Текст книги "Встречи с искусством"
Автор книги: Инна Кошелева
Жанр:
Педагогика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Но Саша не говорит маме, что Салтыкова-Щедрина ему читать трудно. Все эти мужики и генералы, «органчики» и глуповцы, которых надо связывать с исторической обстановкой, требуют напряжения мысли. Да и Чернышевский, ну что это Вере Павловне понадобилось видеть так много снов, столь далеких от простой и понятной жизни?
И Саша в глубине души понимает, что отец прав, говоря о нем: «Он разучился делать умственные усилия».
После этой фразы отец обычно распаляется:
– Лень ума – самое страшное. Эти тройки в школе, не требующие никакого труда... Представляешь, я начинаю относиться к своей работе спустя рукава. Мне, скажем, не хочется разбираться в чертежах, и я прочитываю их кое-как, начинаю гнать детали приблизительно, запарываю их только потому, что копаться было лень. А уж то, что не касается меня близко, мне вообще до лампочки. Что произойдет? Техника на заводе не обновляется, а мне, скажем, все равно. Кто я? Да просто безнравственный, равнодушный человек. Лень мысли – прямая тропка к безнравственности, поверь мне.
Мама смеется:
– Ты усложняешь. Он добрый? Добрый. Что еще надо? Книги читает? Читает. И много. Значит, не дурак,– и она гладит Сашу по жестким волосам.
Папа снова нападает:
– Да он читает как не читает. Смотрит как не смотрит. Что он видит-то? Недавно по телевидению смотрели с ним фильм «Когда деревья были большими». Драма. Об одиноком, опустившемся человеке, который хочет подняться, а обстоятельства не пускают. О том, что мало еще порой в жизни любви, доверия, ласки, добра, и о том же избытке их в каждом из нас. И как, как Никулин играл! И что ты думаешь, наш сынок это понял? Нет, он смотрел это все между делом. Что-то жевал, уходил на кухню, приходил. Поверь мне, сердце у него уже покрылось жирком.
Мама отвечает, что телевизор многие смотрят потребительски. Уж так сложилось. И обещает:
– Вот скоро мы с Санечкой пойдем в театр, на «Брата Алешу». Достоевский на Бронной. Вот и посмотрим, останется ли он равнодушным.
Они идут в театр. Уже в первом действии Сашка чувствует: накал страстей слишком силен для него. Так силен, что вызывает желание защититься. Страдает отец Илюши от унижения, страдает сам Илюша. Илюша умирает. Цепь этих страданий развивается, усложняется, все это мало похоже на обычное существование, ритм эмоций нагнетается...
Мама плачет. Саше стыдно, но больше всего на свете ему хочется вытянуть ноги, а еще уйти из зала, где так много и на таком накале страдают. Ему неловко за маму – она всхлипывает громко, справа тоже кто-то шуршит носовым платком.
Вдруг папа прав? Вдруг он и впрямь бесчувственное существо? Саша пытается «включиться» в спектакль, но ему это не удается.
После спектакля он не смотрит маме в глаза.
Она понимает – не понравилось, чувствует какую-то заминку, видит стремление Сашки сесть в ближайший троллейбус и очутиться в уюте, в спокойном тепле.
– Ему бы и впрямь искусство с доставкой на дом,– вздыхает она дома.– И посыпанное сахаром. Но спектакль – не кусок торта.
Саша слышит ночью, как на кухне мать и отец говорят о нем.
– Вот пройдет год-другой и он «проснется»,– отца и себя самою убеждает мама.– Влюбится, появится у него девочка...
– А вдруг не проснется?– горько спрашивает отец.– Вдруг мы что-то упустили совсем? Это очень серьезно.
– Спать,– думает Саша.– Завтра рано вставать.
Саша сладко спит, а родители на кухне долго и взволнованно обсуждают, что же случилось...
– Знаешь, по-моему ты виновата,– грустно говорит отец.– Не хорошо в этой ситуации винить другого, но сколько же раз я тебя просил: меньше прыгай вокруг него. «Сашенька, ты поел?», «Сашенька, почему у тебя грязный носовой платок?» Голодный бы он не ходил и платок бы сменил сам. И других понимал бы при этом лучше, о других думал бы. Спектакль тронул бы его...
