Текст книги "Рассказы-путешествия"
Автор книги: Инна Гофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Я толклась в цехах, разговаривала с рабочими под несмолкаемый скрежет транспортеров. Сернокислотный цех гранулированного суперфосфата, контактный цех… Люди в респираторах, в мучнистой пыли не очень охотно говорили о себе. Охотней о своем цехе, о технологии производства. Это было царство химии, которую в школе я не любила и знала на тройку.
Прошло два месяца. Новенькая спецовка моя была прожжена в нескольких местах и порыжела. Со мной уже многие здоровались. К моему блокноту и ко мне привыкли, как привыкли к грохоту и запаху серы. Побывала я и в управлении, в длинном кабинете, у Николая Ивановича Докторова. В прошлом инженер, потом главный инженер, он в ту пору лишь недавно стал директором химкомбината.
Я спросила его о роли молодежи в жизни комбината, о комсомольских делах. Он сказал, что молодежи много, а требование одно, главное – чтобы хорошо работали. Это общее требование, основное, ко всем. И основное комсомольское дело.
– Пусть хорошо работают, – сказал он. – А отдых мы обеспечим. Строим Дворец культуры, водную станцию, стадион… Большое внимание мы уделяем спорту.
Не помню, носил ли он тогда очки. Помню, что голос звучал резковато, а глаза посверкивали молодо – глаза болельщика и рыболова.
Приходили люди с бумагами, иногда он прерывал их, бросая:
– Короче!..
Потом, в своей повести, я вывела его с этой фразой. Приписала ему от себя несколько сентиментальных мыслей о доверии к молодым. Вывела коротко, в полстранички. Можно ли узнать человека в длинном кабинете за какие-то полчаса?..
За лето я написала повесть. Осенью я принесла ее Катаеву. Он меня похвалил. В журнале «Юность» она появилась в первых зимних номерах, а после вышла отдельным изданием.
В этой повести было все, о чем мог мечтать редактор молодежного журнала, – ребята, пришедшие на завод со школьной скамьи, первая любовь, комсомольские дела и трудовые будни. Были там удачные страницы и даже удачные главы.
И все-таки в конце ее, как после записок Юричева, с полным правом могло стоять:
«По поручению редактора журнала „Юность“ В. П. Катаева – Инна Гофф».
С тех пор я никогда не писала по заданию.
Изучила ли я тогда жизнь? Нет. Я только подучила химию. Надышалась окислами азота, наглоталась фосфоритной пыли. Прониклась уважением к людям в черных, похожих на матросские бушлаты, спецовках.
И за все это я благодарна той своей книге.
Но способ «изучения жизни» с блокнотом в руке с той поры я отвергла для себя навсегда.
Недавно я снова пришла к Докторову. Я позвонила ему из редакции Воскресенской газеты «Коммунист» и сказала, что пишу записки о нашем городе и хочу его повидать.
– Может быть, вы помните, я когда-то была у вас…
– Помню очень хорошо, – прозвучал в трубке густой голос. – Я даже помню содержание вашей книги…
Он сказал, чтобы я позвонила в управление завтра в десять утра, к этому времени он уже пройдет по цехам и будет у себя.
Я позвонила.
– Если ненадолго, приезжайте сейчас, – сказал он. И я вспомнила знаменитое: «Короче!..»
Лил дождь, стучал по красной кабинке автомата. Я добежала до автобуса и поехала.
Давно я не была на площадке химкомбината. Какое множество разнообразных дымов, как элегантны удлиненные цеха. Если раньше это выглядело как железнодорожный узел, то теперь скорее напоминает морской порт. Может эти сдвоенные трубы, сифонящий пар, белый на сером.
– Вы по личному вопросу? – осведомилась секретарша.
Я не знала, является ли мой вопрос личным. Она сказала, что у Докторова «есть народ», но все же пошла докладывать. Вскоре она появилась и разрешила:
– Войдите.
…И снова длинный кабинет. Ковровая дорожка и огромный стол в глубине. Докторов здоровается со мной и предлагает сесть в одно из двух старых кожаных кресел по эту сторону стола.
Он занят. «Народ» – начальник технического отдела и главный механик решают с директором назревшие вопросы. Они решают их по порядку – первый, второй, третий… Вопросов много. Звонит телефон. Москва. Министерство. Снова телефон. Тамбовский химзавод, Уварово. Просят прислать специалистов, – суперцех остановлен. Стали обе системы серной кислоты.
– Скоро мы все к вам переселимся, – говорит Докторов. Держа трубку, он низко склоняется над столом, и я вижу в стекле его отражение. Очки. За очками суровые глаза без прежней задоринки. Или просто усталость. Густой тембр начальственного голоса.
Директор крупнейшего в стране производства. Человек, с именем которого связано почти все в этом городе, где главенствует Химкомбинат.
У меня есть время привыкнуть к огромности кабинета и собраться с мыслями.
Еще дома я приготовила листок с вопросами к Докторову. Не знаю, дойдет ли до них черед. Впрочем, я рада своей роли зрителя. Обо мне словно забыли, и, утонув в глубоком кожаном кресле, я вся превращаюсь в слух и зрение. Приходят новые люди. Проблемы дня не истощаются.
Опять телефон. Разговор о коллекторах, изготовленных на комбинате, – нет футляров, чтобы их отправить заказчику.
– Заберите их как можно скорей, – строго говорит Докторов, – оне нам мешают.
Он произносит по-старинному – «оне». И опять об Уварове.
– Кого же мы туда пошлем? Надо опытного, энергичного человека. Там простых вопросов нет, все сложные…
Звучат фамилии. Наконец выбор сделан. Докторов нажимает кнопку селектора. В кабинет является розовощекий крепыш лет тридцати. Русые волосы его мелко кудрявятся от дождя. Инженер суперцеха.
Происходит следующий диалог:
Докторов (сдержанно). Какое у вас семейное положение? Вы женаты?..
Инженер. Женат… (Он не ожидал этого вопроса и несколько удивлен.)
Докторов (так же сдержанно). Дети есть?
Инженер(все больше настораживаясь). Есть… Один!..
Докторов(так же). Ваша семья сможет обойтись без вас?.. Мы хотим вас командировать в другой город…
Инженер (нервно). Надолго?..
Докторов (невозмутимо). На три дня. В Уварово.
Инженер (переживший уже в душе длительную разлуку с женой и сыном). Могу! А когда надо ехать?
Докторов (невозмутимо). Лучше всего завтра… Но если вы человек медлительный, нерасторопный, то можно и послезавтра…
Инженер (со счастливой готовностью). Я могу сегодня!..
Прошло много времени, и дождь все лил за окном, когда Докторов вдруг обратился ко мне:
– Что-то у нас с вами ничего не получается…
И – без всякого перехода – к «народу», сидящему поодаль со своими неснятыми вопросами:
– Лет пятнадцать тому назад она написала книжку о Воскресенске. И меня там вывела в виде карикатуры…
Возможно, прочтя эти записки, Николай Иванович опять найдет в них карикатуру на себя. Что же сделаешь! Кабинет директора в десять утра – не лучшее место для задушевных бесед. Я была в этом кабинете только зрителем и видела Докторова таким, каким он хотел выглядеть. И таким изобразила его здесь, допуская, что в жизни этот человек совсем иной.
На мои вопросы он ответил кратко и сдержанно. Ответы его были определенны, категоричны. Если вопрос требовал ответа более пространного, Докторов говорил, что, пожалуй, отвечать на него не станет. В завершение сказал, что книг – кроме технической литературы – не читает, свободен бывает, только уйдя в отпуск. Ну, а в отпуске полагается отдых. По Конституции…
Я задумала эти записки как некий альбом, в котором портреты людей будут соседствовать с портретами деревьев и просто пейзажем.
Как в папке Юричева.
Мне кажется, что соседство с деревьями здесь столь же естественно, как наше соседство с ними в жизни.
Хорошо сказано об этом у Рильке:
«…он значил больше, чем дерево, но он значил много, потому что дерево много значило…»
У меня есть знакомые среди деревьев. Старик Дуб в Харькове, с цементной пломбой в дупле ствола. И не златая цепь на Дубе том, а железная, в брезентовом футляре, похожем на шланг. Она связывает верхние ответвления, чтоб они не сломались. Гигантская чага сидит на середине ствола, как улитка.
