355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Гофф » Телефон звонит по ночам » Текст книги (страница 6)
Телефон звонит по ночам
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:04

Текст книги "Телефон звонит по ночам"


Автор книги: Инна Гофф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Глава тринадцатая

Она долго сидела перед зеркалом и мастерила новую прическу. Проблема прически! Кто бы знал, что для начальника обогатительного цеха это одна из главных и неразрешимых проблем. У нее были каштановые волосы с рыжинкой, вьющиеся и жестковатые. На солнце они отливали медью и каждый в отдельности походил на тончайшую медную проволоку.

Она зачесывала их надо лбом, закручивала в жгут на затылке и кончила тем, что опять заплела косички.

Когда-то ей заплетала их мать. Она помнит прикосновение ее рук, теплых и добрых. Больше помнит, чем ее лицо.

По радио передавали музыку. Концерт по заявкам работников угольной промышленности. Все заказывали классику. «Танец маленьких лебедей». Арию Тоски. Увертюру Римского-Корсакова. Серьезный народ эти работники угольной промышленности. Нет чтобы заказать лирическую песенку или что-нибудь джазовое. Или веселую, «с блатнинкой», какие по праздникам поет весь Донбасс. Нет. Хотят показать свою образованность.

За окном лил теплый летний дождь, и от этого в комнате было хмуро. Тучи, низкие, напитанные дождем, ползли, почти цепляясь за холмы позади балки.

Четыре отдельно растущих дерева, всегда такие четкие на голубом, теперь смутно виднелись в дождевой мгле. И на душе было смутно. Она сама не знала почему. Потому ли, что на фабрике потеряли утро – шахта стояла. Или потому, что Стах вчера не пришел. «Конечно, ветер задул свечу. Стах решил, что я сплю». Можно думать так. Очень хочется думать так.

Он изменился после Москвы. Раньше он много рассказывал Мае о своем прошлом. Тогда ей не хотелось слушать. Теперь ей приходилось вытягивать из него каждое слово. Может быть, прошлое перестало для него быть только прошлым?..

В дверь постучали. Пришла Лариса Величкина, жена Саши.

– Можно к тебе? Меня дождь захватил в хлебном. Она отряхнула плащ в передней, разулась и в одних чулках вошла в комнату.

– Твой дежурит сегодня? – спросила она, как спрашивают о мужьях.

Мае было это приятно. Вообще она была рада Ларисе. С Ларисой было просто. Проще, чем с Ольгой. Может быть, потому, что Лариса была старше их всех, в том числе своего мужа Саши, на шесть лет. Она была учительницей, но в поселковой школе свободного места не нашлось, и Лариса пошла работать в книжный магазин. Она была в нем и директором, и уборщицей, и продавцом, и кассиром, – последнее пугало ее.

Магазин был на отшибе, в недостроенном доме на бугре, от которого со временем пойдет новая, четвертая улица поселка. Покупателей было мало, – шахтеры предпочитали брать книги в библиотеке, на фабрике. За весь день зайдет человека три. Ну и конечно детвора. Школьники и совсем малыши. Они подолгу стоят у прилавка, до которого едва достают подбородком. Те, кто постарше, просят, чтобы тетя дала им какую-нибудь книжку «почитать».

Другие протягивают принесенные из дому копейки и требуют перо или тетрадь. Иногда копеек не хватает, и тогда Лариса доплачивает за них сама.

После работы Мая часто сворачивает к недостроенному дому, на бугре, где в ожидании покупателей за прилавком сидит Лариса, читает книгу и лузгает семечки, аккуратно собирая в ладонь шелуху. Лариса отсыпает Мае семечек, и они беседуют о поселковых новостях, после чего Мая покупает книжку, иногда совсем ненужную. Просто чтобы доставить удовольствие Ларисе.

– Сегодня был удачный день, – говорит Лариса. – Шесть человек заходило.

Она стесняется, что покупателей мало и ее могут считать бездельницей. Возможно, она придумала этих шестерых.

– А вчера я прямо отчаялась, – говорит она. – Никто не идет, хоть магазин закрывай… Между прочим, был твой Стах. Зашел, полистал, что на прилавке лежит. Потом спрашивает: «Стендаль есть у тебя?» – «Нет, говорю, Стендаля. Вот Бальзака возьми. „Отец Горио“». – «Спасибо, говорит, я читал». Ну скажи, Мая, зачем ему Стендаль?..

«Я-то знаю, – думает Мая. – Ему нужен Стендаль. И Пикассо. Ему нужно все, к чему хоть когда-нибудь прикоснулись ее глаза или руки».

В стеклянной вазе на столе стоят ромашки. В сумраке комнаты они кажутся особенно белыми.

– Хорошо у тебя, – говорит Лариса. – Порядок. Верно в частушке поется: «Что хотите говорите, холостому легче жить. С вечера табак положишь, как проснулся – он лежит…» Саша у меня как дитя. Где что снимет, там и кинет.

– Завидуешь?

– Да нет. Все же вдвоем веселее. Только вы что-то не торопитесь.

– Я уже раз поторопилась, – говорит Мая. Лариса сидит на стуле, скрестив на полу ноги в чулках, и в упор смотрит на Маю. Мая вынимает из букета ромашку. Один за другим падают в пепельницу лепестки.

– Как его звали? – спрашивает Лариса. – У тебя есть карточка?

– Нет. Ничего у меня нет. Ни карточки, ни писем. Я не люблю сувениры. Потому что они остаются тогда, когда уже ничего не значат.

– Чудачка, – говорит Лариса. – У людей альбомы. Полистаешь – и вся жизнь перед глазами. А так что ж… Как будто и не жил. Как будто и не было ничего.

– И лучше, если бы не было, – говорит Мая и бросает голую ромашку за окно. – Альбомы, – говорит она. – Ненавижу семейные альбомы. Разве они отражают жизнь? Ребенок ползает на животе. Через три страницы он снят с женой. Еще две – и у него внуки. Тоска берет. Листаешь и думаешь: черт побери! Неужели жизнь так примитивна?..

– Чудачка, – говорит Лариса.

За окном льет дождь. Косыми полосами перечеркнуто все – небо, холмы, поселок. Ее прошлое. И прошлое Стаха. Она не любит оглядываться. Она хочет жить настоящим. Как его звали? Не все ли равно.

Щедрый дождь поливает бесплодную донецкую степь. Ничего не родит она, кроме угля. Бабы на рынке торгуют привозной картошкой. Говорят, оправдываясь: «Хиба ж це Украина? Це ж Донбасс!»

Зато угля хватит им на весь век. И ей, и Стаху. И Сергею Бородину. Всем, кто связал с ним свою судьбу и выбрал самое трудное – уголь. И все же Мая любит эту степь и скалистый камень, что выступает из-под травы, эту «кость» земли, ее «лопатки» и «ключицы».

Ей нравится здесь все. Даже название этого края. Донбасс. Дон… Басс… Это звучит как удары колокола. Будит что-то в душе.

– Его звали Алеша, – говорит Мая.

– Это было в Караганде?

– Да.

– Он был тоже горняк?

– Кем еще он мог быть?

– Он был женат?

– Да. И у него был сын. Он говорил, что не любит жену, но жалеет сына. И я жалела его сына. И не торопила его. А он моего сына не пожалел.

– Твоего сына? У тебя был сын?

– Мог быть. Когда я сказала ему об этом, он побледнел. Потом засмеялся. Потом сказал: «Этого не будет. Слышишь? Если ты не хочешь, чтобы все между нами было кончено». И я послушалась его. Но с тех пор я не могла его видеть.

Лариса сидела неподвижно, словно боясь спугнуть внезапную откровенность Маи.

– Я презирала мужчин. Я знала о них все. Они не любят жен и жалеют сыновей. Тех, которым удалось родиться. Других они не жалеют. Когда мне говорили о любви, я смеялась. Пока не встретила Стаха… Он рассказал мне о своей любви. О том, что он любит женщину, которую не видел семь лет. Женщину, которая в юности предала его… Он говорил о ней так, что мне кажется, будто я выросла с ней в одном дворе. Я вижу ее щеки, испачканные чернилами, сбитые коленки, с которых она сдирала корочку, тонкую шею, прядку, выбившуюся на затылке. Я знаю, как он в первый раз ее поцеловал. И как однажды у них едва не случилось то, чего так боятся родители и чего так никогда и не случилось у них потом…

Дождь утих, и небо за окном посветлело. Серая пелена сползала к западу, словно невидимая рука стягивала ее, ухватив за один край, и освобождалось голубое небо. Была радость в этом освобождении, в переходе от серого к голубому. Но это была чья-то радость и чье-то освобождение. Небо Маи осталось серым, – Стах дежурил по шахте. Не надо было искать его глазами среди тех, кто шагал сейчас по дороге к поселку. Не надо было вечером ждать с замирающим сердцем, когда раздадутся под окном, на тихой улице, его звонкие легкие шаги…

– Женю я вас, – сказала Лариса. – Видит бог, женю.

И пошла в чулках в переднюю, обуваться. Она сама была хозяйка и умела ценить чужие чистые полы.

– Приходи завтра, – сказала она. – Я в Уклоново за книгами поеду. Что-нибудь новое привезу.

По дороге от шахты к поселку валил народ, задержанный дождем. Небо совсем очистилось, и опять хорошо была видна цепь холмов за балкой и четыре отдельно растущих дерева, четкие на голубом.

В балке сейчас прохлада и тишина. Тяжелые капли скатываются с листьев орешника. Журчит между оголенных корней речка Полыновка. Дно ее устлано многолетней опавшей тополиной листвой, а вода черная, подкрашенная угольком. Надо проверить, не прорвало ли снова отстойники.

Через речку Полыновку перекинуты поваленные деревья с натянутым вдоль стальным тросом, за который можно держаться. А там, где речка разливается, – висячий мостик, прогибающийся при каждом шаге.

В балке всегда что-нибудь цветет. То синие пролески. То фиалки. То дикая яблоня. То шиповник.

В балке свистят синицы, а по ночам заливаются соловьи. Идет человек бережком. Похлестывает веточкой по сапогу. Лягушки пугаются и прыгают в воду, будто их кто дергает за веревочку.

Это у него привычка такая – похлестывать веточкой по сапогу.

Хорошо в балке. Кажется, она нарочно для любви создана в этом открытом взору степном просторе.

Глаза у него серые, а пальцы смуглые, тонкие. А губы теплые, горькие…

Сегодня суббота. Пройдет несколько часов, и по тропке, ведущей в балку, потянутся компании и парочки. Будет низко висеть красное, без лучей солнце. Потом над балкой встанет туман. Вернутся те, что ходили гулять компанией. А те, что ушли вдвоем, сольются с тишиной, растворятся в ночном соловьином сумраке.

Балка, балка! Много повидала ты на своем веку!..

С улицы, залитой косым вечерним солнцем, доносились детские голоса. Ей тошно было одной. Почему Стах не пришел вчера? Конечно, ветер задул свечу. Очень хочется думать так.

Она переоделась. Надела белое в синюю клетку платье. Белые босоножки. После сапог они почти не чувствовались на ноге. Глянула в зеркало. Глаза как подведенные, – въелась угольная пыль. Грустные глаза.

Перед тем как уйти из дома, она позвонила на фабрику диспетчеру. Узнать, работает ли центрифуга и сколько отгрузили угольной мелочи.

– Включайте фабрику и качайте прямо на погрузку, – сказала она. Потом снова сняла трубку и, услышав голос телефонистки Верочки, торопливо нажала рычаг. Не сейчас. Сейчас он занят, – уходит в шахту третья смена.

На улице было людно. Вечером, усеянное людьми, каждое крыльцо превращалось в маленькую трибунку. Она знала здесь всех. Взрослых и детей. В детях повторялись фамилии и знакомые черты отцов. Вот проехал на трехколесном велосипеде румяный карапуз Попутный. Едет, жмет на педали и не знает, что он – главная причина, почему его папеньку, лентяя и растяпу, до сих пор не прогнали с шахты.

Прошла навстречу школьница Люба Колядная в венке из ромашек. Вежливая девочка. Сколько раз ни встретишь ее за день, обязательно скажет: «Здравствуйте».

Почтальонов Васька, белоголовый, лет пяти, Маин любимец, кричал вслед кому-то: «Как дам стране угля, будешь знать!»

У Бородиных было шумно и, как всегда, полно народу. Ольга затеяла пельмени, и все помогали ей лепить. Мелькал телевизор. Мая ссорилась с Павликом из-за дежурной машины, – опять угнали машину в Уклоново, и тем, кто сегодня работает в ночную, придется идти на фабрику пешком.

Когда пили чай, она под шумок вышла в коридор. Сняла трубку, сказала негромко:

– Дайте дежурного по шахте… Станислав Тимофеевич? Как вам дежурится? Спокойной ночи!

– Спасибо.

Ей нравится его голос. Как он звучит по телефону. Спокойной ночи! Спокойной ночи всем, кто не сомкнет глаз до утра!..

Глава четырнадцатая

Виктор Басюк не любил выходить во вторую смену. Народ с работы идет, зной спадает. Наступает пора отдыха и веселья. Вечером возле агитпункта соберется молодежь, заиграет духовой оркестр, закружатся пары в красном отблеске заходящего солнца. В молодости больше всего дорожишь вечерами, этими праздниками на закате дня, полными музыки и недомолвок, веселья и озорства. Даже после знакомства с Зиной, которая жила в Луганске и ради встречи с которой Виктор решил, не откладывая, купить мотоцикл, – даже после этого вечера возле агитпункта не утратили для Виктора своей прелести. Он знал, что нравится девушкам, что каждая из этих принаряженных девчат, усевшихся на длинных лавках, как воробьи на проводе, только и ждет, чтобы он, Виктор Басюк, пригласил ее на танец. И он выбирал самую скромную и незаметную, которая меньше всего надеялась, и танцевал с ней иногда целый вечер и на зависть полыновским красавицам.

А в последние дни он придумал новое: стал ухаживать за женой начальника вентиляции Рябинина. Звали ее Люба. Она первый год жила в поселке. Жила сама по себе, ни с кем не сдружилась. В балке гуляла одна и приносила оттуда охапки цветов. На цветы у нее была какая-то жадность. Конечно, в Москве у них за такой букет рублевик отвалишь, а то и все два. А тут рви сколько душе угодно. Все твое!

А может, и не от жадности обрывала она цветы в балке, а от скуки. Как-то Виктор встретил ее на дороге, поздоровался, попросил цветок. Она сказала: «Хоть все заберите. Мне их все равно ставить некуда!» И такое у нее было усталое, злое лицо, что Виктору стало ее жаль. Он подумал, что зла она на Рябинина, и это расположило к ней Виктора, вызвало сочувствие. Рябинин ему не нравился. Если бы у Басюка спросили, что ему не нравится в начальнике вентиляции, он бы затруднился ответить. Не нравились ему глаза Рябинина – голубые, молочные, как у теленка. И пухлые губы бантиком. Не нравилось, как он одевается, – ботинки, на каблуках. А главное, не нравилась ему профессия Рябинина, как будто нарочно придуманная для того, чтобы мешать людям работать.

Басюк не любил, когда ему мешали. Может быть, поэтому он всем сменам предпочитал ночную. Ночью никто не отвлекает. Ночью начальства меньше, а толку больше. Ночью Рябинин не рыщет по штрекам и подэтажам, а спит со своей молодой женой.

В эту ночь бригада работала как-то особенно слаженно. И наверху был порядок. Потому что дежурил по шахте Угаров. Когда он дежурил, всегда был порядок – воду забоям давали сразу, по требованию, и крепь доставляли вовремя. Потому что Угаров толковый мужик и не ему объяснять, что потерять в работе ритм еще хуже, чем потерять время.

Они работали впятером – Виктор, его подручный, бородач Стамескин по прозвищу Фидель, и проходчики Чуб, Воедило и Бабун. Ребята подобрались рослые, видные, один к одному. Когда шагали в ряд по дороге на шахту или, нарядные, в ярких ковбойках, спешили на танцы, казалось, идут родные братья, сыновья одной счастливой матери.

Они решили, что сделают в смену полтора цикла. Они бы и сделали полтора. Забой был отбурен. Валька Чуб заложил в шпуры патроны скального аммонита. Глухо грохнул подземный взрыв. Пока Басюк и Фидель смывали уголь, Воедило и Бабун приготовили крепь. Они кончали крепить, когда в забой пришел Рябинин. Свет надзорки, перекинутой через плечо на гибком шланге, метнулся, скользнул по рамам.

– Почему не ставите охранную ножку? – спросил он. – Я тебя спрашиваю, Басюк.

– Не положено, – сказал Басюк.

– Что значит «не положено»?

– Отмыли меньше трех метров.

Ребята молчали. Рябинин был прав технически. Но неприятно признавать правоту человека, который тебе не нравится. К тому же его приход сбил бригаду с налаженного темпа, нарушил ритм работы. На черта нужна эта охранная ножка? Как будто в ней спасение. Если кровля упадет, не поможет ни ножка, ни ручка. Ребята об этом не думают, а Рябинин думает. Заботится. По ночам не спит. Только еще неизвестно, о них ли Рябинин печется. Об их драгоценной жизни или о себе волнуется. О своей особе. О том, что, если придавит их из-за этой треклятой ножки, не миновать ему тюрьмы. А в тюрьму Рябинину неохота. Ох как неохота! Жена молодая, интересная. Люба, Любушка…

– В общем, так, – сказал Рябинин. – Давайте ставьте. Живо. А то рапорт Угарову подам, чтобы перевел вас в пункт на пять дней за нарушение техбезопасности. Вот так…

Он сразу не ушел, – ждал, пока начали готовить ножку. Стоял над душой. Что за человек? Уже и ночью от него житья не стало. Басюка так и подмывало спросить: «Чи вам с молодой женой скучно? Чи она вас из дому выгнала? Она такая. Может». Но ничего не сказал Басюк. Промолчал до поры. Зато в выходной, когда возле клуба собрался народ и под звуки духового оркестра поплыли по вытертой поляне первые пары, Виктор отыскал глазами Рябинина. Он стоял с Любой у края поляны и разглядывал танцующих.

Иногда он склонял голову и что-то говорил Любе, с чем она не соглашалась, качая головой. Возможно, он убеждал ее уйти. А может быть, напротив, – звал танцевать. Виктор направился к ним. Он боялся, что Люба откажется, но она пошла с ним, и они танцевали долго, пока не кончился танец.

– Вы хорошо танцуете, – сказала она. – Но я больше люблю вальс.

– Сделаем, – сказал он.

Когда музыка смолкла, он отвел ее к Рябинину. Но тут заиграли вальс. И Басюк опять пригласил Любу. И опять они танцевали долго, молча. Но их связывала общая цель – Рябинин. И Басюк, и Люба танцевали назло Рябинину. Они, не договариваясь, уловили, почувствовали эту общую цель и теперь молчали, как заговорщики.

Басюк пригласил Любу в третий раз. Люба пошла в третий. Она разрумянилась, глаза блестели. А Рябинин все стоял у края поляны, закусив пухлые губы. Уже многие наблюдали за этой комедией, – ждали драки.

Но драки не получилось. Рябинин ушел. Басюк заметил это среди танца и сказал Любе.

– Ну и пусть, – сказала Люба и сбилась. Потом еще раз сбилась. Они еще кружились, словно по инерции, – танцевать им расхотелось.

– Боитесь, что попадет? – спросил Виктор.

– Мне?! – Люба усмехнулась. – Вы не знаете Валерку. Он очень добрый. Очень. Это ему от меня попадает. Каждый день.

Она все вертела головой, – искала своего Валерку. Вся веселость ее прошла, и глаза больше не блестели. Значит, она все же любила его и сейчас жалела о сделанном.

– Я пойду, – сказала она. – Догоню его.

И она убежала. А Виктор весь вечер размышлял: за что можно любить Рябинина? Чем он ей приглянулся? «Добрый»! Глаза как у теленка, губы бантиком… А она, может, полюбила его за эти глаза и за эти губы. Как это понять? Почему к одному человеку душа лежит, а от другого – воротит? Разве только он, Басюк? Терпеть не могут Рябинина все ребята. А начальник шахты прозвал его «Утконос». Вот человек – Забазлаев. Это горняк! Вот с кого брать пример!..

Глава пятнадцатая

В Москве было жарко. Ртуть термометра, – их окна смотрели на юго-восток, – уже с утра начинала неуклонно ползти вверх, к отметке «сорок».

На прилавках магазинов и в учреждениях дребезжали на вращающемся стержне бесшумные вентиляторы. Они перемешивали нагретый воздух, их дуновение было теплым, как живое дыхание.

В кинотеатрах вечерние сеансы шли при распахнутых дверях, и можно было слышать доносившийся с улицы шелест машин, а иногда звук грома и шум короткого буйного дождя.

Улицы высыхали мгновенно, – ртуть и ночью не опускалась ниже тридцати. Ночи были душные. Ночи большого города, охваченного стойким антициклоном. В такие ночи плохо спится. Полуодетые, босиком, люди слоняются по комнатам, обливаются под душем или просто из кружек, мечтают о сквозняках, об Антарктиде, где сейчас минус семьдесят четыре.

Москвичи изнывали. Год назад лето выдалось прохладное, шли дожди. Тогда москвичи говорили, что не видели лета. Теперь они увидели его. Они разбегались из города кто куда. Было время каникул и отпусков. Время опустевших квартир и немых телефонов. Время, когда в Художественном театре идут спектакли артистов Тамбова, а в Большом поют солисты из Саратова.

Тамара не любила это время всеобщего бегства и опустошения, когда Москва делалась суетливой, не похожей на себя. Правда, она не становилась менее людной. Город захватывали приезжие. Их «ставкой» были магазины. Неопытные устремлялись в ГУМ и Центральный универмаг. Опытные атаковали окраины. Вечерами они развлекались. Все места в ресторанах были заняты. Тянулись очереди к парикмахерским, – «быть в Москве и не подстричься?!».

Они метались по городу, нагруженные свертками и пакетами, подкреплялись на ходу мороженым и пирожками, купленными у лоточниц. Потом, вернувшись к себе, они говорили, что за миллион рублей не согласились бы жить в Москве, в городе, где все «куда-то бегут».

У Тамары всегда спрашивали дорогу. В ней угадывали москвичку. А может быть, ее лицо вызывало симпатию. Она объясняла вежливо, терпеливо. Ей хотелось, чтобы о москвичах увезли хорошее воспоминание.

Она всегда помнила о том, как приехала в Москву девчонкой из Сибири. Какой маленькой и растерянной чувствовала себя в первые дни. Она не знала Москвы. Как-то она сказала друзьям, что хочет в момент салюта быть на Кузнецком мосту. Была годовщина Дня Победы. Друзья привели ее на Кузнецкий мост. Это была узкая улица, загороженная домами. Ударил салют. Над крышами кое-где взлетали зеленые звездочки ракет. Она созналась друзьям, что ошиблась. Они еле успели добежать до площади перед Большим театром, откуда салют был виден во всей красе.

Потом выяснилось, что она спутала Кузнецкий мост с Большим Каменным. Теперь она хорошо знала Москву. Она любила щеголять старыми названиями. Говорила в троллейбусе, что сойдет «у Камерного», а не у театра имени Пушкина. Улицу Богдана Хмельницкого называла по-прежнему Маросейкой, а Кутузовский проспект – Можайкой.

Приезжие сразу принимали на веру новые названия. Самые пытливые из них колесили в автобусах с надписью «Экскурсионный». Осматривали памятник Юрию Долгорукому, основателю Москвы. Долгорукий показывал вправо. Конь, поднятым передним копытом, – чуть левей. Казалось, он уточняет место, где был основан город.

Летняя Москва походила на большую ярмарку. Иностранные флаги над павильонами международных выставок. Всемирный кинофестиваль, и толпы любопытных бездельников возле подъезда гостиницы «Москва», где разместились кинозвезды. Одни спешили на ярмарку, другие – с ярмарки.

Москвичи разъезжались. Луховицкие собирались в Болгарию, на курорт журналистов, в город Варну. Накануне отъезда они напросились в гости к Авдаковым, – Луховицкий хотел показать Олегу свою статью по кибернетике, перед тем как нести ее в журнал.

Тамара запустила квартиру за дни экзаменов, когда приходилось пропадать в институте с утра до вечера. Теперь ей пришлось немало потрудиться, чтобы придать комнатам «жилой» вид.

На Луховицкого было наплевать. Но Люка ничего не упустит. Тамара ползала по полу на коленях, натирая дощечку паркета скипидарной мастикой. Жара делала эту работу просто невыносимой.

– Да здравствуют гости, – сказал Олег. – Гости в наш век – носители цивилизации и санитарии.

Он обошел пол-Москвы, пока достал то, что Тамара наказала ему достать, – пиво и раков, и был горд собой. Серые с прозеленью раки копошились в сетке, таращили глаза от страха и удивления. Пивные бутылки, как кегли, выстроились в холодильнике.

К восьми часам – время, назначенное Луховицким, – квартира блестела. Нарциссы в вазе из толстого чешского стекла зеркально отражались полированной поверхностью стола.

Тамара приняла душ и прилегла отдохнуть, – она надеялась, что Луховицкие задержатся. Но ровно в восемь раздался уверенный звонок в дверь.

– Точность – вежливость королей, – сказал Луховицкий, церемонно целуя ей руку, и она подумала, что рука ее не по-королевски пахнет скипидарной мастикой. Этот чертов запах держится дня два, не меньше.

Люка давно не была у них и ходила по квартире с таким видом, будто пришла составить опись имущества.

– А этого кувшина я не помню, – говорила она. – И этой вазы тоже… Очень миленький получился интерьер! Только я не люблю нарциссы. Они чересчур торжественны. Надо сюда что-нибудь простенькое, интимное. Например, незабудки…

Люка была законодательницей в своем кругу. Не просто художницей-декоратором, ведь это была всего лишь ее профессия. Амплуа «женщины со вкусом» выходило за рамки профессии и было уже как бы натурой, талантом, тем, что возвышает человека над другими людьми.

– А я люблю нарциссы, – сказала Тамара. – Ну и пусть торжественны. Или это сейчас не модно? Модно все простенькое? Интимное? Вроде печеной картошки…

– При чем тут картошка? – Люка чуть заметно повела плечом. – Вы просто не в духе, детка…

Она не привыкла, чтобы ей возражали.

– А вы куда собираетесь летом? – спросила Люка, чтобы переменить тему.

– В Донбасс.

– Нет, серьезно.

Эшелоны с углем, дымящие трубы, раскаленный воздух. Когда поезд шел мимо, курортники закрывали плотней и завешивали шторками окна, чтобы не налетел уголь. Казалось, и поезд ускорял ход, спеша миновать этот промышленный район.

– Хочу в Донбасс, – сказала Тамара. – Что вы знаете о Донбассе? Там есть поселок Полыновка. Весь розовый. Три улицы. А вокруг степь. И суслики. У сусликов норки. Как будто в землю был забит колышек и его вынули.

– Не отказаться ли нам от Варны? – сказала Люка. – Боюсь, что там нет сусликов.

Она шутила. И Тамара шутила. Но у Тамары от этой шутки сжималось горло. Она каждый день перечитывала письмо Ольги Бородиной. Про Стаха в нем не было ни слова. Но все письмо было о нем. О поселке, где он жил. О людях, с которыми вместе работал. И на штампе было четко: «Полыновка». Значит, это было не только в мечтах, но и на карте. Туда ходили поезда, и в кассе можно было купить билет.

Луховицкий наседал на Олега:

– Я так и напишу: «Кибернетика – это приговор посредственности». Но не будет ли это чересчур категорично?

Олег раскачивался на стуле. Это была одна из привычек, от которых Тамара никак не могла его отучить.

– Зачем вы пишете, что возможности кибернетической машины ограничены? – говорил он, глядя в рукопись Луховицкого через плечо и продолжая раскачиваться. – Это верно лишь в том случае, если считать ограниченными возможности человека, его мозга. Ведь кибернетическая машина создана человеческим умом. И если границы его возможностей неопределимы, – а я думаю, что это так, – то неопределимы и возможности его созданий…

Луховицкий был слишком неравноценным противником, чтобы спор с ним мог стать интересным. В теннис такие, как он, никогда не играют у сетки. Они «качают», выматывая партнера вялой игрой.

– Когда-нибудь я напишу рассказ, – сказал Олег, – когда мне надоест наука и теннис. Рассказ о космическом корабле, посланном в сторону планеты Венера. Как он затерялся в пути и никто не знал о его судьбе, – сгорел он или достиг цели. И вдруг англичане приняли сигнал космического корабля. Это, приблизившись к Венере, вновь заработали датчики. Но расшифровать сигналы могли только у нас, – космический корабль «говорил» по-русски.

– Давайте писать вместе, – сказал Луховицкий.

– Согласен. Когда мне надоест наука. Пока что она надоела только моей жене.

– Мне надоели формулы, – сказала Тамара. – Отвлеченные понятия и бесконечно малые величины. Я их ненавижу с детства.

– Не капризничай. То, что ты пьешь сейчас, тоже имеет формулу. От иных формул зависит жизнь и смерть человечества.

– Тем более я ненавижу их, – сказала Тамара. – Хорошо, что ты запираешь их в сейф, уходя с работы. Я их боюсь.

– Не бойся, – улыбнулся Олег, – они в надежных руках.

– Неужели когда-нибудь свершится это безумие, – спросил Луховицкий, – атомная война?

– Это зависит не от формул, – сказал Олег. – Это зависит от людей. От нас с вами и от таких, как мы. От любви к детям и внукам. Войну могут начать только бездетные.

– Вы нас обижаете, – сказал Луховицкий. – У нас нет детей…

За столом говорили о художниках. О выставке работ молодого ленинградца, имевшей успех и вызвавшей много споров. Люка говорила, что он совсем не чувствует цвета.

Потом заговорили об авиации, – Луховицкие собирались лететь в Софию самолетом. Олег вспомнил анекдот о Туполеве. О том, как он похвалил новую модель пассажирского лайнера и сказал: «Это царь-самолет». А потом помолчал и добавил: «Но так же, как царь-пушка не стреляет, этот царь-самолет не будет летать!»

Луховицкий, как всегда, рассказывал «истории». Тамаре запомнился рассказ о Юрии Олеше. У писателя был старый друг, его звали Филипп. Давно, еще до войны, в Одессе, они прочли в вечерней газете о том что в киевском зверинце лев едва не убил мальчика, притянув его когтями к клетке. Мальчика удалось спасти.

«Представляете, Филипп, – сказал Олеша, и его лицо вещуна с умными карими глазами озарилось вдохновением. – Мальчик вырастет. Станет юношей. И настанет день, когда возлюбленная спросит его: „Милый, откуда у тебя эти шрамы?“ И он ответит ей: „Это следы когтей льва“…»

За окном, в душном мареве, светилась огнями Москва. Она фосфоресцировала. Стены домов отдавали тепло.

«Милый, откуда у тебя эти шрамы?» – «Это следы когтей льва».

Милый, отчего у тебя дрожат руки? – Это след проклятой немецкой мины…

Луховицкие ушли поздно, но почему-то спать не хотелось. Она убрала со стола, вымыла посуду. Вспомнила, как Люка сказала, уходя: «А печеной картошкой я вас больше угощать не буду…»

Обиделась, должно быть. Ну и пусть. Мне надоели советы. Это тоже мещанство – боязнь показаться мещанкой, отстать от моды.

Когда-то ей очень хотелось иметь фотографию Хемингуэя. Ту, на которой он снят в Африке. С убитым львом.

Но потом она увидела эту фотографию во многих домах. У одних она стояла на столе. У других украшала стенку. У третьих – книжные полки. Хемингуэй со львом был такой же принадлежностью этих квартир, как торшер с большим колпаком, как журнальный столик с низкими креслами.

Это было мещанство тех, кто презирал мещанство ковриков и бумажных цветов.

Она вышла на балкон. Здесь было не намного свежей, чем в комнате. В духоте позднего вечера слышались негромкие голоса. Люди сидели на балконах. Светились огоньки папирос.

Она стояла, отдыхая, прислонясь спиной к дверному косяку. Голова болела, – наверно, от скипидарной мастики. Хемингуэй убил льва, – думала она, – лев ранил мальчика. Милый, отчего у тебя дрожат руки? Это след проклятой немецкой мины…

Ей хотелось в Донбасс. Она говорила об этом всем. Не скрывая. Потому что никто не принимал это всерьез.

Олег занят. У него научный форум. А потом он должен выехать на объект. В институте были путевки, но она отказалась. Ей никуда не хотелось. Только в Донбасс. Она ездила к сыну. Очень соскучилась. Родителей к детям не пускали. Ей пришлось соврать. Она сказала, что едет в Донбасс. Юрка вырос и загорел. Она и ему сказала, что едет в Донбасс. Ей было приятно повторять это. Обманывать всех. И себя.

На балкон вышел Олег.

– Визит прошел в теплой, дружеской обстановке, – сказал он. У него был довольный вид. Он уже успел записать что-то у себя в блокноте, – она видела в отражении стеклянной двери. Работа в его мозгу шла беспрерывно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю