355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Гофф » Рассказы-путешествия » Текст книги (страница 4)
Рассказы-путешествия
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:50

Текст книги "Рассказы-путешествия"


Автор книги: Инна Гофф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Утром он, соблюдая табель о рангах, здоровается сначала с хозяевами, а потом и со мной – лижет мне руку и подает свою мохнатую, как у львенка, лапу.

Как всегда, погасив свет, мы с Нонной долго не засыпаем. Посвечивает во тьме огонек сигареты.

– Нерон у нас недавно, – говорит Нонна. – Хороший пес. Но болезненный. То уши болят, то живот. Неженка. Избалованный. Старые хозяева его избаловали. И знаепгь, что меня удивляет? Он их быстро забыл. Огорчительно быстро. Они на нашей улице живут, а он мимо своего бывшего дома проходит – и хоть бы хны.

Какой-то не собачий характер. Я ему этого где-то в душе не прощаю… Жулька был не такой. Очень верный, преданный пес. Тоже спаниель. Он у нас четыре года жил. Потом заболел и умер. Мучился, бедняжка, страшенно. Сам мучится, а мне руку лижет – утешает меня… Сева и Славка полюбили Нерона, даже рады, что он прошлое легко забыл. А я не могу. Я Жульку забыть не могу. Наверно, она у меня в характере, собачья верность…

– Ну, и зачем было брать новую? Разве нельзя без собаки?..

Нонна долго молчит. В темноте мне не видно ее лица, только золотой огонек сигареты.

– Наверно, нельзя, – говорит она после долгого молчания. – Когда приходишь домой, хочется, чтобы кто-то встречал с радостью. Никто так не радовался мне, как Жулька! И каждый раз такая бескорыстная, искренняя радость! Когда к этому привыкнешь, трудно потом без этого. Вот так-то, подруга…

* * *

Эта часть музея помещается в бывшем гараже. Прилукин открывает ключом большой амбарный замок на деревянной двери, и мы входим в обширное помещение. Предметы, хранящиеся здесь, нуждаются в пояснениях.

Узкая, как пирога, лодка-долбянка, лесная борона, олонецкая полевая суковатка и соха подсечная, хомуты, долбленые бочки, олонецкая бричка-двуколка, маслобойка бондарная, прялки…

И тут же дверь камеры из олонецкой пересыльной тюрьмы, с «глазком», и могильная плита богатого купчика с заковыристо-цветистой надписью, обращенной к потомкам. Холщовые крестьянские одежды висят на распорках, как огородные чучела.

– Все пропадет, если вскоре не переселимся, – говорит Прилукин. – Вы же понимаете, нужен температурный режим. А это гараж. Сарай по сути. Тут и влажность, и сухость – все во вред. А если пожар? – Он смотрит на меня поверх очков округлившимся от ужаса взглядом. – Страшно подумать!.. Они на это ссылаются. Музейные деятели. Из Петрозаводска, из Ленинграда. Когда что-то выпрашивают. «Отдайте нам, у вас все равно пропадет». – «Как это пропадет? – Прилукин опять грозно смотрит на меня поверх очков. – То есть как это так „пропадет“? Мы не допустим, чтобы такие народные ценности пропали!» Это я им говорю, а сам думаю – и пропадет!

И ничего не сделаешь. Если с помещением не поторопятся…

– Так ничего и не дали никому? – спрашиваю я.

– Ленинградцам кое-что дам. Не могу отказать. К тому же соблазн большой – Ленинград! Сколько людей увидит! А своим, петрозаводским, ничего не дам, – говорит он твердо. – Пусть сами потрудятся, поездят, поищут. А то, знаете, как на базар с лукошком…

В тесном запаснике вписывает что-то в книгу пожилой человек. Прилукин знакомит нас.

– Мой помощник. А раньше мы с женой вдвоем работали. У меня жена чуде-е-есная женщина… Елизавета Ивановна. И дочка помогала, Любочка. Мы, собственно, и собрали все. И что вы думаете? Нашлись люди. Обвинили в семейственности. Предложили жене из музея уйти. За месяц до пенсии. Да…

Взгляд Прилукина скользит по полкам, заставленным туесами, самоварами. Он достает икону.

– Вот эту я посылал в Ленинград. Они мне ее реставрировали. Расписку брал. А то бы не вернули… Вы понимаете в иконах? Хорошо понимаете?..

Не знаю, насколько я разбираюсь в иконах, но вполне достаточно для того, чтобы оценить этот прекрасный примитив пятнадцатого века. Сюжет иконы «Рождество Христово». В центре Христос-младенец в яслях, тут же головы овцы и коровы, а вокруг, по черному полю, яркие картинки на тему «Христос-дитя», женские фигурки в красном с подписью под каждой: «дѣва», «баба»…

Простодушие роднит эту библейскую живопись с картинами Пиросмани, и чёрный поблескивающий лаком фон напоминает клеёнку.

Я еще любуюсь иконой, когда Прилукин протягивает мне резную деревянную икону – «Распятие Христа».

– Обратите внимание, – говорит он мне. – У Христа раздвоенная карельская борода. У карелов и Христос – карел… Извините, – спохватывается он вдруг. – Я должен позвонить в Видлицу!..

Он снимает телефонную трубку:

– Видлица? Предсельсовета дайте мне. Прилукин из музея. Здравствуйте. Сигнализирую вам не в первый раз. Насчет крыши, да. В камере смертников. Провалилась крыша. Если не починят – погибнет памятник войны. Как так «некому»? В школу обратитесь. Там учитель по ручному труду и ребята все сделают…

– Обещает, – вздыхает Прилукин, положив трубку. – Придется съездить туда, проследить самому. А то ведь все пропадет! Разве можно допустить, чтобы это пропало? В деревне Большие Горы Видлицкого сельсовета в годы войны концлагерь был, и в ледник сажали наших военнопленных перед расстрелом. Это была камера смертников. Мы из стен ледника два среза взяли для музея. Вот…

Прилукин достает с полки что-то тяжелое, завернутое в кумачовое полотнище.

Это кусок соснового бревна. Часть его зачищена, и отчетливо видна торопливая карандашная надпись:

«Здесь расстреляны финнами три человека военнопленных. Липина Николая Григорьевича, г. Новосибирск, улица Ленская д. 20 расстреляли вместе с Корниловым 24/III-42 г. за побег из лагеря»…

– Кто-нибудь писал по этому адресу?

– Говорят, писали. Но ответа не пришло. Попробуйте, напишите еще…

Я переписываю адрес к себе в блокнот. Переписываю с сохранением орфографии. Ошибки странные – «здез», «побек». Видно, писал не русский человек. Фамилию свою он не успел написать или не счел нужным. Но вписал себя в число расстрелянных, с Липиным и Корниловым. Да, несомненно, он и был третьим. И если у тех была еще надежда, что кто-то о них сообщит близким, то у него, последнего в камере смертников, такой надежды не было. И наверно, он подумал: «К чему?»

А кто были те двое? Корнилов и Липин? Во всяком случае, волевые, сильные духом люди. Люди, не сломленные врагом, замыслившие и осуществившие побег из концлагеря. Люди, мечтавшие пробиться к своим любой ценой. Даже ценой жизни!..

С этой минуты я думаю только о них. Об их судьбе. О последних часах, когда двоих увели, а третий спешил выполнить их просьбу и записал на сосновом срезе их имена. А потом увели и его…

Карандашная запись из камеры смертников заслонила для меня все виденное доселе. Все восхищавшее и пленявшее меня до сих пор. Из музейного мира она возвратила меня в живую жизнь, где в далекой Сибири, может быть, все еще плачет мать или вдова. Та, для которой ледник столько лет берег торопливые предсмертные строки.

* * *

Последний день в Олонце. Последний вечер. Я провожу его в гостях у Прилукиных. Елизавета Ивановна собирает на стол «что бог послал». Конечно, грибы. И рябиновая самодельная настойка – «от гипертонии очень помогает». И селедка.

– Ай, какая селедка! Какая вещь! – выпивает, стонет Николай Григорьевич, как давеча в музее показывая мне кружево. – Ай, какая чуде-е-есная вещь!

Как будто не он меня, а я его угощаю. Елизавета Ивановна, румяная, с живостью в темных больших глазах, подливает мне рябиновой. В рюмке плавают две оранжевые ягоды.

– Ай, какая чудесная вещь! – стонет Прилукин. Он слегка захмелел, и Елизавете Ивановне кажется, что говорит он много лишнего.

Она то и дело с улыбкой приговаривает:

– Уж вы простите его! Простите его!..

– Сорок лет деятельности, – говорит Николай Григорьевич. – Пятнадцать лет на партийной работе… Кем только не был! В двадцать девятом – завклубом в Туксе, потом в Петрозаводске заведовал деревенским отделом публичной библиотеки… Работал инспектором гороно, редактором карельского фольклора, потом в армии на партийной работе, потом десять лет пропагандистом в райкоме партии. И вот десять лет в музее. И тут, как говорится, нашел себя!.. Поздно нашел. Сил уже нет, здоровья нет. И смены нет. Не подготовил смену. Это моя вина! Увлекся и все делал сам, все сам! А теперь – случись что – на кого оставлю? Зарплата небольшая, да и дело не в ней. Нужен энтузиаст. Продолжатель… Новый дядя Музей! Это меня здесь так зовут. Дети прозвали, от них все. На детей я надеюсь. На мальчишек моих. Вы их видели. Но когда еще они вырастут!.. Ай, дядя Музей, дядя Музей! Где же ты смену возьмешь?..

– Уж вы простите его! Простите его! – приговаривает Елизавета Ивановна.

– А сколько пережили несправедливости! Помню, один «деятель» мне сказал: «Сознайся, Николай Григорьевич, есть какая-то корысть у тебя со старьем возиться?» Очень обидно стало. Хотел все бросить. Но хорошего человека встретил. Он сказал: «Обходи ты дураков, как телеграфные столбы»…

В доме у Прилукиных аскетическая строгость и простота – стулья, стол, шкафчик, тумбочка. На тумбочке радиоприемник. Стены голые: ни картин, ни ковров. Ничего лишнего, ненужного. Ничего, что служило бы украшением жилища. Или хотя бы напоминало о прекрасном пристрастии хозяина к старине. Ничего, что напоминало бы о музее. Так жили кадровые военные и партийные работники тридцатых годов.

– Кочевали много, – говорит Елизавета Ивановна, проследив мой взгляд. – Вещами не обросли. А старинных предметов в доме не держим. Все там, в музее. Там наш, собственно, главный дом!..

– Ты расскажи, как тебя из твоего главного дома за семейственность уволить хотели! – говорит Прилукин. – Перед самой пенсией!.. Думаете, я допустил? Я ее оставил директором, а сам ушел и работал при ней бесплатно, пока она на пенсию вышла!.. И Любочка, дочка, работала бесплатно. Убирала, топила…

– Уж вы простите его! – вторит Елизавета Ивановна. – Простите его!..

* * *

Из Москвы я написала в Новосибирск. На конверте сделала приписку:

«Если адресат выбыл, очень прошу найти через адресный стол».

Прошел декабрь. Ответа не было. В первые дни нового года почтальон протянул мне телеграмму. В те новогодние дни телеграмм приходило много, и я не сразу сообразила, кто мне пишет из Новосибирска. Распечатав листок, прочла:

«Письмо получила. Спасибо. Хочу встречи.

Липина»…

И новый адрес.

* * *

Из письма Анны Дмитриевны Липиной:

«Мой муж, Липин Николай Григорьевич, рос в детдоме, потом окончил ленинградский техникум. После окончания техникума работал в Вологде, и там мы поженились. Он работал таксатором, лесоустроителем. В Новосибирск мы приехали только в сороковом году, а в сорок первом он был призван в армию в качестве рядового солдата».

…«Ну, что я могу сказать о его работе? Я знаю, что на работе его ценили. Знаю, что он был всегда ударник, всегда его премировали по окончании полевых работ. Он всегда перевыполнял полевые нормы. Был человек прямой, честный, с твердым характером. Если бы были все люди такие, наверное, и горя бы никто не знал».

«Похоронную я получила в Новосибирском райвоенкомате. Там написано: „Умер от ран“. Место похорон не указано».

«Да, первую похоронную мне легче было пережить. Я была молода, и время было другое. Война была. Эти похоронные – письма – мне пришлось пережить труднее. Но зато все знаю. Как говорят, пусть лучше горькая правда…»

«…и еще напишите, как туда проехать. Думаю, что я буду там, привезу горсточку земли и захороню на могиле воинов-сибиряков, где горит Вечный огонь».

«Посылаю Вам самое дорогое, которое хранила много лет, за которым трудом я его видела в мирное время. Он занимался все свободные часы и по ночам. И вот, уходя на фронт, он оставил мне это все. Посылаю Вам его труды и фотокарточку…»

* * *

Человек смотрит на меня с довоенной фотографии. Серый костюм с острыми лацканами, белый крахмальный воротник плотно облегает шею.

Человек смотрит в упор, как смотрел когда-то в черный глазок объектива в каморке фотографа. Как смотрел потом в лицо смерти.

Лицо крупной лепки, выпуклый, умный лоб. Рот с поднятыми уголками – рот оптимиста. И хотя взгляд суров, общее впечатление доброты, надежности, силы.

Этот человек знал и любил лес. Даже этот коварный топкий северный лес, его глухие непроходимые дебри, угрозу голодной смерти он предпочел рабству.

Из концлагеря он бежал не один. Такие, как он, никогда не бывают одиноки. Люди тянутся к тем, кто сильней духом. Он был не один, когда замыслил побег и выполнил его. Он был не один в камере смертников и там, у берез, где враги расстреливали советских партизан и военнопленных. С ним были его товарищи. Фамилия одного – Корнилов. Другой остался навсегда безымянным…

* * *

Передо мной лежит черная коленкоровая папка. На ней вытиснено:

«Массовые и сортиментные таблицы для березы и липы. 1940 г.»

Эти таблицы прислала мне вдова Липина, Анна Дмитриевна:

«Не сочтите за труд, перешлите мне все это обратно, что мне так дорого»…

Читаю отзыв на таблицы, составленные Липиным. Из него узнаю, что Липин проделал огромную работу, составив за два года таблицы по выходу деловой древесины, ничуть не уступающие, а в чем-то и превосходящие по точности таблицы Анучина, о которых Липин не знал. А если учесть, что в своей работе Анучин опирался на труд трех профессоров, то масштаб самостоятельной работы Липина предстанет во всей полноте и силе.

Из отзыва:

«Необходимо заметить, что само построение таблиц (форма) значительно удобнее для практики, чем таблицы „Союзлеспрома“, так как тов. Липин сконструировал их не по бонитетам (разрядам), а по диаметрам и высотам, независимо от бонитета…»

Из отзыва:

«Если т. Липин предполагает усовершенствовать свои таблицы, то ему следует рекомендовать…

Консультант-рецензент Федоров.
4 октября 1940 г. г. Куйбышев».
* * *

Что ожидало Липина в будущем? Такие, как он, не отступают. Упорный, склонный по натуре к исследовательскому кропотливому труду, он должен был стать ученым…

Из письма Прилукина:

«…фото и личные вещи – ценные экспонаты для музея. А экспозицию мы сделаем…»

Отныне каждого, кто переступит порог Олонецкого музея, встретит строгий прямой взгляд Николая Липина. Человека, выбравшего свободу. Человека, не сломленного врагом. Сюда будут приходить колхозники из Туксы, и учителя из Видлицы, и лесорубы из Верхнего Олонца. И звероводы, и солдаты…

И каждого, кто сюда придет, остановит строгий взгляд в упор. Взгляд, где за суровостью – доброта, надежность, сила.

И долго, может быть дольше всех, будут смотреть в глаза героя олонецкие мальчишки.

Но все это потом. Завтра утром, еще при звездах, мы с Нонной покинем этот милый северный город. Мы поедем вдоль нитки Олонки, и где-то она оборвется наконец и отстанет, а мы будем ехать лесным коридором мимо строгих елей и мелких березников. И выйдет солнце, снег будет искриться под солнцем, слепить глаза. Первый мороз застеклит озера, отольет причудливые безделицы из чистого прозрачного льда по берегам Пряженского озера. Останется позади деревня Половина, и забрезжит впереди Петрозаводск…

И вот я снова в Москве. Как будто и не уезжала никуда. Только лежит на тумбочке похожий на гигантский кленовый лист рог лося – подарок Прилукина.

Это был лось-шестилеток. О, это совсем просто – определить возраст лося. Говорят, что к числу отростков надо прибавить два в уме – до двух лет лоси безроги. А у дерева за год прибавляется новое кольцо…

Нет, это только кажется, что я никуда не уезжала. Олония вошла в мою душу, легла новым кольцом вокруг прежнего, пережитого.

1969

Знакомые деревья

Памяти моего отца

Вот и знакомые деревья!

Они первыми встречают нас у лесной дороги, ведущей к поселку. Простоволосая береза, такая белая среди смуглых, словно от загара шелушащихся сосен. Они встречают нас каждый раз, выйдя для этого к шоссе, к остановке автобуса и синей будочке ГАИ.

Посланцы нашего леса, стройно темнеющего там, за поляной.

Здесь и Пять братьев – сосна с пятью разветвлениями, идущими от одного ствола. Теперь их четверо, – от пятого остался только срез, нечто вроде культи, поднятой на двухметровую высоту. Случилось это давно, в какой-то тяжелый для дерева год, – ведь и у деревьев бывают тяжелые годы.

Остальные четверо бодры и здоровы. Общий ствол придает им чувство единства, редкое для сосны.

В соснах есть какое-то одиночество, замкнутость. Даже когда их много и они растут близко. Возможно, это протяженность стволов, возносящая вершины высоко в небо. Или чувство неповторимости, отсутствие побегов.

– Сосна от пенька не растет, – сказал мне как-то знакомый лесничий. – Береза растет, осина тем более…

И мне тогда подумалось, что это достойно стать пословицей: сосна от пенька не растет…

Мы живем в маленьком поселке между лесом, рекой и городом. Бетонированное шоссе, или попросту бетонка, отделяет город от заповедных лесов. Возле будочки ГАИ недавно поставили светофор. Всего несколько шагов на зеленый свет – и перед глазами возникает табличка: «Заказник. Хождение с ружьем и натаска собак запрещены». И уже пахнет маслятами, свежей сыростью и хвоей.

Наш поселок лежит между светофором и лесничеством. Можно сказать и так. Он вырос после войны.

Заборы здесь низкие, редкие. Вдоль них зеленая изгородь кустов, рыжие гроздья рябин. Вишни и яблоки в садах и за пределами, просто на улице.

Наш сосед – на стремянке, с солдатским котелком через плечо – обирает вишню. Ругает воришек воробьев.

В поселке много стариков. Они встречаются по дороге к продуктовому ларьку, обмениваются приветствиями. Хромые, кривые, безрукие – ветераны войны и труда. Ветераны жизни. Авторы этих садов, их воспитатели.

Сад требует терпения. А молодежь уже на машинах. Спешит жить. И сын своего отца под вечер заливает бензин в собственный «Москвич» – новой модели – и громко поет от избытка жизненных сил: «Я встретил вас, и все, так сказать, былое…»

И молодая соседка с ребенком на руках отчужденно смотрит, как он возится у машины и минуту спустя уже мчит по дороге к городу, пугая пестрых породистых кур…

Да, нелегко это все завоевано – и яблони за окном, от которых днем в доме темно, и писк ласточек в небе, и солнце над головой…

В жаркий полдень скинет человек рубашку – и обнаружатся невзначай его шрамы.

Мы приехали сюда в душный день в конце мая. Ехали на двух машинах, – мы, женщины, на «Победе», мужчины стоя в грузовике, среди вещей и узлов. Главной их заботой был шкаф с зеркальной дверцей. Шкаф этот все пытался завалиться то на один бок, то на другой. Впрочем, пока что он все же ехал. В зеркальной дверце кое-как, наспех отражались кучные облака, телеграфные столбы, кривые тополя, шиферные крыши и скворечни.

Было за полдень, когда наш кортеж свернул с главной магистрали на лесную дорогу. Воздух вокруг темнел, сгущался, и как-то особенно резко белели березы по сторонам.