Этот Дуб – он как целая дубовая роща, спаянная одним стволом, растущая от него, – иногда почти параллельно земле. Какие извивы бывших ветвей, – теперь это уже не ветви, а боковые стволы! По ним можно узнать извивы, изгибы судьбы этого дерева в его молодости, когда оно было еще податливо влиянию климата, ветра, их капризам. Дерево это я помню с детства, когда играла в его тени, собирая упавшие коричневые желуди в тюбетейках. Недавно, приехав в Харьков, я увидела под знакомым Дубом металлическую табличку:
«ПАМЯТНИК ПРИРОДЫ
ДУБ ЧЕРЕШЧАТЫЙ
ВОЗРАСТ 285 ЛЕТ
ДИАМЕТР 126 СМ
ВЫСОТА 17,2 М
ОХРАНЯЕТСЯ ЗАКОНОМ».
Платан на набережной Ялты и Платан в Одессе, возле оперного театра. И Кривая Сосна в Дубултах… И те два молодые деревца, видимо липы, стоявшие в лугах за Лиелупе, такие дружные под ненастьем и солнцем Прибалтики. Одно стало чахнуть в прошлом году. И недавно я обнаружила, что за рекой стало пусто, – погибли оба.
Мы приезжаем к знакомым деревьям и, недосчитавшись иного, испытываем какую-то внезапную пустоту, какое-то разочарование души.
К лесничему, Павлу Яковлевичу Ямашеву, я прихожу, как приходят поговорить про общих знакомых. Каждый знает о них что-то свое, известное только ему.
Павел Яковлевич знает нумерацию лесных обходов и просек. Но он не знает, что просека, ведущая от поселка к усадьбе Дубки, называется просекой Первой Любви. Это неширокая длинная просека, нарезанная против большой березы, тенистая, с кустами бузины. Она уводит далеко, но береза эта, озаренная солнцем или погасшая, все видна вдали, сколько бы ты ни шел. Как и первая любовь… Не знает Лесничий и о Россетовской поляне. Так назвали мы веселую лесную поляну, справа от дороги, ведущей в Спасское. Эта поляна словно создана для пикников. Не здесь ли устраивала их когда-то Александра Осиповна Смирнова-Россет, владелица Спасского? Этой остроумной женщине, приятельнице Пушкина и Гоголя, немало посвящено стихов и посланий. Пожалуй, лучше всех выразил общее чувство к ней Лермонтов:
Без Вас хочу сказать Вам много,
При Вас я слушать Вас хочу…
А жена Пушкина ревниво замечала мужу:
«С ней тебе весело, ты смеешься. А со мной ты зеваешь…»
Вряд ли кому другому удалось бы затащить сюда Гоголя. В то время он был уже болезнен и нелюдим. Второй том «Мертвых душ» подвигался плохо, работа не ладилась. Она стала уже каким-то наваждением, божьей карой. А когда-то была праздником. И он до слез хохотал, читая вслух самому себе страницы о Чичикове и Коробочке… И от радости вскидывал в присядке длинные ноги, разгоняя кровь…
Александра Осиповна писала Гоголю:
«Вас привезут ко мне в 70 верст от Москвы в такую мирную глушь, в такие бесконечные поля, где, кроме миллионов сенных скирд, песни жаворонка и деревенской церкви, вы ничего не увидите и не услышите…
Обедня будет всякий день, потому что церковь села Константинова напротив, через паром только перейти, и священник препорядочный человек…»
* * *
Гоголь приехал сюда в конце июня. Здесь он продолжал работу над «Мертвыми душами», семь глав из которых уже было написано. Он спешил закончить второй том, избавиться от тяготившей его работы. Вот что пишет Смирнова-Россет об этих днях:
«Гоголю две комнатки во флигеле окнами в сад. В одной он спал, в другой работал… Вставал в 5… Шел прямо в сад. Возвращался к 8 часам, тогда подавали кофе. Потом занимался, а в 10 или 11 часов приходил ко мне или я к нему… После обеда ездили кататься. Он просил, чтобы поехали в сосновую или еловую рощу. Он любил после гуляния бродить по берегам Москвы-реки, заходил в купальню и купался. Любил смотреть, как загоняли скот домой. Это напоминает Малороссию…»
А вот как описывает брат Смирновой, Л. И. Арнольди, приехавший к сестре вместе с Гоголем, самое имение:
«Подмосковная деревня, в которой мы поселились, очень понравилась Гоголю. Все время, которое мы там прожили, он был необыкновенно бодр, здоров и доволен. Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам Растрелли, расположен на горе: два флигеля того же вкуса соединяются с домом галереями с цветами и деревьями; посреди дома круглая зала с обширным балконом, окруженным легкою колоннадою. Направо от дома стриженый французский сад с беседками… Налево английский парк с ручьями, гротами, мостиками и густой прохладной тенью…»
Арнольди пишет, что чтение глав, намечавшееся несколько раз, так и не состоялось.
Из всех трагедий, случавшихся в литературе, трагедия Гоголя самая пронзительная. Пропавшие рукописи Хемингуэя. Потерянная Николаем Островским рукопись книги «Рожденные бурей». Исчезнувшая без вести переписка Цветаевой и Пастернака… Забытая у извозчика рукопись Чернышевского «Что делать?» (возвращенная впоследствии за вознаграждение).
В трагедии Гоголя нет элемента случайности. Рукопись не просто сгорела. Она была сожжена, брошена в огонь рукой автора…
Не был ли это последний всплеск ясномыслия, отнявший все его силы?..
* * *
Несколько лет тому назад в Спасском случился пожар. Сгорела главная, срединная часть очаровательного дома. Сгорела «круглая зала с обширным балконом, окруженным легкою колоннадой…».
На месте залы вмонтировали бетонную кухню, дополнив ею проект Растрелли…
В то время в Спасском помещалась детская оздоровительная школа, сейчас – пионерский лагерь «Пламя». Название его печально связалось для многих с пожаром этого дома, так много видевшего на своем веку и не защищенного от огня и забвения.
Село напротив Спасского стоит до сих пор, – в древних летописях оно именуется Костянтиново. Вечерами пастухи выгоняют к реке колхозное стадо. Слышно мычанье коров, щелканье кнута. Село стоит среди полей. Когда поспевают хлеба, поля меняют цвет, становятся золотыми. За полями по горизонту ниткой тянется шоссе с телеграфными столбами и игрушечными издали автомобилями. Цела и церковь. Круглая, с колоннадой, построенная в стиле барокко. Купы деревьев скрывают от глаз колокольню, и с нашего берега она выглядит как ротонда. За ней, как во времена Гоголя, садится на закате багровое солнце.
В конторе лесничества висит карта лесов нашего района. Красные штрихи – сосна, голубые – береза, черные штрихи – липа, дуб, зеленые – осина… Густота цвета указывает класс, то есть возраст дерева. Деревья, как и люди, взрослеют и старятся не одновременно. Спелый возраст сосны – восемьдесят лет, а березы – пятьдесят. И плодоносят деревья по-разному. Сосна раз в два года, дуб – через восемь лет, осина – каждый год…
– Осина гнилосердцая, – говорит Ямашев. Звучит это как изысканное ругательство.
Какая выразительность в «лесном» языке! Сама природа учит этому. А как точно сказано о худом дереве, что оно растет морковкой, то есть сужаясь к вершине?!
– Докторов любит лес, – говорит Ямашев. – Он как-то на исполкоме сказал: чтобы вырастить дерево, нужно восемьдесят лет, а чтобы дурака вырастить – двадцать… Не прощает, когда лес губят!..
Девять лесных обходов, девять лесников. Кроме того, два техника-лесовода, помощник лесничего и сам лесничий. Этим людям доверено охранять и воссоздавать лес. «Рубки ухода», когда из леса удаляют больные деревья и те, что мешают росту ценных пород. И посев питомников. И противопожарная вспашка. И дополнение лесных культур новыми для этих мест…
А сбор шишек! Сто килограммов шишек дают один килограмм семян. Это уже зимой, с середины декабря до конца января…
– Плохо у нас с рабочей силой, – жалуется Ямашев. – В лесничество никто не идет. Зарплата небольшая. Высшая ставка у лесничего – девяносто пять рублей, низшая у лесника – шестьдесят… Ну как тут с химкомбинатом тягаться?.. Там ставки в три раза выше. В забросе пребываем. Все внимание сейчас сельскому хозяйству, а роль лесничества упала. Когда-то лесничий фигура была! А теперь что? Лошадок казенных и тех покормить нечем – не выделено места для косьбы! Зря! Академик Анучин говорит, что от лесхозов только бумаги растут, а лес – от лесничеств…
Нелегкое положение у Ямашева. Лес начинается в пригороде. Лесника, живущего в городской черте, не выручит даже хозяйственность. Пасеки не заведешь, скотину держать негде. Сезонника тоже привлечь нечем. Раньше нанимались работать за сено – теперь мало кто коров держит, за дрова – теперь всюду газ. Даже, в поселке газ провели!.. Вот и вчера один лесник уволился.
– Лесопарковая зона опять без лесника! – говорит Ямашев. – А ведь она самая опасная в пожарном отношении!
Я разглядываю плакат на двери конторы: «Лес твой друг. Береги его!» После слов лесничего это звучит укором…
Наш лес. Лес, где нас ждут грибы на своих местах. Боровик в шляпе из коричневого бархата, подосиновик в кирпично-красном капоре, подберезовик в серой панамке, сыроежка в синем берете и скользкий, едва вылупившийся, масленок в желтом шлеме. Они нас ждут, а иногда говорят нам – «зайдите завтра!». Зато, возвращаясь с добычей, на вопрос, где мы набрали грибов, отвечаем загадочно, как подобает грибникам:
– В лесу!..
Мы обедаем грибами. Жарим их с луком и сметаной. Насколько они вкусней тех, что бабки продают кучками, уверяя легковерных покупателей, будто червь в них и не ночевал… А если и был один, то лишь «провод»… «Проводом» в наших местах называют твердого чешуйчатого червяка, который не портит гриб, а проедает его насквозь и уходит, оставив два отверстия – входное и выходное, – как от продетого провода…
Писатель Иван Лажечников в романе «Немного лет назад» описывает встречу в этом лесу с незнакомцем.
«– Чего ты боишься? – повторил я.
– Испужался, сударь, словно вы передо мною с сосны свалились. У нас пошли новые распорядки, как француз стал управлять нами. В лесу этом запрещено брать грибы и ягоды, а я имею билет только на другие угодья…
– Как билет?
Он вынул из жилета зеленую бумажку. На ней напечатано было красивым английским шрифтом, с разными фигурами и атрибутами, что предъявитель сего имеет право собирать грибы, ягоды и прочие фрукты (курсив Лажечникова) в рощах и лесах госпожи статской советницы К. А. Можайской, а кто пойман будет без билета или попадется в рощах господского сада, с того берется штрафу 1 руб. серебром…
– А за билет берут деньги?
– Грех сказать, не берут, выдают даром из конторы. На будущий год, говорят, будут голубые, а на предбудущий красные…»
Это наш лес. В лесничестве он значится как «третий обход». Здесь собираем мы грибы, ягоды и прочие «фрукты» без всякого билета. Сколько раз мы обходили эти места! Здесь знакома мне каждая просека, каждая поляна. Наш лес – это ландыши, незабудки, фиалки. Шум осин, лепечущих что-то в свое оправдание. Жаркое дыхание соснового бора и березовая роща, куда приводит одна из просек. Сначала березы только с одной стороны, а потом и с другой, и со всех сторон… И даже жуть берет от этой белизны, как бывает жутко в безвыходном сне…
Я особенно люблю ярко озаренные стволы берез перед стеной густого леса. В глубине его те же березы тускло кое-где просвечивают в сумраке разнородной чащи.
Как белы они перед закатом!
И еще я люблю невысокое солнце между стволов, когда свет будто пробегает по лесу на четвереньках.
