Текст книги "Исповедальные беседы"
Автор книги: Ингмар Бергман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
В своей жизни я несколько раз тешился мыслью о самоубийстве, как-то раз в юности даже инсценировал неуклюжую попытку. Но никогда не помышлял о том, чтобы превратить игру в реальность. Чересчур велико было мое любопытство, желание жить слишком сильно, а страх смерти по-детски слишком стоек.
Подобная жизненная позиция предполагает тем не менее четкий и надежный контроль своего отношения к действительности, фантазиям, снам. Если контроль не срабатывает, чего со мной никогда, даже в раннем детстве, не случалось, механизм взрывается, грозя уничтожить личность. Я слышу свой жалобный, как у побитой собаки, голос и встаю, намереваясь выйти через окно.
Я не знал, что Ингрид уже вернулась домой. И вдруг появляется мой лучший друг и врач Стюре Хеландер. Через час я – в психиатрическом отделении Каролинской больницы. Меня помещают одного в большую палату, где стоят еще четыре кровати. Во время обхода ко мне приветливо обращается профессор, я говорю что-то про стыд, привожу свою любимую цитату насчет того, что страх облекает в плоть и кровь причину страха, каменею от горя. Мне делают укол – и я засыпаю.
Три недели в больнице проходят весьма приятно. Мы – непритязательное сборище бедняг, оглушенных наркотическими лекарствами, – без возражений следуем неутомительному распорядку дня. Я принимаю пять голубых таблеток валиума в день и две таблетки могадона на ночь. Если я чувствую хоть малейшие признаки дурного настроения, иду к медсестре и получаю дополнительную порцию. Ночами я сплю глубоким сном без сновидений и по нескольку часов дремлю днем.
В промежутках с жалким остатком профессионального любопытства изучаю окружающую меня обстановку. Я обитаю за ширмой в большой пустой палате, время провожу, в основном, за чтением, не запоминая прочитанного. Едим мы в маленькой столовой, разговоры вежливые, ни к чему не обязывающие. Взрывов чувств не наблюдается. Единственное исключение – знаменитый скульптор, который однажды вечером, придя в дурное расположение духа, раскрошил себе почти все зубы. В остальном же вспоминаю одну грустную девушку, которой все время надо было мыть руки, и приветливого молодого человека двухметрового роста, страдавшего желтухой, – его пытались отучить от наркотиков с помощью метадона и с этой целью раз в неделю возили в психиатрическую клинику Уллерокер, где проводят этот вызвавший оживленные дискуссии эксперимент. Есть в отделении один пожилой молчаливый господин, пытавшийся покончить с собой – перерезал себе запястья ножовкой. Средних лет женщина с красивым строгим лицом страдает возбуждением двигательных нервов и преодолевает километр за километром по коридору.
По вечерам мы собираемся перед телевизором и смотрим передачи с чемпионата мира по фигурному катанию. Телевизор черно-белый, дышит на ладан, изображение двоится, звук плохой, но это не имеет значения и не вызывает протестов.
Ингрид навещает меня два-три раза в день, мы мирно и дружески беседуем. Иногда после обеда ходим в кино, как-то раз «Сандревс» устроил показ фильма у себя в просмотровом зале, и тогда «метадонщику» тоже разрешили пойти с нами.
Газет я не читаю, не слушаю и не смотрю программы новостей. Постепенно, незаметно улетучивается самый верный спутник моей жизни – унаследованное от родителей беспокойство, составлявшее ядро моей личности, мой демон и в то же время друг и подгоняла. Не только боль, страх и чувство неотмщенного унижения бледнеют, уходят – тает, выветривается и движущая сила моего творчества.
Наверное, я мог бы остаться пациентом на всю жизнь – настолько грустно-приятно мое существование, ничего от меня не требующее, заботливо защищенное. Реальности больше нет, желаний никаких, ничего уже не волнует, не причиняет боль. Движения осторожны, реакции замедленны или вовсе отсутствуют, чувственность умерла; жизнь – элегия, звучащая где-нибудь под гулкими сводами в исполнении многоголосого средневекового хора, горят окна-розетки, рассказывая старинные сказки, которые ко мне больше не имеют никакого отношения.
Однажды я спрашиваю любезного профессора, вылечил ли он когда-нибудь в жизни хоть одного человека. Он серьезно задумывается и говорит: «Вылечить – великое слово», – потом качает головой и ободряюще улыбается. Идут минуты, дни, недели.
Не знаю, что заставляет меня нарушить это герметически надежное существование. Я прошу профессора разрешить мне перебраться в Софияхеммет, на пробу. Он соглашается, но предупреждает, что нельзя сразу прерывать курс валиума. Я благодарю его за участие и заботу, прощаюсь с пациентами и дарю отделению цветной телевизор.
И вот в конце февраля я – в удобной и тихой комнате в больнице Софияхеммет. Окно выходит в сад. На холме я вижу желтый пасторский особняк, дом моего детства. Каждое утро я целый час гуляю по парку. Рядом со мной идет тень восьмилетнего мальчика – это поднимает дух и в то же время немного жутковато.
В остальном же – это время тяжких страданий. Не послушавшись наставлений профессора, я сразу же прекращаю принимать и валиум, и могадон. Результат дает себя знать немедленно. Подавленное чувство страха разгорается ярким пламенем, бессонница не знает жалости, демоны бушуют, кажется, я вот-вот разлечусь на куски от сотрясающих меня внутри взрывов. Читаю газеты, знакомлюсь со всем, что было написано в мое отсутствие, читаю скопившиеся письма – милые и не очень, говорю с адвокатами, общаюсь с друзьями.
Это – не мужество и не отчаяние, это – инстинкт самосохранения, который – несмотря на или, скорее, благодаря полному отключению сознания в психиатрической клинике – накопил силы для сопротивления.
Я иду в атаку на демонов, используя метод, оправдавший себя в прежних кризисных ситуациях: поделив день и ночь на определенные отрезки времени, заполняю их заранее намеченными делами или отдыхом. Лишь неукоснительно следуя составленной мною дневной и ночной программе, я могу спасти рассудок от страданий – настолько мучительных, что они даже вызывают интерес. Короче говоря, я возвращаюсь к старой привычке тщательно планировать и инсценировать жизнь.
Благодаря выработанной мною схеме я довольно быстро привожу в порядок мое профессиональное «я» и могу с любопытством изучать грозящие разорвать меня на куски собственные терзания. Начинаю вести записи и вскоре обретаю силы приблизиться к пасторскому дому на холме. Какой-то спокойный голос утверждает, будто моя реакция на происшедшее гипертрофирована и носит явно невротический характер, я, мол, вел себя на удивление смиренно вместо того, чтобы дать волю гневу. Признал все же свою вину, не будучи виновным, жажду наказания, чтобы как можно быстрее получить прощение и свободу. Голос дружески издевается. Кто должен тебя простить: Налоговое управление? Налоговый сыщик Карлссон в своей цветастой рубахе и с грязными ногтями? Кто? Твои недруги? Твои критики? Господь Бог простит тебя и даст отпущение грехов? Как ты себе это представляешь? Может быть, Улоф Пальме или король выпустят коммюнике – ты, мол, понес наказание, попросил прощения и теперь прощен? (Позже, в Париже, я как-то включил телевизор. Показывали Улофа Пальме, который на блестящем французском языке заверял, что история с налогами была раздута, что это не было следствием налоговой политики социал-демократов и что он является моим другом. В тот момент я испытал к нему чувство презрения.)
Глухой гнев, задавленный, лишенный долгое время права голоса, вновь начинает шевелиться в глубине, во мраке коридоров. Что же, давайте без гипертрофии! С виду я жалок, вечно недоволен и раздражителен, принимаю ласку и заботу как нечто само собой разумеющееся, но хнычу точно избалованный ребенок. За пределами привычного распорядка и самодисциплины беспомощен и нерешителен, сегодня не знаю, что принесет день завтрашний, не умею планировать на неделю вперед. Как сложится моя жизнь, работа в театре и в кино? Что ждет «Синематограф», мое любимое детище? Что будет с моими сотрудниками? Ночами, когда у меня нет сил читать, передо мной выстраивается готовый к атаке взвод демонов. Днем, за стеной видимого порядка, царит хаос – словно в разбомбленном городе.
В середине марта мы переезжаем на Форё. Весна только-только вступила в длительную борьбу с зимой: один день – яркое солнце и теплый ветерок, блистающие зеркальца воды и новорожденные ягнята, резвящиеся на проталинах, на другой – штормовой ветер из тундры, стеной падает снег, море бушует, вновь утепляются двери и окна, гаснет электричество. Камины, керосинки, транзисторы.
Все это действует успокаивающе. Я усердно тружусь над своим исследованием под рабочим названием «Замкнутое пространство». Ощупью бреду незнакомыми тропами, почти всегда ведущими в неизвестность и молчание. Пока еще терпение мое не иссякло, к тому же эта работа – часть каждодневной дисциплины.
На ночь, если я чувствую, что угроза уничтожения слишком сильна, принимаю могадон и валиум. Теперь я могу уже регулировать прием лекарств. Но завоеванное равновесие весьма зыбко.
Ингрид нужно по делам в Стокгольм. Она предлагает мне поехать вместе, я не хочу. Она предлагает пригласить кого-нибудь на те дни, пока ее не будет, – этого мне хочется еще меньше.
Я отвожу ее на аэродром. По дороге между Форёсундом и Бунге нам попадается навстречу полицейская машина – необычное явление в северной части Готланда. Меня охватывает паника: я уверен, они приехали за мной. Ингрид уверяет, что я ошибаюсь, я успокаиваюсь и высаживаю ее на аэродроме в Висбю. Возвратившись домой в Хаммарс, замечаю, что недавно прошел снег. Около дома видны свежие отпечатки шин и ног. Теперь я твердо убежден, что полиция искала меня. Запираю все двери, заряжаю ружье и усаживаюсь на кухне, откуда просматривается подъездная дорога к дому и стоянка. Жду много часов, во рту пересохло. Выпиваю стакан минеральной воды и спокойно, но обреченно говорю себе: это конец. Бесшумно и внезапно спускаются мартовские сумерки. Полицейских не видно. Постепенно я осознаю, что веду себя как смертельно опасный сумасшедший, разряжаю ружье, запираю его и начинаю готовить обед. Писать становится все тяжелее. Тревога не покидает ни на минуту. Кстати, ходят слухи, будто обвинение в налоговом мошенничестве с меня снимают. Таким образом, вся история превращается в банальный налоговый вопрос. Мы ждем, ничего не происходит. Читаю «Иерусалим» Сельмы Лагерлёф и с трудом восстанавливаю ежедневный распорядок жизни. Среда 24 марта – тихий, серый день, оттепель, капель с крыш. Из своей комнаты я слышу телефонный звонок, Ингрид отвечает. Бросает трубку и вбегает в комнату, на ней будничное платье в голубую клетку, в котором она обычно ходит на Форё. Она хлопает себя по бедру правой рукой и восклицает: «Дело закрыто!»
Сперва я ничего не ощущаю, потом наваливается усталость, и я, наплевав на распорядок, ложусь спать. Сплю несколько часов. Таким изнеможенным я чувствовал себя последний раз, выйдя из самолета, у которого в воздухе загорелся один двигатель, и он был вынужден много часов кружить на Эресундом, чтобы сжечь топливо.
Вечером раздается стук в дверь. Это наша соседка и добрый друг. Она поспешно протягивает мне цветок и говорит, что хотела только поздравить и сказать, как она рада.
Ночь проходит без сна. Множество всяческих проектов и планов не дает мне заснуть. Испробовав все, что можно – снотворное, музыку, Сельму, шоколад, печенье, – я встаю и сажусь за письменный стол. Быстро записываю сюжет фильма, который я называю «Мать и дочь и мать». На главные роли намечаю Ингрид Бергман и Лив Ульман.
30 марта мы возвращаемся в Стокгольм, где меня ждет куча дел. Начинаю – осторожно, преодолевая невыносимую усталость, – с самых важных: прежде всего запуск в производство «Райской площади» Уллы Исакссон и Гуннель Линдблум.
Второго апреля Налоговое управление, перезарядив орудия, открывает огонь по борту. В час дня мы встречаемся с адвокатом Рольфом Магреллем. Не сразу, с большим трудом я постигаю смысл переданного им сообщения Налогового управления. Спустя какое-то время я написал статью об этом деле и его последствиях. Статья была следующего содержания:
«В пятницу 2 апреля мой юридический поверенный "был приглашен" в Государственное налоговое управление для беседы с налоговым инспектором Бенгтом Челленом и начальником отдела Хансом Свенссоном. Информация, сообщенная этими господами, оказалась головоломной. Несмотря на неоднократные терпеливые попытки, Магреллю не удалось объяснить мне всех деталей. Но смысл я все-таки понял.
Чтобы опередить весьма проворный отдел печати Налогового управления, работающий, судя по всему, в тесном контакте со средствами массовой информации, я собираюсь сейчас сам рассказать, чем были озабочены налоговый инспектор и начальник отдела.
Пусть тот, кого я лишаю возможности передать эту информацию прессе и получить гонорар, воспримет это с должным спокойствием. На так называемом «деле Бергмана», как я понимаю, уже заработано немало денег. Кстати, один вопрос: в какую статью расхода записывают газеты подобные выплаты и как указывает получатель свой доход в налоговой декларации? А теперь я постараюсь вкратце изложить содержание сообщения, сделанного господами Свенссоном и Челленом. Прошу читателя немного запастись терпением, поскольку суть исключительно интересна.
Итак, Налоговое управление, как было заявлено, не может согласиться с тем, что, в соответствии с новым требованием, выдвинутым налоговым инспектором Дальстрандом, прежние притязания Налогового управления утрачивают силу. Дальстранд требует, чтобы я заплатил налог с суммы 2,5 миллиона крон по налогообложению 1975 г. (дивиденды моей бывшей швейцарской фирмы «Персона»). Господа же из Налогового управления желают обложить налогом и мою шведскую фирму «Синематограф» на ту же сумму дохода, ибо они считают швейцарскую фирму «фикцией». Тот факт, что один и тот же доход будет обложен налогом дважды (в размере 85+24%, или 109%), их мало волнует, поскольку это ошибка Дальстранда.
(Пока понятно?)
Если же мы с налоговым инспектором Дальстрандом согласимся, чтобы с меня взяли тот налог, который изначально требовало Налоговое управление, то в таком случае можно избежать налогообложения моей шведской фирмы.
Выражаясь проще: угрозами и шантажом меня и Дальстранда хотят заставить признать, что Налоговое управление было право с самого начала.
Мне доставляет огромное удовольствие сообщить через эту газету налоговому инспектору Бенгту Челлену и начальнику отдела Хансу Свенссону, что я не принимаю их методов и отказываюсь вступать в какие-либо сделки. Естественно, теперь я вынужден немного поразмышлять над теми причинами, которые, как можно предположить, заставили Налоговое управление пойти на подобный поразительный шаг.
Вот несколько объяснений: решение прокурора Нурденадлера о снятии обвинения кое-кого в Налоговом управлении больно ударило по престижу. Налоговый сыщик Кент Карлссон со своим помощником потратили на это дело, завершившееся пресловутым задержанием в Драматене, много месяцев. Когда же выясняется, что все затраченные усилия были напрасны, возникает настоятельная необходимость найти еще какую-нибудь зацепку, дабы хоть ненадолго сгладить то отрицательное впечатление, которое сложилось о Налоговом управлении как внутри страны, так и за ее пределами. Расчет был при этом, вероятно, на то, что я, испугавшись еще одного скандала, поддамся на шантаж, в результате чего Налоговое управление в любом случае выйдет победителем из игры!
Я не участвую в подобной игре.
Хочу тут же добавить, что желал бы крепко прижать к груди как налогового инспектора, так и начальника отдела.
Этим господам удалось то, чего ни психиатрическая наука, ни я сам не могли добиться за два месяца моей болезни.
Попросту говоря – я так рассвирепел, что немедленно выздоровел. Ощущение ужаса и неизгладимого унижения, мучившее меня днем и ночью, улетучилось за несколько часов и больше не давало о себе знать, ибо я понял, что мой противник – не справедливый, объективный, рассудительный орган власти, а группа помешанных на престиже игроков в покер.
Разумеется, я и раньше подозревал что-то в этом роде, особенно разглядев вблизи налогового сыщика Кента Карлссона, который присутствовал на допросе в полиции и буквально дрожал от возбуждения, предвидя приближающийся триумф.
Должен признаться, что потом, когда губернский прокурор Нурденадлер, проявив нравственное мужество, скрестил копья с могучими силами, уже вынесшими мне приговор, я начал сомневаться в обоснованности своих подозрений. (Я решил все забыть и вернуться к работе, полностью доверив вести процесс о налогах специалистам. Я равнодушен к деньгам и вещам, всегда был и буду равнодушен. И нисколько не боюсь потерять то, чем владею, при возможном неблагоприятном исходе процесса. Я не считаю свои доходы в денежном выражении. Безусловно, я полагал, что со мной обошлись по-свински, но чувствовал, что для того, чтобы вновь обрести почву под ногами, я должен все это забыть, я полагал также, что конец этой удручающей истории может быть достойным и справедливым.)
Однако налоговый инспектор Челлен и начальник отдела Свенссон восстановили – угрозой шантажа – порядок, подтвердив тем самым мои самые что ни на есть параноидные мысли. В то же время я избавился от состояния творческого кризиса и полной инертности, поразившего меня впервые в жизни.
Итак, посоветовавшись с самим собой и с близкими мне людьми, я принял несколько решений, которые сейчас и изложу, ибо в противном случае немедленно поползут всяческого рода идеи, слухи, инсинуации, и опровергнуть их задним числом будет нелегко.
Первое. Поскольку для того, чтобы исполнять свои профессиональные задачи, мне необходима определенная гарантия спокойного существования и поскольку, по всей видимости, в обозримом будущем такая гарантия мне предоставлена не будет, я вынужден ее искать в какой-нибудь другой стране. Хорошо сознаю, на какой риск иду. Вполне возможно, моя профессия настолько прочно связана со средой и языком, что я, на пятьдесят восьмом году жизни, не сумею приспособиться к новой обстановке. Тем не менее я обязан попытаться. Необходимо покончить с тем парализующим чувством зыбкости существования, с которым я жил все последние месяцы. Без работы моя жизнь бессмысленна.
Второе. Чтобы «честный шведский налогоплательщик» не подумал, будто я сбегаю от суда, я помещаю все свое состояние на закрытый счет и предоставляю его в распоряжение Налогового управления в случае, если я проиграю процесс. Оставлена также соответствующая сумма в случае проигрыша процесса «Синематографом». Если я останусь должным еще какие-то деньги, то выплачу все до последнего эре. У меня уже есть немало предложений, и я не собираюсь утаивать от родной страны ни единого эре.
Третье. За последние годы я выплатил 2 миллиона крон налогов, предоставил работу многим людям, с болезненной щепетильностью старался, чтобы все сделки были честными. Так как я не разбираюсь в цифрах и боюсь денег, я попросил знающих и честных людей взять на себя решение всех этих вопросов. Форё было для меня надежным прибежищем, я чувствовал себя там спокойно, словно во чреве матери, даже не помышляя, что когда-нибудь буду вынужден уехать. Я был убежденным социал-демократом. С искренней страстностью придерживался этой идеологии серых компромиссов. Я считал свою страну лучшей в мире и считаю так до сих пор, может быть, потому, что видел слишком мало других стран.
Прозрев, я испытал тяжелое потрясение, отчасти из-за невыносимого унижения, отчасти из-за того, что понял – в этой стране ни один человек не защищен от нападок и унижений со стороны особого рода бюрократии, расползающейся подобно раковой опухоли, бюрократии, которая ни в малейшей степени не подготовлена к выполнению своих трудных и щепетильных задач и которую общество снабдило такими полномочиями власти, до коих отдельные исполнители этой власти абсолютно не доросли.
Когда представители Налогового управления во главе с налоговым сыщиком Кентом Карлссоном вдруг появились в конторе «Синематографа» и потребовали предъявить им наши счета, меня немного покоробило их поведение, но потом мне разъяснили, что это нормально и в порядке вещей. Их в особенности интересовали сделки «Персонафильм». Мы подчинились требованию и предоставили в их распоряжение бухгалтерские книги фирмы.
И я, и мой адвокат спокойно ждали, когда господа ревизоры пригласят нас на беседу.
Не тут-то было. У сыщика Кента Карлссона и его ребят были другие планы. Они решили устроить демонстрацию силы, которая бы прогремела на весь мир, а им самим позволила бы набрать некоторое количество очков в таблице, существующей у этой особой бюрократии.
(Кстати, довольно-таки плохо продуманная операция: с начала ревизии до задержания меня и моего адвоката, имевшего целью «не дать нам уничтожить доказательства», прошло несколько месяцев. Если бы нам было что скрывать, мы бы за эти месяцы замели все следы. Это даже полицейскому Паулю-су Бергстрёму[ 30 ]30
Полицейский Паулюс Бергстрём – комический персонаж из сатирического журнала «Грёнчёпингс веккублад», символ глупого полицейского.
[Закрыть] было бы под силу вычислить. Если бы меня грызла совесть, я успел бы за это время эмигрировать. И наконец, если бы я не был так отчаянно привязан к этой стране и к тому же до отвращения честен, я сегодня обладал бы огромным состоянием – за границей.)
Но ни налоговому сыщику Карлссону, ни прокурору Дрейфальдту ни один из этих доводов не пришел в голову. Карлссоновский заговор был совершившимся фактом, и через 14 минут после того, как меня вывели из Драматена, следователю позвонила первая газета, желая узнать подробности о сенсационном задержании.
Теперь, когда эта грандиозно задуманная демонстрация силы провалилась, решили применить странную окопную тактику с примесью угроз и шантажа. Боюсь, подобная стратегия рассчитана на необозримо долгое время.
У меня не хватит ни рассудка, ни нервов, чтобы выдержать такого рода войну. Ни времени.
Поэтому я уезжаю. Уезжаю, чтобы сделать свой первый фильм за границей, на чужом языке. У меня нет причин жаловаться. Для всех, кроме меня самого и моих близких, это пустяк или, как бы выразились в Налоговом управлении, «фикция».
Мне посоветовали обжаловать действия «Афтонбладет» за то, что она писала обо мне и моем деле. Это бессмысленно, ответил я. Газета, кичащаяся своими инсинуациями, неприкрытыми оскорблениями, полуправдой и низкопробным преследованием личности, собирает критические замечания прессомбудсмана[ 31 ]31
Прессомбудсман – уполномоченный по прессе, осуществляющий надзор за соблюдением прессой законов и постановлений. Назначается правительством, однако не имеет права самостоятельно выносить решения.
[Закрыть] с такой же страстью, как индеец – скальпы. В любом обществе, вероятно, есть потребность в клоачном стоке, подобном «Афтонбладет». Но меня не перестает удивлять, что этот клоачный сток является флагманом социал-демократической прессы и что в этом разлагающемся клеточном скоплении работает много приличных, достойных уважения профессионалов.
Мне посоветовали также подать в суд на прокурора Дрейфальдта и потребовать возмещения убытков (две загубленные постановки по 45 тысяч крон каждая, остановка производства фильма – приблизительно 3 миллиона, психические страдания – одна крона и поруганная честь – еще одна крона, итого три миллиона девяносто тысяч две кроны). Но и это я считаю бессмысленным. Дилетантство, чувство долга и топорность в данном случае шли рука об руку. Это надо понять. Это по-шведски. Возможно, я когда-нибудь напишу на эту тему фарс. Я говорю, как говорил Стриндберг, рассердившись на что-нибудь: Берегись, сволочь, мы встретимся в моей следующей пьесе».
О статье позаботится Бьёрн Нильссон из «Экспрессена». Мы с Ингрид навещаем ее сестру и свояка в Лешёфорсе. На обратном пути в Стокгольм делаем крюк и проезжаем Воромс – усадьба тиха и молчалива в сером свете дня на исходе зимы, чернеет река, над холмами туман. Проезжаем Стура Тюна, где похоронена мать Ингрид. Останавливаемся ненадолго в Уппсале, я показываю бабушкин дом на Трэдгордсгатан, слушаем мощный шум порогов Фюрисон. Сантименты... и прощание.
Потом мы на несколько дней едем на Форё. Больно, но необходимо. Я информирую Ларса-Уве Карлберга и Катинку Фараго. Они обещают по мере сил поддерживать жизнь «Синематографа». В Страстную пятницу я пишу статью, переписываю, пишу заново, удивляюсь про себя, за каким дьяволом я трачу столько усилий, но бешенство, державшее меня на плаву последние недели, заставляет действовать, вырабатывая необходимый адреналин.
20 апреля Ингрид с сестрой уезжают в Париж. Я провожу вечер с моим другом Стюре Хеландером. Мы познакомились в 1955 году, когда я с непрекращающимся поносом и рвотой попал к нему в отделение в Каролинскую больницу. Несмотря на то, что мы с ним очень разные люди, мы стали друзьями и дружбой этой дорожим до сих пор.
В среду 21 апреля в 16.50 я отбываю в Париж. Когда самолет поднимается в воздух, меня охватывает безудержное веселье, и я читаю сказки сидящей рядом в кресле девчушке.
То, что произошло потом, не представляет особого интереса. Моя статья была напечатана в «Экспрессен» на следующий день после отъезда и вызвала немалый переполох. Журналисты взяли в осаду нашу гостиницу в Париже, а один фотограф, преследуя нас на мотоцикле по пути в шведское посольство, чуть не попал в аварию. Я обещал Дино Де Лаурентису держать язык за зубами, так как мы планировали через несколько дней провести пресс-конференцию в Голливуде. Мероприятие было бурным. Я понял, что мы выиграли второй раунд, но задавался вопросом, не слишком ли дорогой ценой.
Мы с Ингрид намеревались поселиться в Париже, куда вернулись через неделю. Лето думали провести в Лос-Анджелесе – подготовка к съемкам «Змеиного яйца» затягивалась. В Париже было жарко. В нашей шикарной гостинице имелся кондиционер – колоссальных размеров агрегат, который, гремя и стеная, давал лишь тонкую струйку холодного воздуха где-то на уровне пола. Мы сидели голые под этой струйкой и пили шампанское, не в силах пошевелиться. В переулке неподалеку взорвались две бомбы, полностью разрушив помещения, принадлежавшие западногерманским учреждениям.
Жара усиливалась, и мы сбежали в Копенгаген, где, взяв напрокат машину, отправились осматривать сельские пейзажи Дании. Однажды вечером, зафрахтовав частный самолет, полетели в Висбю. На Форё приехали поздно, хотя на улице все еще было светло. Возле старого дома в Дэмбе вовсю цвела сирень. Мы до рассвета просидели на крыльце, одурманенные тяжелым запахом, а рано утром улетели обратно в Копенгаген. Мы договорились с Дино Де Лаурентисом, что фильм будет сниматься в Мюнхене – вполне логично, хотя действие происходит в 20-х годах в Берлине. Я ездил в Берлин выбирать место съемок, но ничего подходящего не нашел, кроме района под названием Крёйцберг, вплотную прилегающего к Стене. Это – город-призрак, в котором с конца войны ничего не восстанавливалось. На фасадах по-прежнему следы пуль и взрывов гранат. Руины разрушенных при бомбардировке зданий, правда, снесены, но оставшиеся на их месте пустыри зияют точно гнойные раны между серыми блоками домов. В этом районе горделивой когда-то столицы нет ни одного немца. Кто-то сказал, что жилище может стать смертельным оружием, и здесь я вдруг понял смысл этой революционной риторики. Дома переполнены иностранцами, во дворах играют дети, воняют на жаре помойки, улицы не убирают, там и тут видны асфальтовые заплаты.
Убежден, что какой-нибудь орган власти тщательно следит за этой раковой опухолью на спине богатого Западного Берлина. Там наверняка существуют необходимые социальные учреждения и разработаны меры безопасности для того, чтобы никто не пострадал и тем самым не привел в смущение немецкую совесть и с грехом пополам усмиренную расовую ненависть. Говорят в открытую: этим сволочам в любом случае здесь живется лучше, чем у себя дома. У Банхоф Цу собираются молодые наркоманы – время от времени на них устраивают запланированную облаву и разгоняют. Никогда прежде не приходилось мне наблюдать подобной неприкрытой телесной и духовной нищеты. Немцы этого не видят либо же приходят в бешенство – следовало бы создать лагеря. Расчет, оправдывающий существование Крёйцберга, столь же прост, сколь и циничен: если враг по ту сторону Стены захочет напасть на Запад, ему придется пробиваться через заслон из ненемецких тел.
Киностудия «Бавария» оказалась внушительным сооружением с двенадцатью павильонами и 4 тысячами служащих. В Мюнхене есть два оперных здания, тридцать два театра, три симфонических оркестра, несчетное число музеев, огромные парки и чистенькие улицы, вдоль которых теснятся универмаги – их витрины кричат об изысканной роскоши, подобной которой вряд ли можно сыскать в другом крупном европейском городе. Люди были приветливы и гостеприимны, и мы решили обосноваться в Мюнхене, тем более что мне предложили поставить «Игру снов» в Резиденцтеатер, баварском варианте Драматена.
Кроме того, я получил престижную награду – так называемую премию Гете, церемония награждения должна была состояться осенью во Франкфурте. После непродолжительных поисков мы нашли светлую, просторную квартиру в безобразной на вид многоэтажке рядом с Энглишер Гартен. С террасы открывался вид на Альпы и шпили старого Мюнхена.
Квартира освобождалась только в сентябре, поэтому мы на лето уехали в Лос-Анджелес. В Калифорнии стояла небывалая за последние десять лет жара. Приехав за два дня до Иванова дня, мы сидели в могильном холоде гостиничного номера, снабженного кондиционером, и смотрели по телевизору соревнования по боксу. Вечером сделали попытку прогуляться в расположенный поблизости кинотеатр. Жара придавила нас точно бетонной стеной.
На следующее утро позвонила Барбра Стрейзанд и предложила, захватив купальные костюмы, приехать на вечеринку «у бассейна». Я поблагодарил за гостеприимство, положил трубку и, повернувшись к Ингрид, сказал: «Сейчас же едем на Форё, там и проведем лето. Насмешки вытерпим». Через несколько часов мы уже были в пути. В Стокгольм мы прибыли вечером в канун Иванова дня. Ингрид позвонила отцу, у которого, как выяснилось, собрались родственники и друзья, – он жил неподалеку от Норртелье. Он велел нам приезжать немедленно. Время приближалось к двенадцати. Вечер был теплый и мягкий. Вокруг все цвело и пахло в полную силу. И было светло.
Ближе к утру я лежал на белой кровати в комнате, пахнувшей дачей и свежевымытым дощатым полом. Высокая береза за окном отбрасывала колеблющуюся узорчатую тень на светлую штору, шумела и что-то шептала, шептала.
Длительное путешествие было забыто, жизненная катастрофа превратилась в сон, приснившийся кому-то другому. Мы с Ингрид тихо беседовали о трудностях нашей новой жизни. Я сказал: «Либо я умру, либо получу чертовски сильный заряд энергии».