Мы выехали к реке, к перевозу. Здесь так же резко, как только что березы, белела в грозовой темноте церквушка. Потом зеркало как будто раскололось, отразив ломаный зубец молнии, свалился гром и покатился над рекой с тем особым глухим стуком, какой придает грому вода. Посыпал крупный дождь.

Машина уже въехала на паром, но надо было ждать, – станция отключила ток на время грозы. В грузовике нашлась клеенка, и мужчины укрылись ею.

Я смотрела сквозь поднятое стекло на незнакомый город за рекой, смутно видйевшийся издалека. Был хорошо виден только большой барский дом с колоннами, и деревья старого парка, и белая ограда…

Потом я узнала, что дом с колоннами принадлежал некогда Ивану Лажечникову, автору «Ледяного дома». Книгу эту я прочла в отрочестве, и она произвела на меня впечатление таинственное и тревожное, какое впоследствии произвели, пожалуй, лишь две книги: «Великий Гетсби» и «Большой Мольн». Осталось воспоминание о цвете, о чем-то ярком, темно-красном, как бархат или густое вино. Возможно, краски цыганки, ее колорит, придали роману этот горячий тон, столь противоречащий названию.

Лажечникову не повезло – он попал в анекдот. История с портретом Лажечникова, которым благословили молодых в чеховском рассказе, известна куда более, чем слова Пушкина: «многие страницы Вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык».

Еще меньше известна судьба писателя и его завещание:

«Состояния жене и детям не оставляю никакого, кроме честного имени, каковое завещаю и им самим блюсти и сохранить в своей чистоте».

Но все это я узнала потом.

Мы были очень молоды тогда. И молод был этот город – ему недавно исполнилось десять лет.

В преддверии праздника председателю исполкома пришла счастливая мысль – заняться историей города. Он поручил это Юричеву. То ли потому, что Юричев старожил этих мест. То ли считая, что заведующий отделом технической инвентаризации при горсовете обязан быть по должности своей человеком добросовестным и дотошным. Идея эта оказалась счастливой. И для истории города, и для Юричева. Толстая папка, одна из тех инвентарных папок, какие во множестве хранятся в отделе, легла на стол председателя. Пятьдесят три страницы, отпечатанные на машинке, перемежались редкими фотографиями – пристанционный поселок в конце прошлого века, первый базар, писатель Иван Лажечников и его брат, крепостник Николай Лажечников. Либеральная княгиня Ливен, последняя владелица барского особняка в парке и имения в Спасском, бежавшая от революции за границу. Земский врач Борис Львович Каган, энтузиаст и пропагандист, память которого чтут воскресенцы.

И еще фотография – семнадцатый год. Участники митинга. Бородачи крестьяне, солдаты в папахах с винтовками, интеллигенты в пенсне. Каждый с повязкой на левом рукаве, и надо всеми большой плакат: «Да здравствует свободный русский народ». После слова «да» запятая, а в слове народ – твердый знак.

Были здесь и фотографии особняков, и старых уникальных деревьев – липовая аллея, древние дубы…

Была вступительная часть и заключение. В заключении Юричев написал:

«Таким образом, в создании города Воскресенска участвовали три исторические эпохи, исчисляемые в двести лет».

Под этой фразой, внизу, стояла скромная подпись:

«По поручению председателя исполкома Воскресенского горсовета депутатов трудящихся тов. Авдеева – Георгий Юричев».

Праздник пришел и ушел. Наступили будни. Но для Юричева праздник продолжался. Юричев погрузился в историю. Он не захлебнулся в ее волнах. Они подхватили его и понесли. Это была его стихия. Его страсть. Может быть, самая сильная в его жизни.

Сначала мы жили в маленьком домике под старыми липами, при больнице. Эту больницу для своих крестьян построила некогда княгиня Ливен.

В домике, где мы поселились, когда-то было родильное отделение. Мы нашли на притолоке медный крест с распятием. Видимо, им благословляли новорожденных. «Верным утверждение ангелом слава бесом язва» – выведено на нем.

Стройный ряд вековых лип овевал нас в знойные дни прохладой и запахом меда. Эти липы как бы принадлежали династии липовых аллей в парке и в имении Спасское, где стоял еще не тронутый пожаром особняк, построенный по проекту Растрелли.

