Текст книги "Исповедальные беседы"
Автор книги: Ингмар Бергман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
– Нет, – внезапно и решительно говорит Анна. – Я не смогла последовать вашему совету, дядя Якоб. Мне, пожалуй, хотелось причаститься, но я сдержалась.
Они покидают кухню: «Нет-нет, я уберу потом. Пойдемте в библиотеку, там я усажу вас в удобное кресло и угощу сигарой. Хенрик получил целый ящик от оптовика Густавссона – в благодарность не знаю за что, по-моему, за то, что навестил его старуху мать в благотворительном заведении Эрики».
Она берет дядю Якоба под руку, и они идут по сумеречным комнатам, где накрытая простынями мебель светится словно арктические глыбы льда. Библиотека представляет из себя прямоугольную комнату с двумя окнами, выходящими на кладбище и Стургатан. Стены заставлены книжными шкафами. Между ними втиснут маленький домашний алтарь, на котором лежит раскрытая семейная Библия. Над ней висит полуметровой величины деревянное распятие, изображающее торжествующего Спасителя. Над широким кожаным диваном – написанная маслом картина кисти какого-то мрачного голландца. Под прямым углом к дивану вздымается искусно сделанный комнатный орга-н. Под окнами стоят низкие, удобные кожаные кресла. Центр комнаты занимает массивный библиотечный стол.
– Хенрик почти никогда не курит сигары, но он говорит, что сигары оптовика изысканны.
Анна открывает серебряный ларец, вынимает одну сигару, подносит ее к уху и, покатав взад-вперед, удовлетворенно кивает.
– Папа был большим поклонником сигар. Хорошие сигары и хорошие паровозы были его страстью (возможно, еще и мама, но это не так точно). Я обожала сидеть у него на коленях, когда он курил. Так что он с детства научил меня относиться к сигарам бережно и уважительно.
Она раскрывает позолоченный нож с ручкой из слоновой кости и обрезает выбранную сигару, потом протягивает ее Якобу, зажигает длинную спичку и дает ему прикурить. На минуту слышно лишь энергичное попыхивание. После чего настоятель с довольным видом смотрит на свою сигару.
– Дело было так, если вам, дядя Якоб, интересно послушать. Мы с Тумасом были одни в его скверной комнатушке. На дворе – январская стужа. Начало смеркаться. Я сказала ему, что вынуждена вернуться в Стокгольм и теперь мы встретимся не скоро. Он стоял не шевелясь, положив руки мне на плечи. Я уже надела пальто. Собиралась уходить. В эту минуту я и сделала выбор.
– Ты сделала выбор? – (С ударением на всех трех словах.)
– Я сбросила пальто, стащила платье. Села на стул, сняла зимние ботинки, нижнюю юбку, лифчик и чулки, вытащила шпильки из волос. И наконец осталась в одной рубашке. Раздеваясь, я не смотрела на Тумаса. Теперь взглянула на него. Он стоял у письменного стола. Потом потряс головой и сказал: «Нет-нет, только не это». Так точно и сказал, дядя Якоб. Но у меня уже выбора не было. У меня уже не было возможности пойти на попятную, я знаю, это звучит мелодраматически, но я не нахожу других слов. И я взяла его за руку и притянула к себе, он упал на колени, я сжимала его голову руками, а его лицо покоилось у меня на груди. Так вот было дело. Вам не противно, что я так подробно рассказываю, дядя Якоб?
– Тебе решать.
– Я приняла его в себя, вы понимаете. А потом мне пришлось его утешать.
Неожиданно рассмеявшись, она стукнула кулаком по спинке кресла.
– Он был безутешен. Говорил, что изменил мне и Хенри-ку, своему другу. Считал, что проявил слабость и поступил подло. Сказал, что Бог ему этого не простит. Он был похож на перепуганного до смерти ребенка. Потом мы снова принялись целоваться. И его рвение уже не уступало моему. Ничего... ничего. Нет. Ничего.
Она проводит ладонью по лбу и волосам, словно желая освободиться от паутины.
– Я, пожалуй, размышляла о раскаянии. Но я не раскаиваюсь. Размышляла о грехе, но это всего лишь слово. Я выстроила высоченную стену запретов между нами. Но как только у меня появляется малейшая возможность встретиться с ним, я рушу эту стену. Я думаю о Хенрике, но его лицо расплывается. Я слышу, что он говорит, – я имею в виду, слышу его голос. Но Хенрик не совсем реален. Думаю, мне бы надо было... я знаю, что я бы... нет, это все-таки неправда. И дети. Я стала добрее к детям, у меня появилось больше терпения. И к Хенри-ку тоже подобрела. Наши отношения стали лучше – лучше во всех смыслах. Я бываю нежной и ласковой с ним, и он радуется, меньше раздражается и боится. Все стало лучше с тех пор, как я дала себе обещание любить Тумаса. И он тоже успокоился, у него больше не бывает припадков «осознания греховности», как он это называет. Мы не можем часто видеться, но когда я навещаю мать в Уппсале, мы встречаемся.
Она произнесла многословную, длинную речь. Ни тени страха. Ни тени раскаяния или смущения. Она стоит рядом с креслом, облокотившись на спинку, и смотрит на сумерки, спустившиеся над темными кронами кладбищенских деревьев.
– Если все так великолепно, как ты утверждаешь... Почему ты заплакала?
Вы застали меня врасплох. Я почти весь день провела с Тумасом в одном пансионате. Проводила Хенрика на вокзал и сразу пошла к Тумасу. Мы не виделись больше месяца, шесть недель, кажется. Я так разволновалась – нет, не огорчилась, а разволновалась. Я не видела, что вы сидите там, в тени деревьев. А потом вы окликнули меня, и я жутко, до смешного испугалась, как будто меня застигли на месте преступления – вот именно, застигли! И когда мы сидели и вели незатейливый разговор, у меня возникло чувство...
Молчание. Молчание длится. Анна подбирает слова, которые не будут высказаны.
– По-моему, я догадываюсь, какое чувство.
– Вовсе нет! – сердито восклицает Анна. – Если откровенно, так я испугалась.
– Испугалась меня?
– Это было похоже на столб, черный блестящий столб, высотой до неба. Мгновенное ощущение, которое через секунду пропало. Потом мы сидели и разговаривали. И мне было только приятно, ничего странного я не видела.
– А затем ты расплакалась.
– Да. Я же поняла, что меня лишат всякой радости, оставив взамен столько страданий и – горя, что это не поддается разуму... Это был краткий, миг озарения – точно как этот столб, – через несколько секунд он испарился, и я услышала собственный голос, рассказывавший о... а потом подступили слезы. И я не сумела...
– Ты ведь могла сослаться на что угодно. – Я смотрела на вашу большую ладонь, дядя Якоб. И подумала, что если у Бога есть рука, во что я не верю, но если у Него есть рука, то она похожа на вашу. И мне вспомнился псалом: «И молю я напоследок, Боже милый мой, в Свою руку Ты мою возьми...» – На какое-то мгновенье ее переполняет боль, она обходит стол и садится на неудобный монашеский стул у органа. Теперь наступает довольно долгое молчание, о чем мы упоминаем для тех, кому интересно, как такого рода беседа течет и дышит.
– Из сказанного тобой я понимаю, что вообще-то тебе хотелось поделиться со мной, хотя ты думала, что не сможешь.
– Так оно верно, и есть, – говорит Анна звонким, как у маленькой девочки, голосом. – А разве не всегда так бывает? Большая радость, радость настолько огромная, что она непостижима, влечет за собой великий мрак, всевозможные страдания и страхи. Похоже, я попробовала вкус боли, ожидающей меня за пределами радости. Если это не Бог дал мне Тумаса, то я далеко от Бога, и это хорошо. Я знаю, вы, дядя Якоб, сейчас думаете, что я непозволительно кощунствую.
– Не тебе решать, о чем я думаю! Помню, как ты готовилась у меня к конфирмации. Ты была начитанна, а во время наших бесед всегда задавала любознательные вопросы, и еще я заметил, что ты была хорошим другом, Я знал, что ты выросла в доме, где царила любовь. Я был знаком и с твоей матерью, и с твоим отцом, с матерью в первую очередь. И, пожалуй, спрашивал себя, что за жизнь тебе предстоит.
Якоб подается вперед, зажав гаснущую сигару между большим и указательным пальцами. Он раскуривает ее, выпуская кольца дыма, в сумерках разливается ароматный запах. Анна, склонив голову, разглядывает свою раскрытую ладонь – потом делает едва заметный жест сдерживаемого нетерпения.
– Вся эта уютная надежность. Даже в училище – я имею в виду медицинское училище. Я ведь видела нищету – особенно детей. Но это не затрагивало моего чувства надежности. И долгие годы с Хенриком – двенадцать лет, – сложные, трудные годы, совсем не такие, как я себе представляла. Но надежность существовала все равно. Мама и папа. Мой брат. Наша улица, Трэдгордсгатан. Все это было всегда. Я жила в глубине надежности.
Молчание. Молчание длится.
– Мне уйти, Анна?
– Нет, посидите еще, дядя Якоб. Но я не думаю, что у меня есть что добавить. – А почему, собственно, ты мне все это рассказала?
– Если у меня хватит смелости подумать...
Если немножко подумать.
То я вижу, что над нами нависла опасность.
Что меня все больше загоняют в угол.
Дети, Хенрик, Тумас и я...
Мы ходим на грани катастрофы.
Жизненной катастрофы.
Разве это не так называется?
Жизненная катастрофа.
Или же я ничего не предпринимаю, но тогда я могу... нет, это невозможно. Есть ли вообще избавление? И второй вопрос – который пугает меня больше всего, – хочу ли я избавления? И сразу же возникает мысль о детях. И это так тяжело, что я отталкиваю от себя эти мысли, они почти непереносимы. Ну вот, я плачу, но это не только эгоизм, просто мне чертовски больно. Потому как можно что угодно говорить о Хенрике, но он добр к детям. Возможно, чересчур строг к мальчикам, но вообще к детям относится с любовью и лаской – и мне отнять у него детей. Это было бы несправедливо. Да, это адская машина с часовым механизмом, она все тикает и тикает, и иногда я совершенно отчетливо ее слышу. И мне становится страшно... И в то же время я тоскую.
Внезапно она, глядя прямо в глаза настоятелю, улыбается – чуть ли не весело:
– Вот так, стало быть, обстоит дело, дядя Якоб. Я не говорила ни с кем об этом. Кое-кто, по-моему, догадывается, возможно, Ертруд. Она видела нас с Тумасом вместе. А еще Мэрта. Однажды она отвела меня в сторону и предостерегла от разных вещей. А сейчас она – миссионер и врач по другую сторону экватора. Ертруд, как я думаю, была немножко влюблена в Тумаса, но она ни разу ничего не сказала. Теперь вам все известно, дядя Якоб! Не знаю, на что я, собственно, надеялась. Может, на то, что дядя Якоб даст мне хороший совет, какое-то решение. Или отпущение грехов.
Якоб курит сигару, она почти догорела, он разглядывает огонек, мерцающий в тонких табачных листьях.
– Если тебе хочется сочувствия, могу сказать, что в глубине моей души оно есть. Если ты хочешь отпущения грехов, то его ты не получишь, поскольку в тебе, как мне кажется, нет ни грана раскаяния. Если же хочешь моего совета, то тут я бы тебе кое-что сказал при условии, что ты воспримешь мои слова серьезно. При этом я вовсе не имею в виду, что ты обязана следовать этим советам. Но ты должна поверить, что я говорю в силу своего разумения.
– Понимаю.
– Все, что я намерен тебе сказать, вызовет у тебя протест. Ты огорчишься, разозлишься и взбунтуешься.
– Может, я буду благодарна.
– Сомневаюсь. Прежде всего: ты должна безусловно порвать со своим другом. Даже если ты сама ощущаешь глубокое и сильное удовлетворение от этого чувства, ты обязана прекратить связь. Тумас совершает тяжкое преступление. Возможно, оно нанесет ему непоправимый вред. Кроме того, если об этом его ложном шаге станет известно, его будущая карьера представляется весьма проблематичной, чтобы не сказать, что на ней можно поставить крест. Ты утверждаешь, что любишь его, и я тебе верю. Быть любимым таким человеком, как ты, – драгоценный подарок. Таким образом, я не сказал, что должна перестать любить его, – требовать этого было бы странно. Я лишь говорю, что ты должна прекратить с ним всякие отношения, я подчеркиваю – всякие. Тем самым ты докажешь ему свою любовь.
Анна не сводит глаз с настоятеля. Зажглись уличные фонари, сполохи света гуляют по потолку. Значит, они различают лица друг друга. Якоб, наверное, ждет какой-то реакции от Анны, но та молчит.
– И еще: ты все должна рассказать Хенрику.
– Этого я сделать не могу.
– Должна.
– Нет-нет, не могу. Что угодно, только не это.
– Ты обязана.
– Зачем? Нет, это невозможно.
– Правда, Анна! Сейчас ты запуталась в тенетах лжи. Чем дольше ты будешь жить в этих тенетах, тем несчастнее будет твоя жизнь.
– Дядя Якоб! Хенрик – человек, который едва справляется с напряжением обыденной жизни. Он слабый и боязливый. Его служебная нагрузка огромна. Правда доконает его. У нас скверный брак, неудачный во многих отношениях, как душевно, так и физически. Но нас связывают своеобразные добрые, товарищеские узы. И это помогло нам продержаться двенадцать лет. Дух товарищества и дети. Если бы я выложила правду, перед нами разверзся бы ад. Нет, дядя Якоб, нет и нет. – Неужели ты не понимаешь, что, скрывая правду, ты проявляешь глубочайший эгоизм? Ведь не исключено, что правда поможет Хенрику созреть и исправить свою жизнь!
– Исправить свою жизнь! Простите, дядя Якоб, но Хенрик не такого сорта человек. Он отступает, когда можно отступить. Он сбегает, когда есть возможность сбежать. А если он в кои-то веки видит, что приперт к стене, то взрывается от бешенства или заболевает. Он погибнет. Вот правда. Я знаю, что он хороший священник. И заботливый духовник, который помог многим. Но под этой внешней оболочкой скрывается жалкий, напуганный до смерти бедолага. Я не могу сказать правду. Знаете ли вы, дядя Якоб, как мы живем? Я имею в виду то, что называют интимной жизнью? Порой мне хочется взвыть от отвращения и унижения. Но жизнь продолжается, день за днем, и это главное. Я не могу рассказать Хенрику о моей плотской жизни. Я не могу даже предугадать, как он отреагирует... может, он... И вина – эта вина...
– Ты должна поверить, что я все понимаю. И тем не менее единственная возможность – правда. Тебе надо предотвратить унизительное открытие.
– А кто поможет мне, когда разверзнется ад? Может, обратиться к Богу? Или к вам, дядя Якоб? Или к матери? Что мне делать, если Хенрик выкинет меня на улицу? Пойти к Тумасу, – (усмехается), – и заявить: вот, мол, бедняга, теперь тебе придется заботиться обо мне и моих детях? Нет! Я не собираюсь открывать ему ту правду, которую вы требуете. Я не верю в такого рода искренность. За ложь и обман я покупаю свою повседневную жизнь. Она того стоит. Я намерена сама нести свою вину, никого не прося о помощи. Ни Бога, ни дядю Якоба.
– Ты говоришь о вине, словно знаешь, что такое настоящая вина. Ты понятия об этом не имеешь. Возможно, мои слова ранят и причиняют боль. Возможно, тебе придется подвергнуть себя и своих родных испытаниям. Но, выбрав правду, ты сделаешься сильной.
Анна мысленно улыбается: да-да, разумеется. Идя по пути правды, ты обретаешь силу. Выбрав правду, ты решишь все неразрешимые проблемы.
– Я пойду, Анна! Понимаю твое неприятие. Я и не требую, чтобы ты думала, как я. Я даже не помню, просила ли ты у меня совета. Я лишь сказал то, что мне пришло в голову.
– Разве так странно, что я защищаюсь?
– Можешь злиться на меня, пожалуйста. Ведь я говорю с тобой из глубины своей упорядоченной действительности. В этот конкретный момент мои собственные кризисы и неудачи вряд ли имеют какое-то значение. Так что, пожалуйста, обижайся. Но подумай. Ты умная молодая женщина. Мне кажется, то, что я тебе сказал, уже давно живет в твоей душе. Как отчетливая реальность.
– И поэтому я знаю...
– Отбрось на минуту твои предубеждения относительно возможностей Хенрика.
– Спасибо вам за заботу, дядя Якоб.
– Я буду молиться за тебя сегодня.
Она опускает голову. Они стоят в большой темной прихожей. Его пальцы сжимают ручку двери.
– Зажги свет, хочу увидеть твое лицо. Она поворачивает электрический выключатель. В латунных бра по обе стороны двери зажигается парочка сонных ламп.
– Посмотри мне в глаза. Так. Ты злишься.
– Нет.
– Конечно, злишься. Ты сердита и разочарованна. Но чего ты ждала?
– Не знаю. Мне только хочется...
– Мы играем много ролей. Одни – потому что это забавно, другие – потому что кто-то желает, чтобы мы их играли. А чаще всего потому, что хотим защитить себя.
– Я тоже так думаю.
– И тут я незаметно упускаю то, что ролью не является. В процессе жизни ухожу от того, что есть «я сам», или как это там называется.
– На это я могу сказать не задумываясь: сейчас, вот в это мгновение, я наконец-то и есть «я». Жизнь с Хенриком все глубже засасывала меня в то, что вы назвали «ролями».
Она умоляюще, со страхом смотрит на Якоба. Он не отвечает на ее взгляд, а только, качая головой, легонько проводит рукой по ее щеке.
– Помню твои слова в тот вечер накануне конфирмации: «Молю Бога, чтобы я смогла приносить пользу. Вообще-то я очень сильная». Ты не забыла?
– Нет-нет. Это было наивно. Но ведь я была наивной.
– Теперь Бог тебя услышал.
–Нет.
– Ты не веришь, что Богу есть дело до твоей беды?
– Нет.
– Ты больше не веришь.
–Нет. – Значит, и молитвы не читаешь.
–Нет.
– Что говорит Тумас?
– Говорит, что мое «отступничество», как он выражается, пугает его. Дядя Якоб, а вы верите в Бога? В Небесного Отца? Бога Любви? В Бога с руками, сердцем и бдительными глазами?
– Для меня это не имеет значения.
– Не имеет значения? Как может не иметь значения образ Бога?
– Не произноси слова «Бог»! Говори «Святой»! Человеческая Святость. Все остальное лишь атрибуты, маскарад, манифестации, выходки, отчаяние, ритуалы, безнадежные крики в темноте и тишине. Человеческую Святость нельзя ни прозреть, ни уловить. И в то же время это нечто, за что можно держаться, нечто совершенно конкретное. До самой Смерти. Что потом – сокрыто. Но одно точно: вокруг нас происходят вещи, которые мы не воспринимаем своими чувствами, но которые воздействуют на нас непрерывно. Только Поэты, Музыканты и Святые протягивают нам зеркало Непостижимого. Они видели, узнали, поняли. Не целое – осколки. Для меня большое утешение думать о Человеческой Святости и таинственных Необъятностях, окружающих нас. Мои слова – не метафора, это действительность. В Человеческую Святость входит Правда. Нельзя совершить насилие над Правдой, не причинив зла себе. Не причинив зла другим.
Они сели на стулья возле входной двери. Лампочки в бра сонно выполняют свою работу. За распахнутым окном столовой – ночь.
БЕСЕДА ВТОРАЯ (АВГУСТ 1925 ГОЛА)
Прошел месяц, стоит ласковый август, половина девятого вечера. Хенрик сидит на пирсе, низко плывут облака, время от времени моросит дождь. Сумерки серые, без теней.
На пирсе он один. Больше из-за комаров, чем ради удовольствия он курит сигарилью. Голова не покрыта, светлые волосы над высоким лбом поредели. Взгляд голубых глаз приветлив, усы ухожены. Под плащом летний пиджак и фланелевые брюки, пристежной воротничок и галстук.
Вот на другой стороне залива, у причала Стендёррен, появляется пароход. Дав задний ход, он поворачивает форштевень в сторону Смодаларё и приближается на хорошей скорости. С резким стуком сбрасываются сходни. Анна стоит наготове на носу. Подхватив багаж, она спешит на берег. Сходни сразу же убирают. В глубине судна бренчит рында, гребной винт стегает темную прозрачную воду. Пароход дает задний ход и, набрав скорость, исчезает за мысом Рёдудд. Кое-где светятся круглые иллюминаторы кают.
Хенрик берет у Анны чемодан и корзину с кульками и пакетами, одновременно целуя ее в губы. Она, поднявшись на цыпочки, целует его в щеку. Он свежевыбрит.
Теперь наступил момент, когда я, сидя за письменным столом на Форё 18 июня 1992 года, подойду поближе к этим двум людям, которые августовским вечером 1925 года преодолевают крутой каменистый подъем, ведущий от причала Смодаларё. Во всяком случае, сделаю попытку. Не знаю точно причины прилагаемых мной усилий. Не знаю, но тем не менее иду, приближаясь с головокружительной, бесшумной скоростью. Я их вижу.
Построенная в начале века дача находится в десяти минутах ходьбы от причала. Маленькая веранда на заднем фасаде смотрит на вечернее солнце и узкую, посыпанную гравием дорожку. Желтый, с белыми угловыми венцами дом имеет четыре комнаты и тесную, старомодную кухню. Столовая соединена с импозантной застекленной террасой на переднем фасаде, выходящей окнами на зеленый склон, залив, открытое море и островок Паннхольмен. На чердаке расположены две комнаты поменьше, одна на северной стороне, другая – на южной. Идиллию довершает выкрашенная в зеленый цвет уборная на скалистом пригорке. У торца дома растет огромный, пышущий здоровьем, кудрявый дуб, которому насчитывается не одна сотня лет. По этой причине дом носит название Экебу[ 84 ]84
Букв.: Дубовое Гнездо (швед.).
[Закрыть].
Они преодолевают подъем, каменистый, в рытвинах. Высокие сосны застыли в молчании, моросит дождь. «Вот дурак, не взял зонтика», – говорит Хенрик извиняющимся тоном, ставит поклажу на землю и переводит дух. Анна, чуть обогнав его, останавливается и оборачивается: «В городе, конечно же, светило солнце, так что я и не вспомнила про зонтик. Давай помогу. Понесем чемодан вдвоем».
Они плетутся рядом, но Анна намного ниже Хенрика, поэтому дело идет туго.
– Я лучше сам понесу чемодан, – говорит Хенрик.
– Тогда я возьму корзину!
– Нет, она мне нужна для равновесия. – Ну, тогда уж и не знаю.
Она смеется и снимает шляпу, капли дождя стекают по ее лицу и густым темно-шоколадным волосам. На ней синее летнее пальто, серая юбка и шелковая блузка с маленькими пуговками.
– Дождь – это здорово, – говорит она, вытирая тыльной стороной ладони лоб и щеки.
– Здесь за три недели не упало ни капли. Да ты же знаешь. В Даларна небось тоже сушь стояла?
– Мы боялись, что родник пересохнет. Но у нас на крайний случай есть наша река – Дальэльвен.
– Мы здесь страшно экономим воду. Употребляем только для готовки и для соков. Моемся в море.
– Кстати насчет мытья: тебе большущий привет от мальчиков, и от Малышки, разумеется. Мы с мамой решили дать мальчикам полную свободу. Они исчезают после завтрака и целыми днями торчат у приятелей в деревне. Появляются лишь к ужину, и, как я уже сказала, мы не обращаем внимания на время и чистоту. По субботам моются уши и подстригаются ногти. Все здоровы. Малышка немножко поранила себе попку на треснувшем горшке, шла кровь, мальчишки в царапинах и ссадинах, но это в порядке вещей.
Анна болтает, слегка поддерживая корзину, она болтает, а Хенрик довольно слушает.
– Как себя чувствует тетя Карин?
– О, мама!
Анна останавливается на вершине склона, и Хенрик опускает на землю чемодан и корзину, набитую кульками и пакетами из бакалеи Густавссона.
– Да, мама, конечно. И Эбба. Ровно три месяца со дня гибели Эрнста. Мама горюет, я вижу, и у Эббы глаза заплаканные. Иногда ночью я слышу ее причитания. Но обе спокойны и веселы. Маленькому Яну исполнилось три годика, да ты сам знаешь. Мы ему устроили замечательный день рождения. Мне трудно ладить с Эббой. Мы обе пытаемся, но натыкаемся на взаимное отчуждение. Ее горе и мое – они как бы несравнимы, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Старший брат Эрнст. Непостижимо.
Анна, взмахнув рукой, идет дальше. Хенрик немного отстал.
– А когда приедут Малышка и мальчики? Вы что-нибудь решили? – Мама едет в Стокгольм в конце следующей недели и прихватит с собой детей. Так что мы успеем отпраздновать день рождения Малышки здесь, до переезда в город.
– Значит, мы пробудем вместе совсем недолго.
– Мы ведь решили, что переезжаем пятого сентября.
– Да-да. Пятое сентября – это вторник.
– Мы же вместе это решили.
– Да-да. Знаю.
– Мы будем вместе почти три недели. Это же здорово. Разве не так, Хенрик?
– Я читаю проповедь в церкви Хедвиг первого сентября.
– У тебя здоровые, загорелые, веселые дети! Помнишь, что сказал доктор Фюрстенберг весной? Детям нужен лесной воздух.
– Да, конечно.
– Надо сказать спасибо Ма, что она согласилась взять их на все лето, несмотря на горе. И все заботы.
– Да, конечно. Разумеется.
– Мы должны быть благодарны.
– Я благодарен
Навстречу им попадаются профессор Рютстрём с женой Аделаидой, совершающие вечернюю прогулку, их деревянный замок возвышается по другую сторону дороги в Экебу. Профессор ведет класс скрипки в Музыкальной академии – больше виртуоз, чем педагог. Это маленький, ухоженный толстяк с непослушной рыжей шевелюрой, подернутой сединой. Жена Аделаида тоже маленькая, толстая и рыжая, она родом из Мекленбурга и когда-то была выдающимся драматическим сопрано. Оба белокожие, с печеночными пятнами на лицах. Их крупные головы сидят прямо на плечах.
Пасторское и профессорское семейства вежливо здороваются и, как положено, справляются о самочувствии. Фру Аделаида интересуется, когда мальчики вернутся из Даларна, и фру Анна сообщает, что это произойдет на следующей неделе и что Даг рвется походить под парусом с Сигфридом. Профессор складывает зонт, говоря, что дождь, определенно, кончился еще не начавшись, а пастор отвечает, что слышал далекий гром и видел, скорее всего, зарницы над шхерами. Потом все желают друг другу спокойной ночи и расходятся в разные стороны. Хенрик говорит, что профессор Рютстрём будет исполнять скрипичный концерт Глазунова на открытии сезона и профессорша уже обещала достать контрамарки. «Репетирует по четыре часа ежедневно при распахнутых окнах, – добавляет Хенрик, – немного тяжеловато». – «Они такие милые люди, – говорит Анна. – Если бы только поменьше о политике рассуждали. Эти вечные проповеди о величии и падении Германии – порой это звучит просто по-дурацки».
Но вот они и дома, через открытую веранду входят в прихожую. Анна снимает пальто и бросает шляпу на полку. Хенрик вносит чемодан в комнату Анны, узкой раздвигающей дверью соединенную со спальней-кабинетом Хенрика.
– Думаю, спущусь к причалу, окунусь.
– Я пойду с тобой, прослежу, чтобы ты не утонула.
– Подожди, я сейчас, – говорит Анна, выталкивая Хенрика.
Он зажигает керосиновую лампу на буфете в столовой, потом выходит на застекленную террасу. Внезапно им овладевает беспокойство, чуть ли не страх. Он садится в скрипучее плетеное кресло.
Анна стремительно проходит через столовую: «Не знаю, стоит ли оставлять лампу зажженной. В таком случае, надо закрыть окно, иначе налетит комарья и другой мошкары». На ней черный купальник и поношенный бордовый халат. «Ну, идем», – говорит она с мимолетной улыбкой. Сбросив сандалии, она босиком бежит вниз, к черной, блестящей воде. Хенрик, заложив руки за спину, медленно спускается за ней.
Анна с разбегу бросается в воду, волосы у нее перевязаны косынкой, которая сразу же слетает и стелется по воде. «Очень теплая», – кричит Анна. Хенрик уселся на перевернутый пустой ящик. Анна плывет к пирсу и взбирается наверх.
Она быстро укутывается в просторный халат и, отвернувшись, снимает мокрый купальник. Потом, присев рядом с Хенриком на ящик, грубым полотенцем вытирает ноги и сует их в сандалии. Откидывает влажные волосы назад и проводит руками по густым, с матовым блеском прядям. «Пошли, Хенрик, сейчас самое время выпить чашку чая с бутербродом», – говорит она, беря мужа за руку.
Он крепко обхватывает ее бедра, привлекает к себе, прижимается лбом к ее животу. Движение головой вверх и вниз – и небрежно завязанный халат распахивается. Хенрик, не выпуская жену из объятий, покрывает поцелуями ее живот и бедра. Она высвобождается – не резко, медленно, но решительно. Он поднимается и обнимает ее. Целует ее влажное лицо, шею, губы. «Нет, не надо, – говорит она тихо. – Не держи меня так. Идем попьем чаю на кухне. Я начинаю замерзать. Идем, Хенрик», – говорит она мягко, протягивая ему руку. Время, должно быть, ближе к одиннадцати, опять пошел дождь, тихий и упорный. На Анне голубая фланелевая ночная рубашка с длинными рукавами, живот и колени прикрыты пледом, на ногах – ночные носки. Она пьет чай не спеша. Хенрик сидит за торцом стола напротив. Он ради компании налил себе пива. Допотопная керосиновая лампа на столе слабо шипит и чуть коптит. Супруги сохраняют молчание.
Но вот Хенрик решительно встает, делает шаг к Анне, останавливается перед ней:
– Прошло четыре долгих недели. Я тосковал по тебе. Скучал и по детям, но больше всего по тебе. Я не жалуюсь, было бы блажью и бесстыдством хныкать, когда человеку создают такие условия, как мне. О да! Обо мне прекрасно заботились. И я не сидел в одиночестве. Приезжала Ертруд, и Пер Хассельрут, и Ейнар со своей невестой, и масса других милых людей. Так что я не собираюсь жаловаться. Это было бы проявлением неблагодарности и избалованности. И ты писала такие нежные, добрые письма. Твои письма мне здорово помогали. Я читал их по вечерам, уже лежа в постели. И потом мы говорили по телефону, хотя это палка о двух концах: телефонные разговоры слишком анонимны. Но мне было приятно слышать твой голос. И вот ты наконец здесь. Я считал дни, все время боялся, как бы не произошло чего-нибудь такого, что помешало бы тебе приехать. Как бы то ни было, но теперь ты дома. И что самое замечательное – несколько дней мы сможем побыть вдвоем.
Указательный палец Анны скользит по узору скатерти.
– Да, но сегодня я не хочу, – говорит она быстро и тихо. Хенрик молчит.
– Анна?
– Нет, Хенрик. Нет.
– Что с тобой?
– По-моему, ничего, совсем ничего. Просто хочу, чтобы меня оставили в покое.
– Разве у тебя было мало покоя?
– Я должна привыкнуть. Ты не можешь требовать.
– Какое странное слово. Я ничего не требую.
– Но я не хочу.
Качая головой, она встает и несет чашку в мойку. Хенрик крепко обнимает ее, прижимает к себе. Чашка летит на пол и разбивается на мелкие кусочки. Анна каменеет от отвращения и гнева. Потом высвобождается. На этот раз уже не мягко и не извинительно. На секунду она поворачивается к нему, словно желая что-то сказать, она побледнела и тяжело дышит. Хенрик скорее поражен и испуган.
– Я сделал что-то не то? Что с тобой, Анна? Ты же можешь...
Но Анна уходит, задерживается ненадолго в прихожей, точно собираясь выйти в дождь, однако, осознав, что на ней надето, поспешно, как будто ее преследуют, скрывается в своей комнате. Закрывает дверь и запирает ее на ключ. Запирает.
Хенрик растерян, в нем медленно зреет нехорошая злость, обида, огорчение. Любовное желание улетучивается, оставляя вместо себя пустоту, которая вдруг заполняется колючей, на грани слез, злобой. Он выходит на террасу и устремляет взгляд в журчащую, шелестящую темноту. Лампа на буфете в столовой освещает оконное стекло и его черную фигуру. Страх, злость, подавленность.
Довольно скоро верх берет страх. Ему хочется избавиться от него, поэтому он спешит в свою комнату и стучит в узкую раздвигающуюся дверь. Ответа нет, тишина. Он стучит еще раз, так же осторожно. По-прежнему никакого ответа. Он ласково зовет ее, голос выдает испуг. «Анна, прости меня, я вел себя глупо, по-дурацки. Анна. Ответь, пожалуйста, прошу тебя».