444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Александрова » Свинг » Текст книги (страница 12)
Свинг
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:59

Текст книги "Свинг"


Автор книги: Инна Александрова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

IV

Мои родные прислали с Урала письмо. Мама писала: дела совсем плохи – отец пьет. Рая кончает седьмой класс, и она не знает, что с ней делать, а она, Пелагея – Полина Владимировна – превратилась в комок нервов. Мне было жаль мать. Я показала письмо тебе. Ты сказал: «Пусть приезжают».

Они приехали накануне моих родов, в ноябре сорок восьмого. Отец был еще крепок, и ты сказал, что он должен трудиться, тем более что работы по специальности – ремонтником – пропасть. Люди хорошо зарабатывали таким трудом. Отец, конечно, заверил, что готов выйти хоть завтра, но было видно, что мысли его только об одном: где бы выпить.

Соседи-немцы Вернеры к приезду родителей были уже отправлены в Германию, их шестнадцатиметровка осталась в нашем распоряжении. Ты взял два дня отпуска, достал где-то обои, побелку и вместе с отцом по-быстрому вы отремонтировали комнаты. Мебели не было почти никакой, вещей тоже мало, поэтому за двое суток управились.

Несмотря на серьезное инженерное образование, руки у тебя были рабочими: перед Бауманкой закончил ФЗУ. Учился хорошо, был способен.

Квартира преобразилась, но осталась холодной и сырой. Печи надо было перекладывать, все тепло вылетало в трубу. Заниматься этим у тебя уже не было времени.

Седьмого декабря на пикапе, что возил тебя по городским объектам, отвез меня снова в госпиталь к Ольге Леонтьевне. Родила спокойно и достаточно быстро. Как и предполагала Ольга, «выскочил» мальчишка, сын. Твой радости не было границ. Ольга Леонтьевна продержала меня в теплой госпитальной палате целую неделю: знала, что дома ледяной холод. С Манечкой оставались мама и Рая.

Сына ты решил назвать Митей – Дмитрием, в честь близкого студенческого друга-альпиниста, погибшего перед войной в горах. Я не возражала.

С приездом родителей жизнь резко изменилась. Мы, конечно же, жили одной семьей, но денег совсем перестало хватать: отец из заработанного много пропивал. Мама страдала, но ничего не могла поделать. По ночам в своей комнате они долго ругались. Раечка спала в маленькой. Однажды дошло даже до крика, мата и рукоприкладства. Ты такого никогда не видел, и тогда сказал: «Все…» Через несколько дней объявил Осокиным, что их ждет комната в коммуналке тут же, на Коммунальной, недалеко. Они покорно переехали, а у меня сердце замирало: что будет дальше.

Секретарь обкома Карташов очень ценил тебя за ум и работоспособность. Сам он был из белорусских партизан, провоевал всю войну. Был старше и умнее нас. Тебе шли на пользу его житейские нравоучения. Где-то году в пятидесятом у Карташовых случилось несчастье: на фугасе подорвались оба сына – двенадцати и тринадцати лет. Тогда такое происходило часто: в городе и области земля была начинена железом и мстила, мстила людям. Жена Карташова тронулась умом. Ты часто по вечерам приезжал в обком к Карташову не как подчиненный, а как друг. Вы подолгу разговаривали, и Карташов это ценил. Впервые вы заговорили об открытии в Калининграде православной церкви.

На партийной конференции весной сорок девятого тебя избрали первым секретарем горкома партии. Это было, как если бы теперь ты стал мэром города. Еще одна тяжесть легла на твои плечи, но ты не роптал. Несмотря на худобу, был очень вынослив, тверд духом. Это поддерживало и тело. И меня учил не роптать, терпеть, трудиться.

У родителей же дело доходило до драк. Я все скрывала, ничего тебе не говорила. Могла ли при такой загруженности вешать еще и родню? Мама маялась теперь не только с отцом, но и с Раей: девка на шестнадцатом году совсем отбилась от рук, стала гулять. Надо было срочно что-то с ней делать.