В домике нашем было два входа, не сообщающихся между собой. С нашей стороны в нем жила еще медсестра Зоя Николаевна. Это была крупная широколицая женщина, очень одинокая. В разговор она вступала редко и всегда по какому-нибудь незначительному поводу. Вечерами она долго сидела молча в своей комнате у окна и смотрела в маленький садик, прилепившийся к дому сбоку. Под окном цвели многолетние латвийские ромашки – белые, розовые, лиловые. И золотые шары! – лето катится с горы!..

Не знаю, о чем она думала. Однажды, прослышав, что я еду в Ленинград, она попросила узнать в справочном столе один адрес. Имя, отчество и фамилию она написала на бумажке крупным, широким почерком. Протягивая мне листок, она порозовела.

И я вспомнила, как Зоя Николаевна сказала, прочтя мою книжку:

– Вы пишете, что она вышла замуж за старика. А ему сорок лет!

Ей было тоже сорок лет. Адрес в Ленинграде я нашла без труда.

Полгода спустя приехал худощавый, светлоглазый человек с глубокими морщинами вдоль щек и спросил нашу соседку. Плащ на руке и небольшой дорожный чемоданчик говорили о том, что он с поезда. Ее не было дома. Он сел на крыльцо и закурил, чуть на отлете держа папиросу в тонких красивых пальцах.

Он прожил в нашем доме два дня и уехал. Больше я его никогда не видела. Но после его отъезда мне казалось, что я знаю, о чем думает Зоя Николаевна, сидя долгими вечерами у своего окна.

Наша молодая семья была еще по-студенчески неприкаянной и покорно следовала за старшими. Пути моего отца привели нас в Воскресенск. В домик под старыми липами. В комнате, которую старшие отдали нам, с трудом помещался диван, простой струганый стол со скрещенными ногами и телевизор с линзой.

Телевизоры были еще в новинку. Тетя Катя, живущая в нашем доме с другого хода, на мой вопрос, как она поживает, ответила чуть с вызовом:

– А разве вы сами не знаете? У вас же телевизор!.. Видимо, она решила, что при помощи телевизора можно заглянуть в любую комнату, в любую жизнь. Что телевизор – это нечто вроде рентгена, просвечивающего стены.

…Мы жили при больнице, здесь работал отец. Он ведал (туберкулезным отделением. Больница состояла из нескольких одноэтажных домиков, разбросанных кое-как среди зелени, и главного корпуса – хирургии. Так получилось, что моя жизнь с самого детства проходила в соседстве с больницами. Сельская амбулатория на глухом украинском хуторе, госпитальный двор в Сибири, старая земская больница в древнем Загорске… Больницы, где мне не приходилось лечиться. Тусклые халаты больных и белые халаты врачей окружали меня в беспечно здоровой молодости, не возбуждая ни мнительности, ни тоски. Даже мрачные строения, стоявшие поодаль от прочих больничных корпусов, не вызывали боязни – скорее опасливое любопытство.

Но я никогда не забуду Люберецкую больницу. Среди поля большое новое здание и два поменьше. Одно – для персонала, другое – детское отделение. В том далеком году, летом, оно было переполнено грудными младенцами, болевшими дизентерией. Матери гуляли вокруг дома, держа на руках крохотных детей с бумажно-белыми жидкими личиками. Глаза матерей были красны и сухи от бессонных ночей. Синтомицин еще только входил в практику. Его не хватало.

Это было страшное лето. Дети умирали.

Никогда не забуду сиротливый материнский плач, долго и медленно затихающий вдали в пустом поле.

Зимой наш домик под старыми липами заносило снегом до самых окон. Гудел огонь в печке, топившейся из коридора. Гудел ветер в трубе. Гудели проходящие дальние поезда. И ближние поезда, идущие на Голутвин, Егорьевск, Шиферную. Линия электрички обрывалась у Раменского. В Москву мимо нас ходили паровики. На короткой стоянке народ штурмовал вагоны, захватывал трехэтажные полки, с заветным местом возле окна. Конобеевские железнодорожники, все знакомые между собой, шумно перекликались, затевали подкидного дурака. Бабы в платках и телогрейках судачили по пути на рынок, запихнув под нижнюю лавку мешки с картошкой и репчатым луком.

Конобеевские – озорники, горластые. Туда ли едешь, обратно ли, сойдут – и в поезде тишина. Только постукивают колеса, лязгают буфера и вороны взлетают, стряхивая с сосен снег, греясь в паровозном дыме.

…Еще жива была моя бабушка. Ей было уже за восемьдесят лет, но, работая по дому, она иногда еще пела, – и голос ее звучал молодо, только срывался на отдельных нотах. И тогда она строго себя обрывала, говоря:

– Нет, не получается…

Она пела за работой, как в дни моего детства и детства моей матери. Теперь у нее была правнучка. И она пела для нее – те же песни:

 
Ой, за гаем, гаем,
Гаем зелененьким,
Там орала дивчинонько
Волыком черненьким…
 

Бабушка скучала по Украине, которую так любила. И правнучка, еще не понимая, о чем поет, притопывала ножкой:

– Оляля, о, ляля!..

Как-то, идя по темному коридорчику, бабушка упала в открытый кем-то подпол и сломала ногу. Кость срослась, но ходить она уже не смогла. Но и тогда она оставалась такой же бодрой. Старалась делать что могла – гладила мелочи детским электрическим утюжком, писала письма родным и друзьям, чистила картошку, перебирала щавель, стригла смородину для варенья. Так и слышу до сих пор ее голос:

– Дайте мне работу!

Свою правнучку она выучила читать.

Когда бабушка умерла, мы были в Москве. Мы долго скрывали это от своей дочки. Оберегали ее от горя.

Она говорит, что помнит, как бабушка чистила картошку и, опуская уже чищенную в воду, говорила каждой:

– Иди купаться!

И в этом тоже была бабушка – она все делала весело!..

Думала ли она о смерти? Наверное. Но никогда не докучала нам, молодым, мрачными мыслями. Только, бывало, глядя перед собой сквозь стекла очков на высокую старую акацию в садике, – липы были ей не видны, – скажет, как выдохнет:

– Эхе-хе-хе-хе!..

И все.

Тогда я была совсем молодым писателем, мне часто говорили – надо изучать жизнь. Но как изучать? Валентин Петрович Катаев, мой учитель в Литературном институте, пригласил меня написать что-нибудь для журнала «Юность», – он в то время только что начал выходить. Катаев сказал, что журналу просто необходима повесть о молодом рабочем классе.

Это было почти задание. И я взялась за него с истинным рвением.

Воскресенск – город химиков. Химии он обязан всем. Все хорошее и плохое здесь – от нее. Наверное, хорошего все же больше. Благодаря химкомбинату Воскресенск из села Кривякино превратился в город. Хоккейные комментаторы, ведя передачу из Воскресенского Дворца спорта, неизменно говорят: «Мы ведем репортаж из этого уютного города»…

Когда мы сюда приехали, в городе не было его нынешней главной улицы, и просторной площади перед Дворцом культуры, и самого Дворца, закрывающего своим портиком с шестью белыми колоннами полевую заречную даль. И конечно, не было построенного позже Дворца спорта с искусственным льдом, на котором тренировались приезжавшие для этого из Ленинграда звезды фигурного катания, – у них еще не было искусственного льда…

Что же было, когда мы приехали сюда? Несколько зданий из старого темного кирпича, закопченные желтые коттеджи у станции и бараки возле химкомбината, где остро пахло сернистым газом, и воздух от окислов азота был желтоватого цвета, словно смотришь сквозь бутылочное стекло.

При южном ветре запах сернистого газа долетал и в самый город. И от него слезились глаза и першило в горле…

Да, химия есть химия. Химический цех никак не назовешь курортом!

На химкомбинате мне выдали суконную спецовку и бирку с номером для проходной. Каждый день я бодро вышагивала по гудку в ногу с первой сменой, проделывая путь в четыре километра. Черные спецовки сернокислотчиков, как матросские бушлаты, окружали меня со всех сторон. По плиточному тротуару, под молодыми еще тополями, мимо базара, туда, где над трубой вился лисий хвост желтого дыма и валил белый пар из труб заводских цехов. В моем кармане лежали блокнот и карандаш – непременные спутники «изучения жизни».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю