говорит, – у тебя Сорокин…
И сейчас пальцем в лоб – щелк.
Говорит:
«Электричество…»
Да… Бонба, думаю – хорошо. Чего лучше? Сейчас сел и сейчас – мое почтенье!
Вон уж где – покуда тебя и видели…
Однако, опять же думаю:
«Ну, бонба; ну, хорошо. А далеко она хватить?»
Тут и запятая. Чуете! И как если разобрать как следует, и ну тебя к Богу совсем и с твоей бонбой!
Ну, пять верст, ну, шесть, ну, двенадцать… А не хотите ли сто? А не хотите ли тысячу?..
Э, нет, барин с косой…
А он – с косой, только не китаец. Ей Богу.
И опять же и то взять в толк. Куда мне надо? Мне надо в деревню.
И вот вы и посудите… Деревня это, речка, гуси плавают, церковь. Ребята на выгоне – все как следует… И тут мое почтенье – бонба, а на бонбе – я…
Первое что – переполох, а второе – не поверят. Конечно, не поверят.
– Врет! Глаза отводит…
И сейчас, только что ты, слава тебе Господи, слез…
– Ах, дескать, господа старички…
– А тебя к становому!
А там уж разговор короток.
Сейчас:
– Где взял?
Вот ты тут и вертись перед ним.
– Сокрал?
– Никак нет, ваше благородие!
Да разве он поверит! Ни за что не поверит. Ни в жисть– хоть под присягу.
Сейчас:
– Сотский, десятский!
В холодную.
Вот тебе и бонба, вот тебе и Сорокин!
– Я дескать, из Артура.
– Чего?..
Знаете, этак брови, этак глаза – как бык.
– Чего?..
– Артиллерист, дескать, я.
– Я тебе дам, артиллерист! Письмоводитель!
Тот, конечно, выскочил. Как козлик…
– Бе-бе-бе, бе-бе-бе!
Верть, верть – за стол. Послюнил перо, подвинул бумагу. Пошла писать!
И сейчас тебя, раба божьего, сначала в протокол, а потом в холодную.
– Сиди!
Вот я думаю:
«Бог с ней. С бонбой»…
Думал, думал:
«Кого?»
И тут сейчас в ухо:
«Меня!..»
Тоненьким этаким голоском.
Оглянулся, – никого.
Господи Иисусе Христе!..
А он:
– Не пужай…
Потому что, конечно, это ему все равно, что в горячую воду опустить.
Да…
– Не пужай…
Тут я и спятил.
Стой, думаю… И сейчас это рукой, рукой назад… А сам чую: царапается по мне это-то, все равно как котенок… Да… рукой, – рукой, это значить… хвать… Смотрю – хвост. Хорошо… Значить, я его за хвост…
Давай тянуть, давай тянуть… А хвост-то длинный, может, в аршин… Так я его– сам тяну, а сам на палец наматываю. И чую, что теплый.
А он это царап-царап по спине – лапами за мундир хватается.
Ах ты, чтоб тебя!..
Ей Богу… Вот и сейчас на спине в двух местах разодрано. Тянул – тянул… Стащил.
Стащил, а он – брык вниз головой. Так и повис на пальце. Как обезьяна. Кривляется. Вертелся – вертелся…
– Служивый…
– Чего?
А сам это знаете, подальше – подальше его от штанов, потому что вижу – так и норовит либо в карман, либо так в штаны вцепиться.
Да…
– Чего?
– Я, говорит, буду тебе служит верой и правдой, только у меня этак может быть прилив крови. Ослобони, – говорит.
«Ага!» – думаю.
А он опять:
– Ослобони…
И все это лапами, все лапами… Так и норовит за штаны.
Думал я думал… Для чего он мне… Мал очень. Сесть на него– что от него останется?
А он:
– Могу!
– Что, – спрашиваю, – можешь?
– Все могу.
– И в деревню можешь?
– Куда угодно.
И вот же, какой каналья!
– Ты, – говорит, – такой-то губернии, уезда такого-то, такой-то волости.
Все рассказал.
Ну, я сейчас присел; стал он на ножке, копытцами – топ-топ. Потом стряхнулся.
А я… портной один научил… у меня и сейчас он в кармане – мел. Вынул мел… Да… Крест ему на спину!
Взял и поставил…
Так что же вы думаете! Весь так и перегнулся. Все равно как огнем его жигануло.
«Ай да портной», – думаю.
И вижу, стал он рость-рость… Рос-рос… Лохматый стал. На лбу рога… Сам растет, и хвост растет тоже. А хвост-то у меня в руке.
Чую, распирает мне пальцы… Прямо как надулся.
Тут я не долго думавши – к нему на плечи да за рога. Да его коленками под пузо. Окорячил.
– Служивый…
– Нет, – говорю, – не служивый теперь я тебе!
– А как?
– А называй, – говорю меня, – ваше благородие.
Потому что думаю: ведь он чорт. Чего с ним? Да…
– Куда, – спрашивает, – прикажете, ваше благородие? В деревню?
– В деревню, говорю.
Как скакнет он!.. Как пошел, как пошёл… Куда тебе бонба! Только в ушах свистит. Прямо по воздуху. Как птица!