Текст книги "Власть над водами пресными и солеными. Книга 1"
Автор книги: Инесса Ципоркина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Инесса Ципоркина
Власть над водами пресными и солеными. Книга 1
Глава 1. Приступ
Посвящается Елене Кабановой
Разочарование – вот определяющее слово моей жизни. Ра-зо-ча-рова-ние. Не в самой жизни – я люблю и всегда буду любить вкус жизни, запах ее и смысл, который вижу очень ясно. Я разочарована в тех, кого считают носителями жизни, ее адептами.
Разгуляй-гормон, веселое быдло, почавкивая, давит из меня сок, чтобы полить им нехитрое главное блюдо своего существования. Я лимон в его руках, он приправляет мною пресность бытия без тени сомнения в моем предназначении. Ну, разве что задаст риторический вопрос: как я насчет того, чтоб стать кисленькой подливкой, без которой его, гурманов, кайф неполон? До чего ж он удивится, когда лимон не только не раздавится, но еще и в глаз ему даст в ответ на нормальный такой вопрос…
Все началось с секса, к таинству которого мы, женщины, должны придти, как на конфирмацию – принаряженные, взволнованные и счастливые.
Входишь-то в храм – да вот оказываешься совсем не в храме. И не высокий неф перед тобой, не золотой алтарный образ, нет. Бабы-шпалоукладчицы там ворочают черный, ядовито воняющий брус, денно и нощно тянут одноколейку в вечность, – трах за трахом, рождение за рождением, ребенок за ребенком, шпала за шпалой… И не спрашивай, что за поезда тут пройдут, что за люди в них поедут. Становись рядом, шпалоукладчица, держи костыль.
И как ты ее ни приукрашивай, свою шпалоукладчицкую жизнь, отовсюду она лезет, выглядывает из-под гламура, распутства, ханжества, похабства, извращений – торчит, точно несвежее белье из-под микроюбки.
Хотя отчего ж не попытаться забыть про одноколейку проклятую? Не попохабничать, не пораспутничать, не поломаться, не постараться набить цену? А потом сладостно, из недр грудной клетки, не пожалеть себя, не повыть о непонятости, о недолюбленности, о несправедливости… Как будто есть место справедливости здесь, в идиллическом аду, где ты, утопая по колено, дышишь креозотом, надрывая спину и руки, боясь глаза поднять на горизонт, за которым прячется недостижимое завтра.
И вот, самые слепые, самые темные, самые недалекие, у кого глаза в грязи увязли глубже, чем ноги, – вот они-то и берутся ободрять и просвещать тех, кто не совсем ослеп.
Для начала грязью закидают: что, мол, ты? Не женщина, что ли? Отчего тебе нормальный мужик не по нраву? Нормальный мужик, нормальная семья, нормальная жизнь, нормальные шпалы… Потом себя хвалить примутся: уж пожила я, пожила, эх, пожила, да и от второго раза бы не отказалась! Жизни во мне, соку, желания – хоть ковшом черпай! Экскаваторным. Это чтоб ты прониклась, какие на свете бабы настоящие есть, не тебе чета. Прониклась и обзавидовалась. Если ж ты и тут не растеплишься, от хвастовства к доверительности перейдут, про любовь несчастную расскажут, про роды тяжелые, а больше всего про подлость мужскую, изворотливую и неистребимую…
Как будто жрица злого бога уговаривает послушницу добровольно отдать себя в жертву вечно голодному чудовищу: прежней тебе после этого не бывать, зато взамен-то, взамен! Поверь, ты получишь бесценный опыт, ты больше никогда ничего не будешь бояться, ты разучишься ощущать боль, ты увидишь все многообразие жизни, ты сольешься с мирозданием… Как сольюсь? Как отходы жизнедеятельности проклятой твари?
Но жрице уже наплевать на сарказм в твоем голосе. Да и на тебя ей плевать. Она вышла на торную тропу. На ту самую, с которой я бегу в непролазную глушь.
Не послушница я и не сосуд для твоих излияний, жрица. Не пытайся заполнить меня собой. Не втискивай свою судьбу в меня, не приму я ее. Ни как дар, ни как указатель. Не вернусь я на чужую тропу, мне СВОЯ нужна. Ее и буду искать, продираясь сквозь буреломы-ветровалы, оставляя на сучках клочья души. Это все-таки лучше, чем одним махом себя лишиться, потерять всю себя, целиком, раствориться в ваших ритуалах, забавах, радениях.
Мой путь должен быть другим. Чистым, холодным, свободным до самого горизонта и за горизонтом тоже.
Застенчивая, говоришь ты? И в слышится в этом слове «застенок»… Только это не я, это ты в застенке, жрица. А я – за стеной твоего застенка, на свободе. В лесу, в поле, в горах. Одна. Хотя почему одна? Наедине с собой, со своими мыслями, со своей верой в себя. Это уже не одна, в компании. В самой лучшей компании, которую только можно пожелать.
Я всегда знала, чего от жизни хочу. Проблема была в том, что и окружение мое знало. Знало, что я – неправильная. А для таких, как они, такая, как я, – не просто неправильная. Неправедная. Торчу, словно бревно в глазнице.
Я должна быть несчастной. Я должна хватать их за руки, искательно заглядывать в глаза, просить познакомить с кем-нибудь, подыскать что-нибудь, взять надо мной шефство и оприходовать мою жизнь по положенной статье. Так должно быть. Но так не получается.
Потому что это ОНИ хватают меня за руки и просят: ну дай нам научить тебя, дай нам поруководить тобой, дай нам посоветовать тебе! И глаза у них жадные, голодные, жалкие.
И, конечно, секс.
Как я смею не жаждать его? Секс – это ведь и есть жизнь, разве не так? Значит, если кто (читай – если ты) десятки лет никому до себя дотронуться не дает, ни мужчине, ни женщине, как такого человека назвать?
А мне все равно, как ни называйте.
Потому что я, к той самой девичьей конфирмации готовясь, в дверь святилища ненароком заглянула. И глаза у меня были молодые, зоркие. И увидела я, что мне предстоит: черная работа без отдыха и срока, одноколейка без начала и конца.
Повернулась я и ушла.
Конечно, я уже не ребенок была. Ребенком я все ждала, что глупая сопящая физиономия мужика, для которого я – лимончик на краю тарелки, станет осмысленной, человеческой. Не стала. Прождала я лет до двадцати, поменяла много рук, повидала много тел, поискала в них души – и не нашла.
А потом узнала, что плохой я игрок. Хороший игрок – тот, кому и проигрыш в радость: значит, можно дальше играть, просаживая золотые монетки своего времени на беспощадную рулетку любовей и надежд. А мне каждый проигрыш говорил: уходи. Вставай из-за стола, зажав похудевший кошелек в руке, и вон отсюда. На волю. Пока есть зачем.
Вот я и ушла – ни женой, ни любовницей, ни матерью.
Завтра свое искать.
А остальные остались – за своими стенами, со своими играми, ругая мою застенчивость и холодность. Ну и пусть их ругают.
* * *
Я подняла глаза на знаменитость. Ах ты, госсподи… Дурак дураком, брови ежиком. Глаза, словно пуговицы от кальсон. Ждет, когда я восхищаться начну. Ну, давай, родимый, давай, раскрывайся, золотой мой, яхонтовый. Книжек я твоих не читала, а эту, которую ты мне с такой помпой подписал и презентовал, сегодня же кошке в лоток порву. Пусть моя Хаська твой опус по достоинству оценит. Ее ссаки – то, чего ты стоишь.
– Когда и как родился замысел вашего первого серьезного произведения? – вот он, вопрос, которого все они так ждут. Красная кнопочка. Сейчас ракеты твоего красноречия отделятся и пойдут шмалять куда ни попадя. Все-е-е расскажешь, что было и чего и не было.
Журналист я опытный, циничный, хваткий. Умею крючок наживить. И не захочешь, а заглотнешь.
И пусть психологи клянутся, что социофобы с людьми обращаться не умеют. Что слишком планку задирают, не дотянуться. Главное – чтоб тебе уже было все равно. Чтобы ты уже ушел от рулеточных столов, где большая игра ведется. Чтоб не хотел выиграть для себя друга сердечного на всю оставшуюся жизнь. Чтоб перестал верить в подарки судьбы и удачливость свою тайную.
Тогда с любым долбоебом, про жизнь-про любовь пишущим, у тебя все прекрасненько сложится. Вот как с этим. Вообразил себя знатоком женской души, понимаешь. Книжки про нее, про душу пишет. Как ее голыми руками взять, да к одному месту привязать. Специалист.
А душа-то пойманная на его счету одна. Шляется вокруг нас, шаркая тапочками. Жена. Подруга гения. Серенькое существо с бесконечными чашками-блюдцами, неприметное, будто грязная тряпочка в углу мойки. Уловил ее – и думает, что всех уловил.
Да мне-то что? Заплатило издательство за твою раскрутку – давай, родимый, крутись шустрей. Завтра в этом кресле другая равнодушная краля с диктофоном нарисуется. Щелкнет кассеткой и заноет: "Как вы дошли до жизни такой, творческой и плодовитой?"
Ай, как не вовремя! Накатило изнутри, ударило в голову: а спросить его "Мужик, ты хоть понял, что жизнь твоя давно кончена?" И разъяснить, почему. Почему он, как осел за морковкой, бежит тридцать лет и три года за своей дуростью, куда поведет. Почему забудут его в тот же день, когда зароют. Почему его жизнь в лоток кошке Хасе, толстой негоднице, на бумажечки порвут. Надо сдержаться. Остатками здравомыслия понимаю: приступ. Таблетку в рот, чаем запить, чужим голосом произнести новый вопрос – да хоть про духовных наставников, мутер иху так, немецку, знаю же, какими Шопенгауэрами сыпать начнет, а таблетка в желудке растворяется, разгоняет туман, проясняет башку, сейчас мы продолжим, нельзя ли мне… на минуточку?
У знаменитости в туалете такой же лоточек стоит. И тоже с бумажечками. Если приглядеться, если узнать текст – наверняка собрат по перу. А загляни под ванну – небось, там и обложка сыщется. С посвящением. Все мы, циники, одинаковы. Романтиками притворяемся, интеллигентами, пассеистами, а у самих современная проза по кошачьим лоткам валяется.
У-уфф, хорошо. Пойду влачить любовь плачевной нашей крали, как Молчалину и положено.
Глава 2. Убей свои сны
Следующий день, как и ожидалось, озарило психозом.
"Как же я тебя ненавижу!" – каждый такой день начинался с признания. Городу и миру, urbi et orbi, всей отвратительной вселенной, центром которой была я, Ася.
Город и мир отвечали как умели: заполошным пением птиц, океанским ревом автомобильного прибоя вдали, обрывками мелодий из окон, детскими воплями со двора, немым нашествием весенних цветов и запахов. Моя ненависть настаивалась на городской весне, набирала крепость, вскипала в крови, заполняла мозг. Каждую секунду тело получало допинг от мириадов агентов чистой, беспримесной ненависти. Душа играла кровавыми бликами, словно подсвеченный изнутри рубин.
Это была не серая, траченная депрессией душонка изнасилованного жизнью лузера, – о, нет! – это была хищная, зоркая, всеядная тварь-позади-глаз, в клочки разрывающая реальность, переваривающая свою добычу в мгновение ока и извергающая в организм моря адреналина и кортизола. Организм в ответ пел от боевой ярости, будто клинок берсерка, и бесстрашно нес себя туда, куда указывал мозг – к холодильнику!
"Еда, еда, еда, едаедаеда!" – руки выбросили на пол пакеты с колбасой и сыром, вырвали из прохладных глубин кувшин со сливками… Потом медленно и торжественно вытянули похрустывающий пластиковый колпак с недоеденным тортом…
– Если бы я жила не здесь, ты был бы мне не нужен! – обвиняющее произнесла я прямо в пару глазированных вишен, глядящих на меня с самого большого куска. Вишни продолжали бесстыдно пялиться. – И нечего делать невинный вид!
Завтрак, как всегда, превратился в битву. Противник был уничтожен – пусть не в мгновение ока, но не дольше, чем в три. Три мгновения ока. И вот – тарелка пуста, вместилище торта разграблено, в кофеварке слой гущи – горькой, как привкус во рту… Пиррова победа.
Потому что наступило новое "как всегда". Знакомое всем победителям, завоевателям и покорителям. Бескрайнее "как всегда" рутины. Что там, за упоением битвы? Санитарные обозы, возня в кровавой грязи, переговоры с побежденными – та же возня в грязи… И скука, скука, скука.
Я посидела, отдуваясь, осоловелая, не готовая к новой рукопашной, к новому дню, к новому заплыву в повседневность – и пошла в комнату.
Отшвырнув юбки в сторону – сегодня тяжелый день – натянула брюки и джемпер. Сосредоточилась, аккуратно обхватила пальцами рукоять мизерикордии* (Узкий стилет для добивания раненых с трехгранным или четырехгранным лезвием – прим. авт.). Старая, тяжелая, налитая смертью вещь. Черная. Не блестит. Удобная. "Меня нельзя трогать безнаказанно", – подумала я и нежно улыбнулась, взвешивая оружие на ладони. – "Нельзя. Ася – это женщина-ассасин. Ассасина. Убийца".
Сборы были недолгими, профессиональными. Те, кому приходится являться на работу в девять, не может себе позволить раздолбайское, непрофессиональное утро. Опоздаешь – и бой пойдет не по твоим правилам, а по правилам противника. Моим противником в этом мире был мир.
В облицованную гранитом глотку метро вливалась блеклая толпа обреченных. Я прищурилась, прислушалась, пристроилась в хвост. Поезда внизу взревывают сыто, одобрительно. Давка.
Через куртку мне в бок тупо ткнулся ствол обреза. Я глянула, не поворачивая головы: пожилая мегера, топорщась целым арсеналом, с усилием моргнула белыми от злобы глазами. Лучше подвинуться. Такие ищут не победу, а жертву. И любят убивать громко, вульгарно. Но если быстро уйти в мертвую зону – решат, что ты часть ландшафта. Никогда не стоит тратить силы на людоедов. Надо просто не давать им шанса.
Некоторые не рыщут, а предпочитают устраивать засады: встанут посреди узкого тоннеля и стоят, перегородив бесценную тропу вялой тормозной тушей. Ждут, пока по ним нанесут первый удар. И уж тогда-то…
Опытные бойцы обходят засаду, не зацепившись. Кому нужны анонимные рукопашные, да еще ранним утром? Мало ли что днем случится… Нужно экономить силы. И не расслабляться, вывалившись из метро в самый красивый парк Города.
Сердце этого гнусного мира – зеленый душистый клочок у старинных стен, фальшивый оазис, окоп ароматерапии посреди поля битвы. Мертвец тот, кто доверился глазам своим и расслабился. Но не притормозить и не набрать полные легкие выхлопов – тоже расточительство. Я всегда замедляю шаг в парке. И на мосту. И в следующем парке – у ядовитой реки цвета нефти.
Иногда мне удается даже выкроить несколько минут, чтобы присесть у ног слепорылой Войны, склонившейся в любезном полупоклоне, и на минутку замереть, прикрыв глаза. Я стараюсь не обращать внимания на звук, с которым остальные зеленые от патины грехи поворачивают головы и жадно втягивают носами воздух.
Потому что нет ничего страшнее последнего утреннего шага – оторвавшись от почти безопасного уголка, от уродливых памятников, от удушливых испарений, от печальной серой цитадели напротив, свернуть за угол и войти в дверь, за которой каждая ступенька дышит опасностью, каждое слово – повод для стычки или доноса, каждый взгляд – оценивающий, каждая комната – пыточная.
Здесь я работаю.
Если бы только мне повезло! Если бы я оказалась среди тех, кому и живется, и дерется, и умирается легко! Но в этом стане нельзя «оказаться». В нем надо родиться.
Утренний всплеск энергии неумолимо иссякал. На смену ему приходила тоска. Тоска была не черная и не зеленая – а так… невидимая и делающая невидимым все вокруг. Город и мир стремительно выцветали. За это я их и ненавижу – за умение самоустраниться, когда в моей жизни наступают особо тяжкие минуты. Ни поддержки, ни внимания. Вселенная сыпала равнодушием, точно вулкан – пеплом. Как всегда, на моей стороне – никого и ничего. Даже надежды.
"Когда-нибудь я уеду отсюда", – обещаю себе в стотысячный раз. Больше цепляться не за что. – "Я перееду в другой Город. Он прекрасен и он меня ждет. Может, он даже меня любит. Заранее. Предчувствуя мою любовь. Я же смогла полюбить его заранее? Вот и он… Когда я приеду, он раскроется мне навстречу, весь золотой и розовый, как старинный камзол, весь в сказочных замках и крохотных мостиках, надушенный морем и солнцем, галантный кавалер своих дам, моя единственная любовь…"
Старое заклинание сработало. Тело понемногу высвобождалось из хватки тоски и, механически переставляя ноги, двигалось привычным маршрутом.
Лестница оказалась скользкой, как палуба корабля в момент пиратского налета. Стены сочились болью и унынием, словно сложенные из охладевших трупов, а не из камня. Здесь всегда было промозгло. Даже в самую жару.
На верхней ступеньке лестницы красовалась главредша, непобедимая сука в непрошибаемых доспехах. Если бы у меня имелся нагрудник вроде главредшиного, тоска посещала бы меня раз в году, а не пять раз в неделю.
– Како-о-ое счастье, что вы с на-а-а-ами! – пропела главредша, спокойно и основательно укладывая стрелу на сжатый кулак. – И ка-ак мы дожили до этого момента-а-а! – последнее «а-а-а» совпало с треньканьем тетивы и с голодным воем стрелы, ищущей плоть.
Я вышла из укрытия под мраморной вазой, зажимая царапину на плече. Мизерикордия за поясом аж дрожала от злобного нетерпения. Однажды я подберусь к этой покрытой закаленной сталью коротышке на расстояние вытянутой руки – так, чтобы темное отверстие в забрале оказалось совсем рядом, и тогда… Не зря же я выбрала этот узкий тяжелый кинжальчик, легко проникающий в любую щель.
Ну, теперь можно приступать к делу. Пластырь, немного спиртосодержащих жидкостей – внутренне и наружно, сконцентрироваться – и вперед. Нельзя выигрывать все схватки, но можно держаться до последнего. Пока сознание не утонет в сером киселе беспамятства, окаменевшие от напряжения мышцы не расслабятся, и тело – а с ним и вся жизнь – не сорвется в бескрайнюю пропасть ненарушимого покоя…
"Как можно бояться темноты, когда все самое страшное происходит на свету?" – размышляла я, обходя Уродца. Плечо болело, но глазам было хуже.
Уродец – трехметровый пузатый болван, у которого половина головы аккуратно срезана, точно верхушка арбуза, смотрит мне в лицо второй парой глаз. Это глазки человечка, с натугой вылезающего из ополовиненной башки. Зависнув в жутковатом подобии балетного па над головами посетителей, Уродец разглядывает меня с нехорошей пристальностью. "Кажется, засада", – мелькает в голове, но происшествие с директрисой кровавым облаком застилает мозг.
Я потеряла бдительность.
Чугунный анацефал надвигался, будто слон, везущий лилипута, извергнутого лоботомией. В крохотной ручке мелькнул хлыст. И статуя весом в полтонны сделала шаг…
Глава 3. Устав от драматизма
– Итак, шизофрения параноидного типа? – наконец спрашивает врач.
– Ага, это мое второе имя! – усмехаюсь я.
Сейчас, когда в крови у меня хорошая доза антипсихотиков, душа моя молчит. Я могла бы и не отвечать. Могла бы повернуться к стене, баюкая сломанную руку и не разговаривать с этим профессионально милым человеком. Но я понуждаю себя к общению, уговариваю, увещеваю, заклинаю: не все потеряно, пока я могу вот так улыбнуться в ответ на самый мучительный вопрос из всех, что я слышала в жизни.
– Ладно! – неожиданно спокойно реагирует он. – Рука болит?
– Болит… – морщусь я.
– А нога?
– Тоже.
– Но переломы чистые. Хорошие такие переломчики, – делает он лицо ласкового садиста. – Вмиг заживут. Вам повезло.
– Повезло, – повторяю безучастно.
– Я их по судам затаскаю, – холодным голосом чеканит Гера. На лице его бешенство, ледяное, неумолимое бешенство терпеливого человека.
Гера – самый добрый человек на земле. Он мой племянник, а я его тетка. Его невезучая, больная на всю голову тетка, которая всегда была рядом. Потому что у сестры вечно находились дела и проблемы поважнее сына. Когда-то я с ним возилась. Теперь он – со мной. Такова жизнь.
– Гера, успокойся, – говорю я бледным голосом. – Доктору неинтересны подробности.
– Зато мне интересно, – шипит Гера, – как можно ставить огромную чугунную хрень в холле, не закрепив ни х…
– Гера… – голос мой гаснет, гаснет, не достигая стен.
Мир сейчас похож на огромный собор. Такой огромный, что даже эха в нем не дождешься – слишком далеки стены, слишком высок купол. Ты здесь – словно крохотная мушка в большой, чересчур большой банке. И если сидеть тихо-тихо, не летать и не биться о стекло, то можно даже представить себе, что ты свободна, а кривые зеленые тени вдалеке – это трава, и листья, и цветы…
Но я не муха, как ни тяжело ворочаются мысли в разом опустевшей голове, под недосягаемо высоким куполом черепа. Я человек, а человек всегда мыслит… общается… ходит на работу… делает свое дело… зачем-то.
– Как там, на работе, – вяло, без вопросительных интонаций произношу я. Лишь бы что-то сказать.
– Юлят! – рубит Гера. – Врут и юлят. Говорят, ты на него опиралась, расшатывала, подкоп под него вела, под урода этого. Сама, мол, виновата.
– А-а-а… – усмехаюсь я. Второй раз. Это неплохо.
Смутно помню, что там было потом, после того, как статуя попыталась меня убить. Рукой и ногой пришлось пожертвовать, но мне удалось оттолкнуться от наползающей на меня неотвратимой гибели. Оттолкнуться всей своей жаждой жизни. А она у меня огромная.
Я – такая, какая я есть, одинокая, неустроенная, стареющая – дорога и нужна себе. Я хочу жить, хочу вернуть свою жизнь назад, хочу достичь преморбидного* (Преморбидный – "до болезни". Прим. авт.) состояния, которое не умела ценить до болезни, как не может человек ценить воздух, которым дышит каждое мгновение, – до тех пор, пока он есть… И я не впущу в свой мозг покорное стремление к смерти, овечье, жертвенное, нерассуждающее. Я проживу каждый день, включая и те страшные, судорожные вспышки, когда подоплека происходящего видится мне в образе верхнего мира.
Гера охотно слушает, когда я ему рассказываю про верхний мир. Говорит, что это похоже на компьютерную игру, хотя сам бы он в нее играть не стал. А я – тем более. Вот и получается, что я увязла в компьютерной игре, в которую ни капельки не хочу играть.
Как же мне тогда выиграть? Вот в чем вопрос…
Через неделю мы с Герой уже пируем у меня в квартире. Я в гипсе, делать ничего не могу, сижу на нарах, как король на именинах – ну, как королева. Гера закармливает меня фруктами, режет их на дольки и накалывает на шпажки, чтоб я не пачкала лицо и руки. А то придется тащить это ставшее огромным и неуклюжим, словно пьяный динозавр, тело в ванную.
– Ты чего-нибудь хочешь? – спрашивает Гера поминутно.
– Уймись наконец! – хохочу я. – Не то я потребую белый лимузин, мужа-олигарха и пару коньков в придачу!
Гера смотрит на меня нехорошим, проницательным взглядом. Слишком проницательным. Сейчас последует ТОТ САМЫЙ вопрос.
– Аська, ты продолжаешь принимать свои таблетки? – наконец роняет он.
Вот оно. Племянник быстро догадался: живой и веселой я становлюсь неспроста. Антипсихотики забирают не только то, от чего ты и так стремишься избавиться, но и то, что ты бы по доброй воле ни за что не отдала – способность просто шутить, просто смеяться, просто работать, просто выдумывать свое, никем до тебя не выдуманное, порожденное твоим воображением, твоим личным волшебником, спрятанным глубоко в мозгу. От таблеток он пропадает, перестает беседовать с тобой, обсуждать дела, давать советы, избавлять от одиночества, от ощущения, что все кругом РАЗГОВАРИВАЮТ – и только ты, словно глухонемая, запертая к тому же в одиночке, тупо, молча пересыпаешь песок своих дней из ладони в ладонь, не имеешь ни друга, ни собеседника, ни защитника…
Я знаю, сейчас он и без моих жалких оправданий все поймет и начнет ругаться. Он смешно ругается, как-то по детски, беспомощно, но я все равно стараюсь сделать обиженный вид, будто взаправду сержусь на его обвинения, будто принимаю их всерьез. Но Гера, вопреки моим ожиданиям, молча смотрит на меня и что-то напряженно обдумывает.
– Хочешь попробовать еще раз? – спрашивает он.
Я киваю. Конечно, хочу. Я все время хочу попробовать еще раз, самостоятельно, без проклятых таблеток уравновесить свою жизнь. В ней что-то сдвинулось, когда я была уже совсем взрослой, тридцатилетней – сдвинулось и покатилось, набирая скорость, точно камни в осыпи, и потекло, и накрыло меня оползнем, тоннами неподвижной грязи, перемешанной с камнями, сломанными деревьями, порванным и перепутанным хламом из снесенных домов… Я выжила, выкопалась из-под оползня, а теперь хочу так устроиться, чтобы больше никогда, никогда не настигла меня чертова лавина. Хочу понять, где я ошиблась и как мне сжиться с последствиями той давней, похороненной в неведомом вчера ошибкой.
Что ж. Моему самому близкому – нет, единственному близкому человеку не нужно объяснять, в чем состоит смысл моей жизни. Он и так понимает. Просто он бессилен. Как и я.
– Может, тебе отвлечься? – рассуждает Гера. – Они говорят, тебе нужно хобби.
Они – это психиатры. Они все время говорят… всякое. Заведите друзей, заведите хобби, заведите собаку. Ах, у вас кошка? Вторую заведите! Чаще гуляйте, чаще общайтесь, чаще бывайте на людях, наладьте отношения с родными, мы им книжечку подарим, в которой четко прописано, как с вами нужно обращаться, дабы чего не вышло…
Я не могу ни возразить им, ни согласиться. Большая часть того, что они мне советуют – это игра. Игра в помощь, игра в лечение, игра во внимание, игра в надежду. И они придут в бешенство, если узнают о моих планах. О моих планах проторить свой собственный путь на свободу из этой одиночки.
Все, что меня действительно занимает, мне вредно. Это как еда: что бы ты ни любил, тебе этого нельзя. И неважно, в каком количестве. Да хоть в микроскопическом – это ВРЕДНЫЕ продукты. От них бывают холестериновые бляшки, диабет, диатез, дисбактериоз, фиг знает какие еще «ди». Так что держи свои шаловливые ручки подальше от прилавка с вкусностями.
Как говорила моя мать, "еда должна быть невкусной, иначе фигуре капец". Она была большая мастерица хранить фигуру, моя мама. Это был джойстик ее жизни – охрана фигуры.
А у меня – другой джойстик. И когда мне начинает казаться, что жизнь моя утрачивает смысл, я не могу не ухватиться за него. Вот и сейчас я готова – да что там, прямо руки чешутся – стиснуть на нем пальцы. Мой джойстик Гера высокопарно называет "творческим мышлением".
Хотя на самом деле это скорее коктейль из лени, обжорства, сидения у окна и чтения всего подряд – пока в голове сама собой, из трепотни внутреннего голоса, из обрывков разноголосицы со двора, из завиральной символики снов не вылепится еще один штрих к картине верхнего мира, которую я собираю, словно паззл, уже многие годы. Тогда еще один осколочек станет на свое место, и душа моя воспарит.
– Я завтра зайду, – сухо говорит Гера, окидывая взглядом мое жилище. – Принесу тебе молока и… В общем, зайду.
– Ты ангел, – улыбаюсь я в ответ.
Гера знает: для меня главное сейчас, главнее всего на свете – удержаться на тонком-тонком краю доверия и интереса к окружающему миру. Это даже не край, не тропка – это канат над пропастью, скользкий и провисающий, по которому я иду без балансира и без страховки, а другой его конец прячется за серым туманом, поднимающимся из бездны.
В общем, у меня оч-чень много дел. Так много, что и не сосчитаешь. Хотя на первый взгляд я свободна, словно ветер. Наполовину загипсованный ветер.