Александра Федоровна смотрела на него укоризненно:
– Вот тебе раз, Коленька, с больной головы на здоровую. В чем-то ты прав, я клуша, курица, но... Уж так складывается, друг мой, что женщина берет на себя в доме много бытовых дел. Мелких и крупных. Больше, чем мужчина. О Сашкиной душе должен был заботиться и ты тоже.
– Душа-душой, но просто крутиться ему надо больше. Ведро с мусором его вынести не заставишь. Еще меня слушает, а тебя? В человеке все связано. И эта физическая неподвижность, по-моему, прямо влечет за собой другую, ту, что нас беспокоит.
Они замолкли.
«Да, муж был во многом прав. Начнись все с начала, она бы и впрямь отвела бы Сашке побольше обязанностей. Еще в том далеком теперь возрасте, когда он охотно брался и за веник, и за чистку обуви. Но тому маленькому, пятилетнему, шестилетнему, она говорила: «Ты иди, ты играй, я сама сделаю». Глупая привычка все брать на себя. И еще то, что Саша – единственный. Будь у нее двое, трое, все распределилось бы само собой. А то эта вечная сосредоточенность на одном, эта безудержная нежность, желание, чтобы было ему легче, лучше... Как тесно все связано в жизни, как целостен человек! Одна ошибка влечет за собой другую. Лодырь и впрямь во всем лодырь. И все-таки... Ведь ее сейчас больше всего беспокоит лень в сфере духовной, внутренней. Остальное он доберет при желании, жизнь заставит его стать и более деловитым, заставит «крутиться». А вот научится ли он сильно чувствовать, страстно мыслить? Во имя этого она и приобщала его к искусству. Водила в кино, в театр с малых лет, ходила с ним в музей, приносила в дом стопки книг для него. Лет до двенадцати – тринадцати все шло нормально, пока не наступил этот самый «трудный» переходный возраст. Мальчик вдруг стал с настороженностью смотреть на ее «восторги», на все эти «ну, нравится тебе, нравится?» Как легко было ей вести с ним разговоры по поводу Винни-Пуха и крокодила Гены и как трудно говорить о Печорине, Карениной. Близость вдруг нарушилась, и она почувствовала, что ее Сашке нужен другой собеседник: более логичный, более строгий в выражении чувств, берущий мальчика жизненным опытом, поданным «без нажима». Словом, мужчина...
А отец... Он, пытаясь восполнить ее нетребовательность, то и дело «цепляется» к Саше по мелочам, не заботясь о внутреннем с ним контакте. Заставить вымыть пол через силу, через внутреннее сопротивление может, а подружиться, сблизиться с мальчиком – нет.
...Александра Федоровна вспомнила, как долго она переживала скандал, возникший в доме из-за... музыки. Да, из-за так называемой «Сашкиной музыки» или еще в одном варианте – «их» музыки. «Их» – это значит Саши и его подросших одноклассников. Когда это было-то? В начале нынешнего, восьмого класса. Именно тогда Саша принес домой маленький кассетный магнитофон:
– Юра дал до понедельника.
Два дня Саша не выключал музыку.
– Вот АББА, а вот «Бони М»,– суетился он, прося внимания.
Отец морщился. А после воскресенья, после того как Саша отказался тотчас же сходить за хлебом (обычное – «чуть позже», хотя хлеба в доме нет), Николай Тихонович просто взял «бандуру» и отнес ее через дорогу Юре.
И это бы ничего. Само по себе наказание за лень не оскорбило бы Сашу так, как то, что при этом говорилось. И музыка, мол, «нестоящая», «трень-брень», и названия ансамблей «нечеловеческие», и «волосатики» на супере «отвратительные».
Она тогда пыталась остановить мужа:
– Прислушайся, вот эта песня ничего, мелодичная. Поначалу любая музыка – шум, попытайся вслушаться, привыкнуть.
И хотя ей самой все это не больно нравилось, старалась понять, чувствовала, что Сашу эта музыка волнует, забирает в плен. Она даже подумала о магнитофоне – не купить ли? Но муж разозлился безудержно и яростно.
– Будь моя воля, я бы это все запретил раз и навсегда.
Саша тогда вроде бы легко пережил конфликт, о маге больше не заикался, но холодок отчуждения между ним и отцом Александра Федоровна почувствовала.
После она искала каких-то доводов в пользу ансамблей и Саши.
– Подумай,– говорит она Николаю Тихоновичу,– не является ли любовь к этой «бездумной» музыке естественной реакцией молодости на все умственные и нервные перегрузки, ведь дети наши живут напряженнее в этом отношении, чем жили мы. Школа ставит перед ними задачи очень серьезные, мощный поток информации. Нашего Сашку мы лишаем возможности «просто жить», просто наслаждаться погодой, движением, как делали в детстве и юности сами. Мы ему внушаем – спеши, спеши узнать, прочесть, изучить. Увы, он этому сопротивляется, но это висит над ним, что ни говори. А музыка скорее всего возвращает ребят к первичной радости бытия. Пусть же она у них будет.
Во-вторых... Во-вторых, посмотри эту книгу. Социологи не зря отмечают существование подростковой, юношеской «субкультуры», определенных эстетических ценностей, которые «не доступны» взрослым. Среди этих ценностей и та музыка, которая так не нравится нам. Но должно же у ребят быть что-то свое, свой мир, делающий их значимыми в собственных глазах. Они не научились еще общаться с нами, даже друг с другом поговорить о чем-то серьезном, своем и то пока не умеют. Включили магнитофон и объединились – это они понимают, это их роднит, объединяет.
И в-третьих. В музыке, как и в других видах искусства, время от времени происходит довольно резкая смена стиля. Привлекаются новые выразительные средства. И наша беда, если мы не можем угнаться за временем...
Муж усмехнулся: мудришь, мол, Александра Федоровна. И однажды он снова демонстративно «вырубил» приемник, включенный Сашей. Она разозлилась, отчитала Николая Тихоновича на кухне.
– Это не воспитание. Так ты его вообще отпугнешь от себя. Он мальчик, ты мужчина. Вы должны понимать друг друга, быть родными. Ты бы в кино с ним пошел.
Помнится, недели через две Николай Тихонович принес два билета на семичасовой сеанс. Ну вот, сообщил он, пойдем с Сашей. Фильм Николай Тихонович выбрал хороший «Розыгрыш». О старшеклассниках.
Но вернулись оба не в духе. Сашка что-то наскоро пожевал на кухне и ушел к себе в комнату: «Хочу спать», а муж лишь на другой день рассказал: «Вышли мы. Спрашиваю: «Ну, как?» А он мне: «Что как-то?» «Как то есть что? Ну, фильм,– разъясняю,– понравился либо нет?» Поморщился, пожал плечами неопределенно и даже с дерзким таким оттенком – отстань, мол. Зачем же я ему при этом нужен? И что у них молодых за манера – не говорить со старшими откровенно? Настаиваю. Нет, ты скажи, как относишься? Может быть, тебе этот тип понравился, который учительницу обманул? Ему, кстати, все твои ансамбли тоже по душе. И вдруг в ответ: «Ну хотя бы и так. Хотя бы и понравился. Запретишь, что ли?»
Муж был обижен и еще смущен, как бывает смущен тот, кто неожиданно терпит поражение там, где рассчитывал на твердую, без помех победу.
Александра Федоровна только вздохнула:
– Ох, все ты не так, Коля...
Подумал-подумал и согласился:
– А вообще, ты права: не так.
Думая об этом неудавшемся выходе сына и мужа в кино, Александра Федоровна все больше склонялась к мысли, что Сашку фильм пронял, взволновал, и он не хотел показать, насколько сильно он его задел. Почему не захотел?
Подростковый возраст чаще называют возрастом неоткровенности. Ребята почему-то ведут себя, как говорится, наоборот, скрывают свои чувства. То есть не «почему-то», а оттого, что не научились еще взрослому спокойному общению, не всегда просто умеют выразить свои чувства, да и сами в них не могут разобраться, ведь чувства эти остры, ярки, сильны. С друзьями-одногодками после фильма Сашка, возможно, и говорил бы об увиденном, а с родителями – нет. Дома он принял в последний год позу взрослости, независимости, неуязвимости – этакий «супермен», неподвластный «детским» (как ему кажется) чувствам жалости, нежности, взволнованной растроганности. И вдруг очутиться перед отцом беззащитным и безоружным после фильма. После «какого-то» фильма! Выдать свою переполненность мыслями, эмоциями. Нет! Лучше «закрыться», нагрубить, сделать вид, что он непробиваем.
Весь этот психологический рисунок основывался на ее собственных предположениях и воспоминаниях. Когда-то давно и она вела себя примерно также, как сын: чем больше нравился фильм, тем старательнее скрывала от мамы. Ведь признаться в том, что фильм ошеломил,– значит сейчас, сию минуту пустить маму в мир собственных переживаний. А она по натуре не была открытой и к подобным переживаниям ее надо было очень старательно готовить. К тому же, думала Александра Федоровна, в вопросе мужа наверняка были требовательные нотки – ответь, мол, и все. Сейчас же, сию минуту ответь. И назидательности в его интонации хоть отбавляй. Искусство же – вольное поле общения, оно касается таких глубин человеческой психики, таких тонких сторон человеческой натуры, что любое насилие здесь неуместно, вредно. Только доверие, предполагаемое заранее равенство беседующих...
И еще одного, может быть, муж не учел. Чтобы переварить увиденное, услышанное, прочитанное, всегда нужно время. Она лично тоже не любит вопросов «ну, как?» сразу после спектакля, фильма. «Не знаю,– отвечала. Сейчас я просто взволнована, просто в раздумьях. Завтра утром узнаю, увижу, почувствую, что осталось во мне». А мальчик, скорее всего, был взволнован, возможно, в смятении чувств. Помолчать с ним рядом, дождаться его первых слов, все тех же «ну, как?». Уверена и ему захотелось бы произнести их.
Кстати, это, может быть, самое важное – помочь подростку разговориться о том, что видел или читал. Для этого и мужу и ей не хватает умения слушать. Муж слишком категоричен, она слишком любит говорить об искусстве сама. Подумать только: у нее ни разу не возникло желания узнать не только мнение Саши, но его трактовку того или иного произведения литературы, спектакля, фильма. Всегда объясняла ему, что к чему, и не заметила, как сын стал взрослым. А если бы он знал, что и его суждения ждут, что и его мысль может открыть родителям интересное, новое... Сам по себе этот факт дает активную установку, установку на работу души и ума. Как она не заметила, что Саше давно не подходит роль слушателя «снизу вверх»? Что она его тяготит, раздражает, делает инертным.
А разве ему нечего сказать им, родителям? В былые времена он высказывался довольно охотно и подчас интересно. Вот бы и подчеркнуть это тогда, вот и не побояться преувеличить значение того, что он говорил. Поверил бы в себя, в уникальность, неповторимость и необходимость своих суждений – так важно осознавать себя личностью! Да, плохо, что они с мужем не сумели своевременно включить мальчика в общесемейный процесс осмысления жизни и искусства (тоже жизнь в конечном итоге). Сами решали все хозяйственные вопросы, сами переживали за героев Валентина Распутина и Виктора Астафьева, а он оказался в стороне, их мальчик, такой любимый и такой... одинокий в своей пустыне отрочества. Как быстро закрепляется дурацкая роль «бесчувственного», ей показалось, что она становится второй натурой. Закрытость, замкнутость, это мальчишеское «зачем говорить?» того и гляди обернется тревожным, обидным «нечего сказать».
Ведь в театр на Бронную они с Сашей пошли словно бы для того, чтобы она могла понять, как много упущено, как трудно будет «расшевелить» любимого сына, вернуть ему обостренную чуткость восприятия и жизни и искусства, которая отличала его совсем недавно.
И, подслушав ее мысли, продолжил муж:
– Как быстро дети меняются. И не успеешь заметить порой перемены – после скажется...
* * *
Так или примерно так мог проходить разговор – тревогами своими и наблюдениями Сашины родители делились и со мной.
...Вторую проблему для размышлений мне подсказывает собственное мое детство.
2. ЗИГЗУГА
Я часто думаю о ней. Часто вспоминаю. И всегда с горечью и болью. Затеяв книжку о роли искусства в жизни растущего человека, я не могла пройти мимо Клариссы – в ее-то жизни искусство всегда было на первом месте. Только особо хорошего из этого не вышло...
...Я знаю ее давно, еще со школы. И всегда она была неистребимо нелепа. Вся, начиная с имени. Существует ли такое имя «Кларисса» и есть ли еще на свете Клариссы, кроме нашей?
И скорее всего даже в имени своем она была единственна и неповторима. И отчество у нее было Семеновна. Кларисса Семеновна. Когда наша классная руководительница заполняла журнал или иные документы, мы все ждали этого словосочетания, чтобы покатиться со смеху.
Некрасива ли она была? Красива? Не знаю. Прекрасные серые глаза – лучистые, умные выделяли ее из многих, но вечно приоткрытые губы сильно портили. И общее выражение лица было чаще всего отсутствующим. Высокая, стройная, но ходила странной, «ныряющей» походкой. И одевалась она дурно. Если бы просто немодно или небрежно! Мы все были не от Диора! Но весной она могла нацепить на себя белую панамку, которую никто не носит со времен наших бабушек. И эти белые носочки – где только она их покупала?– при первых теплых приветах весеннего солнца...
Вы замечаете, рассказывая о Клариссе, я все время употребляю это самое «но», означающее изгиб мысли, ее зигзаги. Так вот этот зигзаг существовал и в ней самой – зигзаг странный, в ту пору для нас необъяснимый. Но все мы чувствовали какой-то перекос в развитии Клариссы, девочки и хлесткие на язык наши мальчишки прозвали ее Зигзугой.
Сколько я помню, Кларисса всегда читала. Все перемены, да и почти все уроки напролет. Учитель отнимал у нее одну книгу, она тут же вынимала из портфеля другую. Ее выгоняли из класса, она шла охотно, и за дверью, присев на окно, доставала из кармана фартука тоненькую книжонку без переплета. На наших собраниях – подчас очень бурных пионерских и комсомольских сборищах – она забивалась на последнюю парту и отключалась. Поднимала глаза лишь в том случае, если мы кричали «Кларисса!» прямо над ее ухом. Мы все махнули на нее рукой и не тревожили, что с ней поделать? Ребята в конце концов перестали ее дразнить, не бросали в нее портфелями, не толкали, поняв, что нормальной человеческой реакции от этой заторможенной книгочтицы не дождешься.
Читала она все подряд – Тургенева и Диккенса, Аксакова и Грина. Единственно, что она не любила,– это читать «о нас». Мы все тогда зачитывались Фраерманом, его «Дикой собакой Динго». Она на очереди не стояла. «Это о нас? О жизни обычной?– скучно спрашивала она и неспеша клала книгу на парту.– Нет, я читать не буду, я что-нибудь... такое». И делала неопределенный жест около головы, который все мы многозначительно передразнивали. Наши «Пионерская правда» и «Комсомолка» ее тоже не волновали. Газет она в руки не брала.
Училась Зигзуга очень неважно. Математика подводила. Списывать она не умела, не хватало ей для этого быстроты реакции.
Но настораживала нас в ней даже не учеба – были в классе и те, что учились еще хуже. С годами оторванность Клариссы от реальности становилась все сильнее, все нагляднее. Если бы это выражалось только в рассеянности, которая становилась фантастической! Нет, у Клариссы появилась прямо-таки одаренность говорить и делать все невпопад.
В девятом или восьмом классе Клариссу назначили пионервожатой в четвертый класс. Как сейчас помню эту картину в коридоре. Растерянная, сияющая близорукими глазами, она оглядывала по очереди своих многочисленных питомцев, прильнувших к ней на перемене.
– О чем рассказывать вам? О чем? Не слышу...
Какая-то организованная девочка с нашивками на рукаве (активистка) пыталась призвать своих подруг к порядку: «По очереди, по очереди говорите»,– попросила она. Кларисса же стояла, беспомощно опустив руки, сникнув.
– Хотите, почитаем Пушкина?
– Мы читали, мы читали,– неслось в ответ.– В цирк, на экскурсию, на конфетную фабрику хотим!– кричали четвероклассники наперебой.
В тот же день Кларисса подошла ко мне (я отвечала тогда за шефство над младшими).
– Я не могу, я не умею...
– Да что же здесь уметь?
– Не знаю что, только не умею. Я даже плана составить не могу. И с ними надо идти на улицу, а там... машины.
Вожатой ее больше не назначали.
– Общественная работа и Кларисса – две вещи несовместимые,– сострила на заседании комсомольского бюро язвительная Аля Мытищева.
К сожалению, так оно и было.
...В ту пору перед всеми нами стояло немало проблем. Проблем общечеловеческих и чисто девичьих. Это было время так называемых «дружб» – так в наше время обозначали мы первые рукопожатия и первые поцелуи, первые признания в любви. Трудно найти тон новых отношений, но все мы пускались в эти поиски, как в дальние плавания. Летом бегали на танцы в парк, и если даже не танцевали, то смотрели на танцующих. Дипломатически напрашивались на вечера в другие школы и даже институты – туда, где учились чьи-то «объекты». Собирались компаниями в праздники. Радовались и плакали, страдали и торжествовали.
Лишь Кларисса уходила от нас все дальше – в книги. Ее не коснулись все наши девчоночьи страсти. Так и вижу ее: одна, чуть сутулясь, с книгой в руке она переходит дорогу, даже не оглянувшись вокруг,– она выучилась читать на ходу, с опасностью для жизни! Зеленое пальтишко перекинуто через плечо, мелькают дурацкие белые носочки...
Самое интересное, что первый серьезный поклонник появился у нее, у Клариссы. Студент пединститута, его пригласили на школьный вечер, кому-то он был мил и все старались понравиться, а после он пришел к нам за чем-то сразу после уроков. Высокий, красивый парень. Он увидел, как Зигзуга переходит дорогу, испугался за нее, кинулся вслед, чтобы заставить ее поторопиться,– по дороге во всю мочь мчался автобус. Он схватил ее за руку довольно грубо, но она подняла на него свои серые глаза и сказала:
– Спасибо, я вижу...
– И все-таки... Можно мне вас проводить?
– Нет, я сама.– И Кларисса ушла быстро-быстро.
Студент приходил теперь каждый день. Он ждал ее, но она пряталась, сидела допоздна в классе. Самое удивительное: он нравился ей. Когда кто-то кивал на окно «вон твой пришел», Зигзуга заливалась краской, видно было, как у нее перехватывает дыхание.
Однажды я, задержавшись почему-то в школе, нашла в классе одинокую Клариссу, пережидавшую своего кавалера.
– Почему ты не выйдешь? Почему не походишь с ним, не поговоришь?
И вдруг Зигзуга заплакала. Она рыдала, упав на парту.
– Я... Я не умею, не знаю, о чем говорить... Я... боюсь...
Через несколько лет она повторила мне: да, боялась. В голове жили какие-то странные, книжные представления о любви, о словах, которые должны в этой ситуации произноситься. Здесь же... Здесь она спотыкалась обо все: о его речь со смешными украинизмами, о его желание взять за руку и обнять ее, о запах его тулупчика. Когда его не было, Клариссу тянуло к нему. Но как только она видела студента, панически пугалась: все не так, все не знакомо, все из другого измерения – не из того, в каком она привыкла жить.
Зигзуга поступила в университет на исторический. И не просто на исторический, а на самое популярное искусствоведческое отделение. Не зря она столько читала. Но (опять «но») учиться не смогла. Тянулись за ней хвостами несданные зачеты, недоразумения с преподавателями (рассказывают, что она, договариваясь с ними о встрече, приходила сдавать экзамены в другую аудиторию). Многие из ее соучеников подозревали, что беседовать с педагогами она панически боялась, письменные работы обычно сдавала сходу и неплохо. Появились у нее странные вспышки агрессивности – могла на собраниях группы доказывать, что белое – черное, а черное – белое, обзывала всех предателями. А после вдруг неожиданно перестала ходить в университет.
Поступила работать в библиотеку – сначала в известную, центральную, а после перевелась в маленькую на окраине города. Там я увидела ее совсем случайно: судьба забросила меня в этот район по рабочим моим делам, и, дожидаясь кого-то, я зашла в библиотеку полистать газеты.
Кларисса, располневшая и постаревшая, безрадостно выносила книги читателям за стойку. Никому ничего не советовала, никем не интересовалась. Она была похожа на плохую продавщицу: «берите и быстрей»... Улучив минутку, прислонялась к ближайшей полке и погружалась... в чтение. Прежняя Зигзуга.
Я окликнула ее. Кларисса отчаянно смутилась. Она явно тяготилась мною. На мои вопросы, интересно ли ей в библиотеке, что она думает об открытом доступе к книгам, как справляется с новой информацией – приходится ли перестраивать каталог?– Кларисса отвечала что-то невнятное. Да, когда она работала в одной из центральных библиотек, все эти проблемы вставали. А здесь... Слава богу, нет. Библиотека небольшая, тихая. Читателей немного, и она справляется.
– Я все и так помню, на глаз. И не люблю я все эти технические новшества.
Словом, работала она явно по старинке. И, честно говоря, не самым лучшим образом.
Кларисса ехала на обед, я вызвалась проводить ее и таким образом напросилась на приглашение.
Они жили с мамой. И только увидев ее мать, бывшую актрису одного из танцевальных ансамблей, я поняла, что произошло.
– Милочка, сейчас я только что слушала вальс-фантазию Глинки. Это... Это... Когда вся душа плывет куда-то... Я даже танцевала. Если бы у меня были здоровыми ноги!
Свой мир, смещенный, странный.
– Мамочка, у нас гости,– откликнулась из коридора Кларисса.
– Гости? Чужие? Какая радость! Проходите, пожалуйста. У нас век не было гостей. Вы любите Глинку? А балет? Вы знаете, я...
Сыпались «накаленные» глаголы: «умираю», «обожаю».
И дальше сморщенная, худая, ярко накрашенная женщина полчаса рассказывала мне, какие таланты погибли в ней, «танцовщице типа великой Айседоры Дункан», какой искусствовед «дремлет» в Клариссе.
– И вообще, жить стоит только для искусства и только искусством, вы согласны? Этот мир так скучен... хочется погрузиться...
Кларисса несла ей тарелку с супом. И глаза у нее были уже не прежние, лучистые, а усталые и скучающие.
– Вот так и жизнь прошла,– неожиданно сказала она мне на улице.– Герои и шпаги. Романы и повести. Ни мужа, ни ребенка, ни любимой работы. Ко всему этому я оказалась совсем не готова.
...Я не люблю прагматиков. Мечтатели, даже такие неудачные, как Зигзуга, мне куда милее. Я стала изредка заходить в тесную, заваленную книгами и безделушками квартиру. Кларисса была по-прежнему не слишком разговорчивой, и куда чаще, чем с ней, мне приходилось вести бесконечные беседы с матерью. Из бессмысленной вязи слов постепенно все-таки вставала последовательность событий.
Кларисса – девочка. Отец – «простой бухгалтер», мать – актриса. Этот оттенок «простой» наверняка окрашивал образ отца и тогда в самом раннем ее детстве. Но отца отбирает война. Мать замуж больше не вышла и все свои силы отдает дочке. Что же это за силы? Они все были направлены на то, чтобы жизнь «все равно была красивой». Маленькая комнатка и сейчас похожа на будуар; вазочки, кисейные занавесочки, а тогда в ней еще не было Клариссиных книг. «Мы жили очень трудно, недоедали,– рассказывала мне Серафима Зиновьевна,– но я мечтала видеть девочку при театре, и только при театре. Мне предлагали ее устроить машинисткой, секретаршей, сотрудником в областной архив. Но как представлю, бывало, свою девочку, перебирающей бумаги. Скучные, казенные. Или старые засаленные документы... Нет. ...Как правило, детали в пользу того или иного пути, решающего события в жизни выбирались третьестепенные, на мой взгляд, абсолютно случайные, но, видимо,все они находились в определенной системе ценностей, потому что повторялись и в речах Клариссы. Все это был какой-то первый, смешной, наивный слой эстетства, напоминающий оттопыривание мизинчика при питье чая, какое считалось когда-то хорошим тоном в определенных кругах.
Нет, к счастью для себя, Кларисса не остановилась на этом. Она стала читать. Так и стоит перед глазами Зигзуга, приблизив к лицу книгу, которой оно отгородилась от всего света и даже от самой себя. Подойти бы, медленно и ласково открыть ее лицо и сказать: «Оглянись, посмотри вокруг. Это так интересно! Тоже интересно».
Для чего она читала все прекрасные книги? Почему? Скорее всего, это было то, что мать ее называла «уйти в искусство»... Создать своей волей мир, ни в чем не соприкасающийся с жизнью... Взрастить цветы фантазии, которые, несмотря на свою красоту, оказываются цветами зла и не дают личности проявиться, реализовать себя. Какая трагедия!
Пристально я вглядываюсь и в собственную дочь и в ее друзей. Нет, на Зигзугу они не похожи, но и для них искусство подчас – не ниточка к миру, а перегородка. Не такая высокая, как у Зигзуги, но все-таки...
Подчас мне кажется, что склонность к эстетству заложена в самой природе отрочества и юности, в их максимализме, в их тяге к идеальному.
В одной из своих командировок разбирала дело девушки-мелиоратора. После техникума пришла она на работу в одно из рядовых подразделений мелиоративной службы Белгородской области. И... не смогла работать. Не из-за профессиональной непригодности. Отнюдь. Ее «шокировали» (любимое выражение юной мелиораторши) отношения в организации.
– Вы знаете, они ссорятся. Неправильно сделан дренаж в колхозе, и начальник все сваливает на инженера, инженер на начальника. И это доходит до грубых слов, оскорблений.
– Что поделаешь. К сожалению, бывает,– пыталась остудить я девушку.– Ну а добрые они люди, хорошие?
– Хорошие. Помогают мне. Когда болела – заботились. Да, но я не встречала, не ожидала – в литературе, в кино все по-другому. Я подала заявление об уходе.
...Во-первых, смотря в какой литературе. Нет, конфликтная, проблемная проза, стремящаяся разрешать противоречия сегодняшние, рисующая характеры очень разные, ее не интересовала. Ей нравилось все розовое в людях хороших. И в любом произведении она видела эту розовость, ее считала единственной нормой.
Что ж, это само по себе неплохо. И легко объяснимо. В искусстве как таковом, в искусстве в целом мы все ищем, что возвысило бы нас, подтолкнуло к самовоспитанию и самоусовершенствованию. Но...
После встречи с девушкой-мелиоратором я написала материал под заголовком, объясняющим мой личный взгляд на проблему: «Высоко, но от земли не отрываясь».
Нет, я не призывала и не призываю заземлять детей с юных лет, внушать им обывательское и неверное: «литература – одно, жизнь – другое». Но, наверное, и педагог, и отец с матерью могут побеседовать с подростком о сути идеала – этой высшей цели человеческих стремлений. Идеал уходит своими корнями в реальную жизнь, черпает из нее приметы, но опережает ее, не стоит ждать прямых совпадений, нельзя жестко измерять идеалом окружающий мир. Юношеский максимализм прекрасен, если он включает в себя хоть малую толику терпимости, уважения не только к принципу, но и к человеку.
А воспитывать эти черты можно с помощью все того же искусства. Сегодняшние литература, кино, театр дают прекрасные примеры активного вторжения в жизнь.