…А где же на карте усадьба «Дубки»? Этот ветхий, потемневший от времени бревенчатый дом с четырьмя фальшивыми колоннами на обоих фасадах и овальными окнами построила для своей дочери княгиня Ливен. Перед фасадом, обращенным к реке, тянется ряд вековых неохватных дубов, давших усадьбе название, – когда-то они были «дубками»…
У княгини Ливен было трое детей – сыновья Андрей, Петр и дочь Маша. Андрей был бездельником и шалопаем, Петр – домашние звали его Петрик – книгочием и полиглотом. В библиотеке ливенского дома-дворца, по воспоминаниям В. Афанасьевой, бывавшей там в 1910–1911 годах и приславшей мне большое письмо с фотографиями тех лет после публикации этих записок и журнале «Москва», было большое собрание книг на русском, французском, немецком и английском языках, и на каждой была надпись – «Петрик Ливен».
Петрик был деятельным, энергичным. Всегда в кругу деревенской молодежи. Это ему принадлежит заслуга создания первой футбольной команды в своей округе.
Но теплее других вспоминают Машу.
Говорят, что княжна была необыкновенно хороша собой. Против воли матери она вышла за музыканта Большого театра, скрипача Конюса, годами много старше себя, и бежала с ним из дому. Со временем мать простила ее, но пожелала, чтобы «молодые» жили отдельно. И построила им этот дом поодаль от себя, в лесу. Вскоре началась революция. Ливены бежали за границу. Дом даже не успели оштукатурить.
После Великой Отечественной войны кто-то из воскресенцев встретил в Маньчжурии пожилую даму. Она жадно расспрашивала о Спасском, об имении в парке, о доме в «Дубках» и плакала… Это была Маша Ливен, бывшая красавица, обносившая в престольные праздники крестьян конфетами на подносе.
Крестьяне ее любили. За красоту, за веселый, простой нрав. За своеволие. До сих пор передают историю ее побега. Как она отправилась вечером на верховую прогулку, взяв с собой старого слугу. Как они переехали реку и достигли Рязанской дороги. Здесь Машу ожидала коляска. На глазах оторопевшего слуги Маша пересела в нее.
– Отведи мою лошадь домой, – сказала она. – Я не вернусь…
Должно быть, все это вспоминала, плача, пожилая дама, встретив своего земляка, советского солдата, за тысячи верст от этих мест.
С семьей князей Ливен года три назад я встретилась также, читая воспоминания В. Шверубовича, сына В. И. Качалова.
Семья Качаловых лето 1908 года гостила в Спасском. Одновременно с ними в Спасском гостил художник Константин Коровин, писавший там свою жену, Надю Комаровскую, на завитой хмелем террасе.
«…Надя Комаровская в красной шелковой кофте позировала ему для пятна-контраста».
В лесничестве я впервые услышала о Покровском. Я спросила Ямашева, сколько лет тем громадным пушистым лиственницам и темным елям, что растут у «Россетовской» поляны.
– Это посадки девятьсот десятого года, – сказал лесничий. – Учитель Покровский сажал тут лес со своими учениками…
«Учитель Покровский со своими учениками». В этом было что-то апостольское. Мне захотелось больше узнать об этом человеке. Люди, знавшие его, живо откликнулись. Я познакомилась с его учениками, с его детьми, – своих детей было у Покровского девять, жена умерла девятым, – с бабушкой Дашей, помогавшей вдовцу вырастить сирот, со старым учителем Соболевым… И передо мной предстала еще одна незаурядная личность, личность Учителя. Сорок лет Николай Федорович Покровский учительствовал в этих местах. Основал народный крестьянский хор, который славился на всю округу и выступал в Бронницах, в Раменском, даже в Москве. Покровский был не только руководителем хора. Он сам прекрасно играл на скрипке. Однажды, аккомпанируя солистке, он вздрогнул от ее неверной ноты. Струна порвалась и повредила глаз. Все помнят Покровского с черной повязкой на глазу, которую он никогда не снимал.
Удалось мне увидеть и его фотографию. Небольшого роста, плечистый, волосы зачесаны назад, открывают высокий лоб. Он стоит среди учеников, – может быть тех самых, с которыми сажал лес… И другая фотография – Покровский в гробу. Умер он в сороковом году. Был он тогда уже глубоким стариком, но работу в хоре не оставил и в тот день спешил на спевку…
За шкафом у замдиректора бетонного завода Якова Николаевича Покровского, обернутые в белую материю, висят скрипки отца.
– Берегу их, – говорит Яков Николаевич.
Я знаю, что сам он человек музыкальный. Что-то есть в нем сразу к себе располагающее. Мягкая ли улыбка или некоторое смущение, вызванное моим приходом. Вернее – темой, меня интересующей.
– Нет, дневников отца не осталось, – говорит он. – Вот скрипки берегу, как память… Вряд ли он их вел, дневники… По ночам тетрадки проверял, ноты переписывал. Без дела его не помню… Часы тоже умел чинить. Ему со всех деревень носили – с клопами, тараканами… Он их в сенях чинил. Каких только часов не было, – в любых разберется. Глядишь – пошли!.. Да, этот лес отец сажал. С учениками. Они и лекарственные травы собирали для Кривякинской больницы. Валериановый корень, чернику, ландыш… А для железнодорожников – семена акации… Иногда думаю – когда он все успевал? Он ведь еще и картины писал. Маслом. Он цветы писал. И нас, детей своих, тоже… А то придет мужик, просит, чтобы отец его нарисовал: «Болею чтой-то… Скоро, видать, помру. Пущай память останется»…
Во многих домах в селе Константинове, да и в Чемодурове тоже, долго висели эти портреты – крестьяне ценили их за сходство.
Надо бы поискать! Возможно, где-нибудь и найдутся еще портреты, писанные с константиновских мужиков… Теперь людей этих нет на земле, как нет и художника, их рисовавшего. Но добрая память о нем осталась. И широко, высоко разрослись лиственницы и ели, шестьдесят лет назад посаженные тут учителем Покровским с учениками.
Задуманные визиты не стоит откладывать. Можно и опоздать. Тем более к старикам.
Не стало Воскресенского поэта-частушечника Постникова, просившего хоронить его с баяном.
Не стало медсестры Зои Николаевны и соседа нашего, Никольского, человека еще не старого, инвалида войны, отца обширного семейства, которое все росло и лепилось под его скромной кровлей…
Он был уже на пенсии и все дни проводил, лежа под своим «Запорожцем» с ручным управлением, ковыряясь в нем, – «Запорожец» трижды на нашей памяти попадал в аварию и тоже был инвалид. Никольский ездил на нем в дальний Барановский лес за грибами. Отправлялся он туда рано, примерно в пять утра нас будил судорожный спазматический кашель мотора, который никак не заводился…
В Барановский лес ездят за белыми грибами. В нашем лесу их мало. И по лености своей мы обходимся подосиновиками, подберезовиками и маслятами. Этих у нас изобилие, и, погуляв часок-другой, можно запросто набрать грибов на обед.
Когда, вооружась заветными палками и кошелками, спрятав ножик, чтобы не распугать грибную команду, мы направлялись из калитки в сторону леса в десятом часу утра, Никольский добродушно говорил:
– Ну, ваши-то еще есть!..
Он был добрый сосед. Наверно, про таких сложена поговорка – ближний сосед дороже дальней родни.
Он был из тех, кто всегда готов прийти на помощь. Себя он не берег. И на совет поберечь себя – уж за месяц какой-то до своей смерти – отвечал:
– Что я, кспонат, – смотреть на меня?..
На земле после него осталось три дочери, два сына, много маленьких внуков. Во дворе на веревке сушатся детские трусики, похожие на пестрые флажки.
Вдова Никольского, Екатерина Михайловна, ездит на кладбище к мужу и подолгу там сидит, глядя на фотографию, переснятую с его паспорта, – других в доме не оказалось.
Вернувшись, она говорит как будто с недоумением:
– Сколько умерло, а никто не рассказал – как они там?..
И, помолчав, вслух, но словно сама с собой:
– Сидишь-сидишь над могилкой, а он ничего не скажет!..
Не стало и моего отца Анатолия Ильича. Воскресенцы его поминают добром. Он был врач по призванию. Видел не только болезнь, но и человека. Говорил, давая совет меньше пить или покончить с курением:
– Послушайтесь старого доктора…
Выйдя на пенсию, он лечил друзей, соседей, знакомых и всех, кто к нему обращался за помощью. Естественно, лечил безвозмездно. Наградой ему было то, что людям делалось легче.
Недавно умер наш московский сосед, столяр Константин Михайлович, живший в нашем доме. Умирал он долго, мучительно. От той же болезни, которая погубила отца. Незадолго до своей смерти он сказал жене:
– Был бы жив старик, он бы мне умереть не дал…
Велика была вера его в моего отца, если даже собственной смертью он ее не нарушил.
Завидная участь врача!..
Бабушка Даша, воспитавшая сирот учителя Покровского, старуха живая, шустрая. В нашем городе любят это слово. И кондукторы в автобусе покрикивают:
– Пошустрей, товарищи! Пошустрей!
Бабушка Даша – существо сказочное. В белом платочке, из-под которого смотрят веселые карие глаза. И хотя ей под восемьдесят, своих зубов полон еще рот. Правда, частокол их кое-где проломан, но все же свой частокол.
Живет бабушка Даша в Спасском, возле пионерского лагеря, разместившегося в бывшем имении. В постройке с белеными стенами и свежестругаными полами. В углу большая икона в резном окладе. Николай Угодник со своим строгим лицом и как бы предупреждающе сложенными перстами. И лампадка перед иконой. Впрочем, это не мешает бабушке Даше озорно ругнуться в разговоре – божьего гнева она не слишком боится…
Эта икона, резные фасонные часы на стене – подарок приемного сына Покровского, Ивана-грызунка, да старый календарный листок с Калининым – вот все украшение ее комнаты.
Грызунками называет она детей, которые уже выросли из сосунков.
Муж бабушки Даши был речником, ходил рулевым на катере. Своих детей у них не было. Зато приемный звал его папкой. Наварят в самоваре яиц, сядут завтракать. «Почему папке три яйца, а мне два?» – «На тебе все пять!» Ему тогда стыдно станет, уйдет голодным… Так и воспитали, хороший вырос!.. Только живет теперь далеко…
Бабушка Даша предлагает нам козьего молока. Коза Дымка – вот и вся ее живность. Коза да пенсия сорок пять рублей. Но ей хватает, еще других выручать приходится – кому трояк, кому пятерочку…
Родом она из Константинова. Дед и отец были там церковными сторожами.
– Двух священников похоронила, – говорит она. – Священник отца уважал, в гости к нам заходил. Говорит – «помрешь, мы тебя на головах понесем…». Там и лежат оба, в оградке…
– Мы из Константинова сюда в Спасское в школу ездили, – говорит она. – Лодка мысастая, нас набьют полно – и везут. И в дождь, и в бурю, и в половодье. А зимой по льду ходили. Школа была трехклассная. У нас в Константинове помещик был Ериксон, Роберт Несторович, а в Спасском граф Орлов-Давыдов, старенький старичок… В церкви, как херувимы запоют, ему стул ставили. Он слушает и губами жует. Все что-то жует, жует. Старенький… А девушек красивых любил! Любил, чтобы они нагишом перед ним раздевались… Он им за это по пять рублей давал…
И не договорила – покатилась в смехе, показав неровный частокол крепких зубов.
– А княгиня Левина – его племянница, – говорит она, отсмеявшись. – Он ей дом в парке подарил, а как помер – и Спасское отказал в завещании. У княгини была дочь Машенька и два сына. Они, князья, с парнями нашими в футбол играли. А князь Петр к Варе сватался. К нашей, константиновской… Она и сейчас жива, Варвара Васильевна… В Москве живет…
Вот она, живая история! И князья, сватавшиеся к деревенским девушкам, и стриптиз старичка графа, и выросшие, окрепшие «грызунки», дети Покровского, – из девяти теперь живы шестеро. С фотографии, бережно хранимой бабушкой Дашей в конверте на шкафу, смотрит бравый матрос-рулевой, муж бабушки Даши, Иван Никитич, утонувший молодым в Оке под Коломной.
Любопытно бы повидать Варвару Васильевну. Не ради нее ли приезжал в Москву из Англии князь Петр Ливен, бывший Петрик. Немолодой господин вновь посетил места, где когда-то рос, играл в новую, еще едва известную в России игру – футбол – и любил крестьянскую девушку Варю…