У меня было двое малышей. Помощи ждать неоткуда. Ты с раннего утра до поздней ночи на работе, мама занята отцом и Раей, Рая – своими кавалерами. А мне так хотелось учиться: в Калининграде открылся пединститут с несколькими факультетами. Я ничего не забыла из того, что прошла в течение двух лет в Свердловском политехе. Но дети были малы, им нужна была я и только я.

Квартира гнила от сырости: дров и угля не хватало. У Манечки – непроходящий бронхит. Я сказала тебе, что сама пойду на прием к Карташову со всеми справками о больном ребенке. Ты промолчал. Ты был первым секретарем горкома, в твоем ведении было все городское хозяйство, но взять себе приличную квартиру в строящемся доме ты не мог: это было выше твоих сил. Таков был ты. И я действительно пошла. Карташов забрал мои документы и сказал: «Бюро обкома решит этот вопрос».

К концу пятьдесят первого года получили квартиру в только что отстроенном доме, предназначенном для работников обкома. Дом – панельный, не кирпичный, но панели толстые, а потому тепло. Паровое отопление греет вполне прилично. Сырости нет, дети оживают.

Соседями по лестничной клетке оказываются две очень симпатичные семьи: Иловы и Диденки. Мы быстро знакомимся и сближаемся.

У Иловых – двое детишек: мальчик и девочка. Диденки бездетны и собираются взять на воспитание ребенка. И Саша Илов, и Боря Диденко работают в обкоме. Зина Илова отдала детей в детский сад и пошла работать; Лиза Диденко тоже трудится. Днем я одна, вечером Зина с ребятами и Лиза приходят ко мне, и начинается чаепитие. Однако к возвращению мужчин – а приходят они поздно – дети накормлены, спят. Мы разбегаемся по своим норкам.

Начало пятьдесят третьего ознаменовывается жутким событием – «делом врачей». В январе объявляют по радио и в газетах, что шайка известных врачей-евреев травила главных московских партийцев. Я в это не верю, Зина Илова тоже, Лиза как-то сомневается. Не веришь во все это и ты, но молчишь. Открыто высказать свое мнение не можешь: секретарь горкома. В нашем узком кругу это связано в увольнении с работы Левочки и Оли Шуров. Оля – русская, но взяла фамилию мужа. Этого достаточно, чтобы уволить и ее. Так решает начальник облздравотдела, и никто ничего ему приказать не может. Лев Моисеевич, работающий областным хирургом, и Ольга Леонтьевна – ведущий гинеколог теперь никто. Но, слава Богу, четвертого апреля все разъясняется: баба-врач, что оговорила врачей, признается официально шантажисткой, однако ее почему-то не сажают, как было принято в те годы, а оставляют на свободе. Во всем этом потом – но не до конца – разберется история, а пока все – чурки: что вешают на уши, в то и верим. Однако нет: не верим, но молчим.

Летом пятьдесят третьего тебе дают отпуск, и впервые едем к твоим матери и отцу в Грязи. Я очень рада: в Грязях, как пишет твой отец, функционирует церковь. Я смогу покрестить детей. Мы действительно делаем это, и ни одна собака не знает, что секретарь горкома совершил религиозный обряд. Себе тоже покупаем простые крестики – на серебро нет денег. Твой крестик зашиваю в кармашек для часов в брюках, и ты носишь его всегда с собой. Свой прячу в укромное место. Конечно, никому не говорим о свершившемся.

Вообще, мы очень бедны, бедны по-настоящему. Бедней Иловых, Диденок и Шуров. Почему? Да потому что живем только на зарплату, на одну-единственную вчетвером. И еще приходится «отламывать» маме и Рае: отец мало что приносит в дом, Рая учится в педтехникуме, пенсия по инвалидности у мамы – сущие копейки.

Но я никому не завидую, никого не корю, ни о чем не жалею. Мы живем в любви, это – главное. Детей не хочу отдавать в садик, потому что там много грязи. Нравственной грязи. Может, не права, но считаю: что заложится в их сердечки смалу, то и вырастет.

V

Конец пятьдесят четвертого. Я поступила в пединститут на очное отделение. Детям – семь и шесть лет. Когда нахожусь на лекциях, оставляю одних. Маня – за командира. Командует неплохо. Ничего предосудительного не вытворяют. Иногда «моют» паркет. Приходится отчитывать. Сердце, конечно, неспокойно, но что поделать. Выхода нет.

Очень интересны лекции и практические занятия по русскому языку. Ведет их Александр Николаевич Шрамм. Приехал не так давно из Воронежского университета. Возглавил кафедру. Я хожу у него в первых ученицах. Лестно.

А еще подружилась с одногруппницей Лелей. Она моего возраста, не замужем, жила в Рязани. Работает вечером и ночью в какой-то диспетчерской, днем учится. Милая, приятная женщина с несложившейся личной судьбой. Оттого и в Калининграде – на «краю света». Мы кооперируемся. Когда я не могу оставить детей, она – слово в слово – записывает лекции.

Карташова, первого секретаря обкома, перевели на Дальний Восток, в Приморский край. Ты говоришь, что в Москве он кого-то не устраивал или кому-то понадобилось его место. Очень скоро выясняется – кому. Первым секретарем «избирают» некого Шаповалова, присланного из Калинина. Теперь это Тверь. Тут же становится известно, что погорел он на «тройке», то есть тройке лошадей, на которой по Калинину разъезжала его мадам. Правда это или нет, не знаю, но сорока на хвосте принесла, а дыма без огня не бывает.

Нам с тобой очень жаль Карташова: в Калининграде у него остались три могилы – двух мальчиков и жены.

Шаповалов оказывается здоровым красномордым мужиком с грубым голосом и грубыми манерами. Все сразу понимают, что после Карташова придется туго. На том же пленуме обкома, где избирают Шаповалова, для всех абсолютно неожиданно секретарем обкома по промышленности избирают тебя. Вначале все недоумевают: ты хорошо «сидел» на горкоме. Потом становится понятно. Шаповалов, имеющий только партийное образование, абсолютно ничего не смыслит в производстве. Ему нужен человек, который бы его прикрывал.

Тебе очень не хочется уходить из горкома – прижился. Но что поделаешь: партия приказала – бери под козырек. Начинаются бесконечные вояжи по области. И хоть область небольшая и производства захудаленькие, все равно их нужно восстанавливать и развивать.

Очень плохо с квартирами: мало строят, мало восстанавливают. Не хватает рабочих рук, а чтобы они были, опять же нужно жилье. Замкнутый круг…

В пятьдесят третьем смерть Сталина переживаем спокойно: за тридцать лет его правления лично у нас никто от его руки не пострадал, но глаза и уши у обоих широко открыты: все видели, все слышали.

В феврале пятьдесят шестого ты становишься участником двадцатого съезда. Вернувшись, рассказываешь, что 25 февраля утром делегаты уже формально завершенного съезда были приглашены в Большой Кремлевский дворец на закрытое заседание. Выдали спецпропуска. Заседание открыл Булганин и предоставил слово Хрущеву. Хрущев сразу заявил, что будет говорить не о заслугах и достижениях Сталина, а о вещах, не известных партии.

Доклад Хрущева не удалось, как хотели, сохранить в тайне, хотя в парторганизации его рассылали в виде брошюрки с грифом «не для печати», люди быстро узнали о содержании.

Сталин, говорил Хрущев, действовал не в одиночку. Он втягивал в преступления миллионы людей. Не только карательные органы, но и весь партийно-государственный аппарат. Карташов, старый «партийный волк», рассказывал тебе, что еще в тридцать седьмом Политбюро приняло решение: аресты работников тех или иных ведомств должны санкционироваться руководителями этих ведомств. При этом люди нередко выдавали на суд и расправу своих вчерашних друзей и знакомых. Ты все это знал, но сам никогда не подписал ни одной бумаги «на посадку», то есть на незаконную репрессию. Совесть твоя была чиста.

Хрущев говорил, что в представлении миллионов Сталин превратился в полубога, все с трепетом повторяли его имя, верили – только он может спасти Советское государство от нашествия и распада. Служение Родине, социализму превратилось в служение Сталину. Не Сталин служил людям, люди служили ему.

Ты сказал мне тогда, что страна могла бы пойти совсем другим путем, если бы Сталин не уничтожил сотни тысяч представителей старой и новой интеллигенции. Сталин не ускорил, как кричали, развитие страны, а наоборот, замедлил, и цена, которую заплатил народ, подчеркивает всю его безрассудность.

Став секретарем обкома по промышленности, часто ездил в Москву и, как говорят, «руку держал на пульсе». Ты знал, что делается в кулуарах. К Хрущеву относился сдержанно. Хрущев был в Калининграде проездом в Англию. Останавливался на несколько часов. Лизоблюды были тут как тут. В таких случаях ты всегда оставался в тени. На съезд в семьдесят первом тебя избрали люди. И как мог отказаться, не поехать? Хотя никакой эйфории не испытывал. Ворчал, что отрывают от повседневной важной работы: шла модернизация одного из самых больших заводов. Люди потому тебя и уважали, что ты глубоко, с головой, уходил в их проблемы. Никогда никого не обманывал пустыми обещаниями, ничего не значащими советами. Косыгина очень ценил и был с ним лично знаком. Когда в октябре шестьдесят четвертого Хрущева сняли и поставили Брежнева, сказал: сделали это потому, что Хрущев был властолюбив и тоже стал способствовать развитию своего культа. Брежнев же, в отличие от Хрущева, предсказуем, дружелюбен в отношениях с коллегами. Ты не знал, не предвидел, во что выльется «брежневщина»…

В те далекие шестидесятые-семидесятые ты говорил мне, что партхозноменклатур-щики страшно алчны. Освободившись от страха сталинских времен, они, разъезжая по городам и весям мира и видя, как живут люди их уровня, хотят жить так же. Но не получается. И они начинают всеми правдами и неправдами воровать. Органы МВД-КГБ около них кормятся. Особенно это видно, говорил ты, в союзных республиках, где русских стали не допускать к власти, где все по-тихому устраивается между собой. К добру это не приведет. Если что – они тут же убегут из Союза. Для их делишек Союз не нужен.

Господи! Как в воду глядел. Так оно и случилось.

Ты говорил, что народ наш во время тридцатилетнего сталинского правления утратил чувство национального достоинства. Страх – главенствующее чувство, которое руководит людьми. А много ли можно взять с рабочего, даже квалифицированного, с интеллигента, даже знающего, если он принижен?

Власти казалось, что Россия будет стоять веками. Только черта с два! Ненависть верхов и низов из количества перешла в качество – во взрыв.

А власть на Руси почему-то всегда была сволочной. Во все столетия и десятилетия. И теперь она ничего не хочет знать, кроме собственных интересов. Но всякий народ вправе ожидать от нее силы, защиты. Иначе зачем тогда она вообще?

Всякий раз, уезжая в Москву, ты вез многостраничный доклад, и я стала литературно обрабатывать эти бумаги. Ты сказал, что у меня острый глаз, и я способна к редактированию. Мне это, конечно, понравилось. Я старалась.

К концу пятидесятых начали ускоренно восстанавливать город: снесли старые, разрушенные стены, стоявшие словно декорации, стали ремонтировать все, что можно было восстановить; на расчищенных площадях появлялось новое жилье. Строили, конечно, «хрущобы», но пока они были новенькими, все выглядело вполне пристойно. А главное – было куда разместить людей, которые все приезжали и приезжали: расширялась и расцветала рыбная промышленность. Это – без хвастовства – была твоя заслуга. Ты был всему голова.

Летом пятьдесят восьмого я окончила пединститут. Дети ходили в школу. Надо было думать о работе.

IV

В январе пятьдесят восьмого наш сосед Боря Диденко стал директором только что образованного книжного издательства. Меня он пригласил редактировать «рыбкину» литературу. Благодаря тебе, чтению и редактированию твоих докладов хорошо знала все, что делалось в рыбной промышленности области.

Боря Диденко был, конечно, необыкновенной личностью: во время войны горел в танке, руки ему слепили из «месива», где-то у самого сердца сидел осколок. Именно о таких, как он, Маргарита Алигер писала:

 
С пулей в сердце я живу на свете.
Мне еще не скоро умереть.
Снег идет.
Играют дети.
Можно плакать,
Можно песни петь.
 

Он, слава Богу, дожил до семидесяти и трудился, трудился, трудился…

Всех «рыбных» авторов поставлял ты. Советовал, из кого надо вытряхнуть все возможное и помочь написать небольшую книжку. Конечно, писала, литературно обрабатывала я. Это был нелегкий труд, но мне нравилось.

Вскоре Борис стал подсовывать и «художественных» авторов, то есть тех, кто считал себя писателями. Среди калининградских журналистов и литераторов были по-настоящему талантливые люди: Сергей Вьюгин и Валентин Ершов. Вьюгин был постарше, Ершов – лет на восемнадцать моложе.

Судьба Вьюгина была неординарной: в тридцать седьмом его, молодого физика, посадили по пятьдесят восьмой. Статья, как известно, политическая. Отсидев в Норильске до пятьдесят четвертого года, под вьюги и метели, начал писать и писал хорошо, умно, часто – по тем временам – остро, и опусы его приходилось пробивать. Делал это, конечно, директор – Борис, но всю доказательную базу готовила я. Слава Богу, почти всегда удавалось найти компромисс.

Валя Ершов, молодой, горячий, ударялся в некоторую эротику. Этого приходилось самой сдерживать: в те годы голые зады через цензуру пройти не могли. А цензура была.

Уже говорила: в пединституте самым любимым преподавателем был Александр Николаевич Шрамм. Насколько был почитаем в своей служебной деятельности, настолько несчастлив в личной жизни. Жена его – Александра Ивановна, моя ровесница, – была, как потом оказалось, больным человеком, но умным, образованным. У нее была какой-то особой формы шизофрения, выражавшаяся в сексуальных вывихах: мать двоих девочек, она, когда работала в вечерней школе, могла сбежать со своим учеником в какой-то украинский городок и жить там полгода. Александра преподавала русский и литературу. Язык чувствовала превосходно.

Когда после полугодовой отлучки вернулась, в школах ей было запрещено работать. Облоно бдило. Александр Николаевич был измучен, и я попросила Бориса взять Александру редактором в издательство. Но и тут на нее мужики клюнули: пожилой уже Вьюгин и молодой Ершов. И была при закрытых дверях на моих глазах потасовка. Смешно и… противно.

В годы, когда стал ты секретарем обкома, часто приходилось бывать на приемах. Косметики никогда никакой не употребляла, но голова, то есть волосы, всегда были в порядке. Появилось несколько элегантных платьев, в которых было не стыдно показаться на людях. На одном из приемов однажды танцевала с самим Рокоссовским. Мужчина – очень красивый и танцевал отменно. Вообще на этих приемах мы с тобой никогда не «держались за руку». Ты приглашал дам, был весел и любезен. Меня тоже кто-нибудь подхватывал. Правда, если кавалер был неприятен, я сразу же пряталась за твою спину.

Отношения твои с сослуживцами всегда были дружественными, но не близкими, как с Карташовым. Ты хорошо чувствовал людей и старался не наступать им на мозоли. У тебя были прекрасные товарищи – Боря Диденко, Саша Илов, Левочка Шур.

Весной шестьдесят четвертого Машенька окончила школу с золотой медалью. У нее были серьезные намерения – поступить в Бауманское на спецфакультет, где когда-то учился ты. Мне казалось это слишком трудным для девушки, но Мария всегда была самостоятельной: хочу – буду. И поступила. Без всяких блатов. Девчонка была способной.

Летом шестьдесят девятого впервые по санаторной путевке поехали в Мисхор. Поехали втроем – с Митей. Санаторий располагался среди камней, фуникулера к морю не было. Приходилось спускаться и подниматься, выворачивая ноги. На троих дали одну комнату с лоджией. Я спала на раскладушке. А еще пристроилось к нам семейство Бруштейнов. Бруштейн был секретарем ЦК компартии Израиля. Было ему под пятьдесят, говорил только на идиш, иврите и немецком. Я с ним общалась на немецком, который знала плохо, но все-таки знала. Бруштейн был из богатой семьи. Его жена Мати, молодая женщина, немного знала по-русски: родом была из Словении. Маленькой дочке Фиме было всего шесть лет. Она влюбилась в нашего Митьку и гонялась за ним повсюду. Мати, да и сам Бруштейн очень боялись войны и все просили пересказывать, что пишут в свежих газетах. Однажды во время экскурсии, Бруштейн увидел, как работают, дробя камни кувалдами, женщины в оранжевых жилетах – дорожные строители. Очень удивился, почему так тяжело трудятся женщины. Я объяснила, что у нас все, вся экономика держится на женщинах. И если бы не женщины – в войну пропали бы. Мужики почти все сразу были перебиты: ими очень бездарно руководили. А теперь, после войны, оставшиеся устраиваются начальниками и куда полегче. Женщины вкалывают нечеловечески. Объяснила, что во время войны сама работала физически – и у станка, и шоферила. Он вытаращил глаза.

В семьдесят первом – Митенька уже окончил рыбный институт и ходил механиком в море, а Маша, выйдя замуж за парня из своей студенческой группы и распределившись в Подмосковье, жила отдельно – впервые вдвоем поехали в Друскенинкай в отпуск. Мне посоветовали попить тамошней водички.

Господи! Как же без устали мы бродили! Обошли, кажется, все уголки городка, но чаще всего заходили в католический собор и, протянув усталые ноги, с замиранием сердца слушали орган. Ты говорил: «Лида, почему так возвышающе торжественна католическая музыка? Почему, когда здесь сижу, мне кажется, что сердце, душа улетают куда-то ввысь?»

Такого полного счастья, как в то друскенинкайское лето, не испытывала никогда, а что-то, что – непонятно, носилось уже над нами. Чем лучше шли у тебя дела, тем жестче, агрессивнее становился первый – Шаповалов. Мы не понимали, что ему нужно, а друг Левочка Шур все повторял: «Миша, Миша, как же ты не видишь, что ты среди них – белая ворона». Это действительно было так. Ты, никогда никому не делавший худого и считавший, что и тебя никто понапрасну не обидит, не видел, что проделывал первый…

Тебя любили люди. Любили за то, что ты их любил, жалел и всегда, когда мог, помогал. Особенно хорошо удавалось тебе спасать от алкоголя: мужики после бесед с тобой тет-а-тет почему-то переставали пить. Одумается такой, очухается и видит: нет ничего родней семьи. Благодарили. А еще ты лихо раздавал деньги – из собственного кармана, конечно.

Помню такой случай. Дождливая ноябрьская ночь. Звонок в дверь. Передо мной простоволосая женщина в кое-как застегнутом пальтишке. Плачет-рыдает: умирает в больнице ее дитя, ее мальчик. Врачи сказали: помочь может только Радин. Тебе удается дозвониться в Москву, и уже на следующий день на санитарном самолете прилетает бригада врачей с необходимыми лекарствами. Малыш спасен. Такие вещи, конечно, быстро разносились по городу. Или еще. Был в городе пединститут. В пединституте завкафедрой Захаров. Кафедра философии. Захаров – человек умный, самостоятельный – где-то перебежал дорожку первому секретарю. Что-то сказал, что тому не понравилось. Кафедры марксизма-ленинизма, философии под особым надзором обкома. Тиранили и третировали Захарова по-страшному. Как только не придирались. В сталинские времена посадили бы непременно, но теперь обстоятельства были другие, а люди оставались теми же. В общем, зуботычинам не было счету. Ты уважал Захарова. Придумал какую-то командировку в Волгоград и взял его с собой. Представил тамошнему партийному начальству, и Захарова пригласили профессором в местный институт. Помог с обменом квартиры. Так поступал ты, защищая людей.

Шаповалов же людей ненавидел. Он их, как говорят теперь, в упор не видел. Любил власть и только власть, а ничто так не рождает злодейства, как жажда власти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю