355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Суслов » Рассказы о товарище Сталине и других товарищах » Текст книги (страница 6)
Рассказы о товарище Сталине и других товарищах
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:36

Текст книги "Рассказы о товарище Сталине и других товарищах"


Автор книги: Илья Суслов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Что же это получается? – крикнул я Войтехову. – Какой-то там чиновник из Главлита, сидящий в издательстве, не желает выполнять ваше указание о печати Солженицына! Это надо же докатиться! На кого они руку поднимают! Борис Михайлович, я бы не стерпел!

– Я еду в ВКП(б). – угрожающе сказал Войтехов. – Они забыли, с кем имеют дело! Напишите мне на бумажке фамилию этого... чей рассказ... С моими связями...

Я написал ему на бумажке «С-О-Л-Ж-Е-Н-И-Ц-Ы-Н», и он укатил в свое ВКП(б).

Мы ждали развязки.

– Черт его знает! – сказал критик Г.К., притащивший рукопись Солженицына, – А вдруг пробьет!

– Как бы я хотел присутствовать при этом разговоре! – сказал я. – Это же сюрреализм! Один борется за человека, которого он никогда не читал и никогда о нем не слышал. Второй старается понять, откуда у его собеседника такая чудовищная смелость, не стоит ли за этим что-то, чего он не знает. И все матом, матом!

Через три часа приехал бледный Войтехов.

– Зайдите ко мне, Петр Ильич!

Он плотно закрыл дверь и сказал:

– У этого вашего, значить, писателя какие-то проступки перед партией. Они на меня смотрели, как на сумасшедшего. Но я им показал, кто сумасшедший!

Я замер.

– Я им сказал, что это я их проверяю. Не погасла ли у них, значить, бдительность. А что он сделал, этот ваш Со-сол-солже-нцын?

Однажды он пришел в редакцию радостный и возбужденный.

– Вчерась, значить, мне одна дама, очень приятная, надо сказать, читала произведение «Тамань». Замечательная вещь! Все как живое перед глазами.

– Какую «Тамань»? – спросили мы. – Лермонтова?

– Возможно. Я бы хотел, чтобы это было напечатано у нас.

– Борис Михайлович! – взмолились мы. – Эта повесть напечатана во всех учебниках по литературе, во всех собраниях сочинений Лермонтова. Зачем ее перепечатывать?

– Ну что вы за люди! – сказал Войтехов. – В кои-то годы мне понравилось произведение. Я, значить, говорю печатать, стало быть, печатать.

И мы напечатали в журнале «РТ» повесть Лермонтова «Тамань».

А потом нас закрыли. Не за «Тамань», конечно.

Мы никак не могли научиться печатать правильные программы телевидения. По нашему журналу можно было увидеть, как работает телевизионная цензурная мельница, в пух и прах перемалывающая все подготовленное к показу. И журнал «РТ» испустил дух примерно через полтора года после своего рождения. Ему на смену пришел скромный черно-белый листок «Программы Центрального телевидения». Без Войтехова и без нас. Он был серый, как советское радио и телевидение. И его редакторам и в голову не пришло бы побежать в ВКП(б), чтобы просить за Солженицына. Хотя они его тоже не читали.

ТАКОЕ ВОТ КИНО

Однажды мне в журнал «РТ» принесли маленький рассказ Юрия Олеши, не вошедший ни в одну из его книг. Рассказ назывался «Ангел» и был напечатан один единственный раз в одесской газете в 1926 году. Он был маленький – всего две странички – да удаленький. Я перескажу его своими словами, потому что оригинала у меня под рукой нет: все осталось там.

Рассказ «Ангел» Юрия Карловича Олеши был такой:

Знойное жухлое лето. 1920 год. По выжженой степи тянется поезд. Он идет так медленно, что, кажется, и не идет вовсе. Вагоны забиты мешочниками. Везут соль в мешках: идет гражданская война. Украина. Над автором, сидящим на нижней полке, навис огромный бабий зад. Душно. Автор выходит из вагона и идет рядом с поездом. Внезапно поезд останавливается: рельсы разобраны. Поезд окружен бандой атамана «Ангела». Его люди вытаскивают из поезда евреев и расстреливают тут же на полотне. Идет атаман «Ангел», окруженный своими. Он обходит пассажиров и останавливается около одного из них, в кожанке.

Это комиссар. «Ангел» улыбается. Он одет в длинную, до колен, белую рубаху. Он молод и красив. Он и вправду похож на ангела.

– Ты Парфенов? – спрашивает он у человека в кожанке.

– Я Парфенов.

– Это ты мово брата Петруху в Малинниках сжег?

– Я твово брата Петруху в Малинниках сжег.

– Ну пойдем...

Они идут через поле к селу. «Ангел» вводит комиссара в кузницу. Подручные кладут его голову на наковальню. «Ангел» берет молот и бьет им Парфенова по голове, говоря:

– Вот тебе серп и молот!

Вот такой рассказ. Конечно, он был очень хорошо написан, не таким телеграфным, сценарным стилем, в каком я его воспроизвел.

Он был примерно вдвое больше, в нем были особые, «олешевские» краски, и он мне очень понравился. Настолько, что я решил сделать из него кинофильм. Вот почему я его и записал выше сухим «сценарным» языком.

Я пришел в сценарный отдел только что созданной Экспериментальной студии Мосфильма и предложил заявку на фильм к приближающемуся 50-летию Советской власти. Я предложил сделать сборник киноновелл под названием «Начало неведомого века», куда войдут инсценировки рассказов Зощенко, Платонова, Бабеля, Олеши и Паустовского. Кто же лучше настоящих писателей расскажет о том, как все началось?

И со мной согласились. Правда, тут же похерили Зощенко и Бабеля, зато оставили остальных трех. И на том спасибо.

Идея была такая: дать возможность проявить себя молодым сценаристам и режиссерам. Да и идея весьма благородная. И художественная. Режиссерами были: у Олеши – Андрей Смирнов (сын писателя С.С. Смирнова. Потом он снял хороший фильм «Белорусский вокзал»), у Платонова – Лариса Шепитько (погибшая впоследствии в автомобильной катастрофе), у Паустовского – Генрих Габай (он теперь живет в Нью-Йорке).

И мы с режиссером Мосфильма Борисом Ермолаевым и моим братом Михаилом Сусловым засели за сценарий киноновеллы по рассказу Юрия Олеши «Ангел». Мы расширили состав действующих лиц, ввели туда интеллигента, похожего на Пастернака, чьими глазами и будет видеться кровавое и жестокое время гражданской войны, спекулянта, который во весь рот вставил себе золотые коронки (трудно украсть золото прямо с зубов), дезертира и т. п. Мы работали весело и напряженно. Наш сценарий купили и началась съемка...

Меня взяли на зарплату в киногруппу в качестве сценариста, и мы выехали в город Выборг, который был выбран местом для съемок натуры...

Актеры у нас были замечательные: Губенко, Бурков, Кулагин... Андрюша Смирнов, одетый почему-то в военно-полевую форму, вел себя как и подобает командарму: он уверенно командовал, обходил свои войска, кричал что-то в мегафон... А командовать было чем.

Представьте себе тот самый поезд, забитый людьми, одетыми по модам гражданской войны. На крыше одного из вагонов расположился цыганский табор (одна из наших придумок). Чтобы показать, как медленно движется этот поезд, к последнему вагону привязана корова, которая идет за ним по шпалам. Дров нет, поэтому в топку паровоза бросают мебель из барских имений: гнутые резные ножки диванов и столов, изящные французские столики...

У меня было свое особое кресло, на котором было написано: «писатель». Оно стояло рядом с креслом, на котором было написано: «режиссер».

Андрей Смирнов уважительно представил меня коллективу:

– Это, товарищи, наш уважаемый сценарист, которому мы все обязаны появлением нашего замечательного сценария!

Когда все захлопали, он снова усадил меня в мое кресло и прошептал мне на ухо:

– И чтоб я тебя здесь не слышал, понятно?

– Понятно, – сказал я, – ух ты, наш Рокоссовский!

Но таковы уж правила игры в кино: режиссер – это бог, царь и герой. Завидно, конечно.

– Дубль номер один! – крикнул кто-то, и поезд стал двигаться. И вдруг, под самым моим носом, он сошел с рельс!

– Батюшки! – сказал я. – Что ж теперь будет?

– Но это ж ты придумал, чтобы поезд сходил с рельс? – ехидно спросил Смирнов. – Распоясываетесь за письменным столом, а нам здесь расхлебывать!

Я виновато молчал.

– Ничего, – великодушно сказал Смирнов, – это все предусмотрено. Он еще два раза будет сходить с рельс. Видишь, сзади второй паровоз. Он его живо втянет обратно. А пока что мне нужно, чтобы в тот момент, когда идет крушение, цыгане попадали с крыши.

– Ты очумел, – сказал я, – это же высоко. Они ж побьются.

Он взял рупор и крикнул:

– Товарищи цыгане! Тот, кто первый прыгнет с крыши вагона, когда поезд сойдет с рельс, получит десять рублей! Повторяю: получит десять рублей!

Поезд второй раз сошел с рельс и цыгане посыпались с крыши, как груши. Они обступили режиссера и кричали:

– Давай десять рублей! Десять рублей давай!

Смирнов посмотрел на них с умилением и сказал:

– Выберите, товарищи цыгане, того, кто первый прыгнул с крыши. Я не видел, кто первый прыгнул.

И, обернувшись ко мне, сказал:

– С народом надо уметь работать. Это тебе не сценарии писать.

Потом мы смотрели первый отснятый материал. Смирнов снял начало так: в переполненном вагоне камера медленно идет по лицам женщин, стариков, детей, поднимается с полки на полку и останавливается на третьей полке, где дезертир любит бабу. Я всегда называл этот акт «дружить». «Ты не хочешь дружить со мной!» – обиженно говорил я девочкам, отказывавшим мне в ласках. Так вот дезертир дружил с бабой-мешочницей вот уже три минуты. В советском кино такой сцены еще не было.

– Андрюша! – охрипшим голосом сказал я, – ты не опупел отчасти? Кто же тебе это пропустит? Где ты живешь?

– Плевать! – сказал Андрей. – Я художник и так вижу эту сцену. И вообще пора ломать рамки мещанского пуританского искусства!

– Андрюша, – сказал я. – Я боюсь. Я хочу увидеть этот фильм на экране. Давай сломаем рамки в следующем фильме, а?

– Нет! – сказал Смирнов.

– Тогда я напишу на тебя жалобу, – сказал я. – Я не могу позволить, чтобы по прихоти режиссера и из-за его сексуальной озабоченности провалилась первая попытка правдиво изобразить события гражданской войны.

– Дурак ты! – обиженно сказал Смирнов.

Мы пошли к телефону и позвонили в Москву нашим друзьям-редакторам, Гуревичу и Огневу. Владимир Огнев, известный и порядочный критик, был в то время главным редактором Экспериментальной студии.

– Приезжайте, голубчики! – сказал я. – А то плохо будет. Андрюша не хочет лакировать действительность. А нелакированная она уж очень сексуальная. Он тут всех передружит...

– И очень глупо! – сказал Смирнов. – И почему это все революционеры на деле оказываются такими конформистами?

– А потому что им есть чем рисковать, – сказал я. – Мы, например, рискуем фильмом. И очень хорошим. Потому что все остальное ты снимаешь очень правдиво и здорово.

Приехал Огнев. Он посмотрел материал, отвел меня в сторону и сказал:

– Понимаете, Илья, он и вправду художник. Ну имеем ли мы, чиновники, право мешать художнику? Пусть работает.

– Но ведь не разрешат этого.

– Правильно. Но не мы. Мы будем чистыми. Это замечательное чувство: оставаться чистым.

И получился фильм «Начало неведомого века». Он был о трагедии народа и интеллигенции, вовлеченных в бессмысленную и кровавую бойню. Лариса Шапитько сняла «Родину электричества» по Платонову. Сняла удивительно, с особой пластикой, с платоновскими крестьянами, гибкими, как проза Платонова. Габай снял лихой одесский фарс по мотивам Паустовского. О фильме писали в «Правде». У нас брали интервью. Мы все ходили именинниками.

А потом был приемный худсовет. И на нем встал печальный Константин Симонов, который сказал:

– Я не мог без слез смотреть эту картину. Какие жесткие и точные краски! Какая пронзительная боль! Какие талантливые режиссеры и актеры! Но...

Тут Константин Симонов раскурил трубку и, слегка грассируя, сказал:

– Но как коммунист я не могу себе представить этот фильм на наших экранах. Ведь если то, что показано в этом фильме, правда, то тогда нам не нужно было делать эту революцию! А с этим, как коммунист, я никак не могу согласиться. Вот почему, полагаю, мы должны придти к пятидесятилетию нашей родной Советской власти с другими подарками.

И фильм «Начало неведомого века» уничтожили.

И ничего не осталось. Только воспоминания.

ПРОЩАНИЕ С ГРУЗИЕЙ

Говорят, что в Грузии теперь живут иначе. Что не увидеть теперь на московском Центральном рынке усатых красавцев в огромных кепках, гостеприимно распахнувших свои фанерные чемоданы, полные цветов, мандаринов и запахов. Что прошли времена, когда в каком-нибудь ресторанчике в Тбилиси, раскрашенном на манер картин Пиросмани, забредший клиент вдруг получал в подарок бутылку коньяка с соседнего столика, просто так, за здорово живешь. Что не услышишь теперь в поезде дальнего следования смешную фразу «Экспресс Тбилиси – Советский Союз отправляется через пять минут»...

Говорят, Грузия тоже стала социалистической. Прощай, исконное грузинское гостеприимство, прощайте сердцееды с матовыми глазами и тугими кошельками, так любезно раскрывающимися перед каждым встречным-поперечным, прощай, рекой льющийся коньяк! Грузия разделила судьбу других республик, входящих в состав великой империи.

Началось это будто бы с того, что слетел с работы старый заслуженный взяточник Мжаванадзе, и на его место сел молодой энтузиаст, чекист и комсомольский вожак Шеварднадзе. Шеварднадзе собрал полный состав ЦК Грузии и рассказал о взяточничестве и коррупции. Он рассказал о цветочках, продающихся в Сыктывкаре грузинскими мастерами цветоводства, о фанерных чемоданах, набитых сторублевками, о купленных за деньги местах в университетах и должностях, за которые заплачено наличными. Он потребовал чистых, как стекло, взаимоотношений между людьми во вверенной ему республике и попросил за это проголосовать. Весь ЦК поднял руки. Все были за. Тогда Шеварднадзе сказал: «Я хотел бы, уважаемые члены ЦК, чтобы все проголосовали левой рукой, если вам не трудно, конечно». Изумленные члены ЦК послушно подняли левые руки в знак одобрения новой политики руководства, и коварный Шеварднадзе спросил: «А откуда у уважаемых членов ЦК японские часы „Сейко“, так красиво облегающие левую кисть присутствующих товарищей? Насколько я могу судить, часы „Сейко“ не продаются в советских магазинах. Не дошла ли коррупция и взяточничество до святая святых нашей славной республики, ЦК нашей родной коммунистической партии?»

И Грузия сразу стала социалистической. Здесь мне хочется поговорить о взятках. О спекуляции. О коррупции вообще. О черном рынке в частности. При социализме, разумеется. Хотя и при капитализме эти грубые отрицательные явления тоже имеют место. Вот что я про это думаю: это не отрицательные явления, а, наоборот, положительные. Они смягчают казарменность режима. Они дают возможность некоторым людям получить то, что при других условиях им никогда бы не получить. Например, цветы зимой. Или мандарин на стол ребенку. Или место в институте. Или новую квартиру. Или хорошую работу. Сколько стоит та или иная вещь? А столько, сколько вы за нее хотите заплатить. Черный рынок – это истинная цена товара. При капитализме это называется просто рынок. А при социализме он – черный. Потому что там нет обычного. Правда, там есть рынки. И если вы там платите за кило картошки пять рублей, то именно столько картошка и стоит. Когда мы говорим: «Вчера купил у спекулянта кило картошки за пять рублей», то это значит, вы купили кило настоящей картошки, которую в другом месте вы купить не можете. Потому что другое место – это уже государство, продающее вам мусор по установленным им ценам. Потому что если нет рынка, или, как нам вбили в голову, спекулянта, то в дело вступает государство, которое ничего вам предложить не может, кроме очередей. Конечно, можно поострить на тему очередей. Скажем, так: «Очередь станет меньше, если сплотить ряды». Или так: «Пулеметная очередь доходит до прилавка гораздо быстрее обыкновенной». Или так: «Очереди в России кончатся, когда кончится очередь у мавзолея Ленина». Один мой приятель придумал целую серию афоризмов про очереди. Но, согласитесь, это все очень горькие шутки. Очереди от этого не исчезнут. Поэтому взятка, спекуляция, кумовство и семейственность – регуляторы экономической жизни. Они, быть может, единственные проявления человечности в бесчеловечной системе, которую мы с вами покинули. Вот почему мне искренне жаль Грузию, последний оплот всех тех неположительных явлений, о которых я рассказал выше.

А мне вспоминается Грузия «дошеварднадского» периода. Ночь. Черный, как смола, и длинный, как труба, автомобиль «ЗИМ» везет нас в гостиницу. За рулем – известный поэт П. Он возил нас по окрестностям Тбилиси. Поэтому мы веселые, но довольные. Я пою песню. В руке у меня бутылка коньяка. Мелькает большой плакат, сделанный от руки: «Сорвешь хурму – попадешь в тюрьму!» Сладкий грузинский ветер залетает в наше окно. П. оставляет машину у подъезда гостиницы и помогает нам добраться до номера. Мы валимся на кровати и пьем наш коньяк. П. объясняет, что завтра предстоит поездка в передовой колхоз, где председателем его родной дядя, и что там «все уже готово к приему высоких уважаемых гостей нашей замечательной республики». Потом он уходит. Через пять минут он появляется и говорит, что его «ЗИМ» угнали.

Мгновенно протрезвев, мы вскакиваем с кроватей. Как? Что? Как это произошло? Что делать? Мы знаем, что такое машина в Советском Союзе. Мы примерно представляем себе, сколько П. выложил за свой длинный правительственный «ЗИМ». Мы понимаем, что означает машина для грузина. И великодушный П., видя нашу растерянность и замешательство, говорит нам: «А, забудьте это, друзья! Другой купим!»

Где еще вы смогли бы услышать такую фразу, живя в Советском Союзе? Кто еще, кроме грузина, проявил бы такую выдержку, такое самообладание, позволил бы такую шутку? А может, он и не шутил. Потому что это было время, когда Грузия еще не была социалистической. До конца. И я вас спрашиваю: мог бы поэт П. купить себе новый «ЗИМ», не будь в той стране коррупции, взяточничества и черного рынка? И сам же отвечаю: нет, не мог бы. А чем он, поэт П., хуже нас с вами, дорогой читатель из Нью-Йорка и Бостона, из Сан-Франциско и Кливленда? Тем, что он живет при уродской системе, где человеку недоступны самые простые, обычные радости? Да здравствует взятка, которая поможет ему жить по-человечески!

Надеюсь, что и сейчас он катает на своей машине друзей и показывает им красоту своей страны.

Мой школьный друг Рафик кончил в Москве экономический институт. И его распределили в Тбилиси. Я встретил его как-то на улице и спросил, чем он занимается. Он сказал, что он скромный труженик городского торга. В отделе обуви.

– Какая у тебя зарплата?

– Зарплата?

– Ну что тебе платят в месяц?

– Ах, это? Шестьдесят девять.

– Как же ты живешь?

Он посмотрел на меня, как на больного, и сказал:

– Кто живет на зарплату? Ты смог бы жить на такую зарплату?

– Я нет.

– И я нет.

– Ну?

– Ладно, тебе я скажу. Я прихожу на работу в девять утра. В девять часов десять минут я раскрываю верхний ящик моего стола и впускаю первого посетителя. Он кладет в ящик конверт и уходит. Потом второй, потом третий. Пятнадцатый. Когда все проходят, я закрываю ящик и иду на завтрак. У нас хинкальная напротив. Знаешь, как он делает хинкали? Пальчики оближешь!..

– Подожди, подожди! Кто эти твои посетители?

– Как кто? Директора обувных магазинов.

– Какие конверты?

– Не будь ребенком!

– Каждый день?

– Ты кушать хочешь? Так и все.

– И это все тебе?

– Ты с ума сошел! Это всем. Себе я оставляю самый последний конвертик.

– И там много?

– Хватает.

– А остальные?

– А остальные – вверх, по начальству. До самого потолка.

– И это во всех отделах?

– Во всех.

– Так вы же богатые люди!

– Не жалуемся.

– Так ведь и посадить могут!

– Кто?

– Как кто? Те, кому не дали.

– В нашей системе, – строго сказал Рафик, – в нашей системе таких нет! Так вот, насчет хинкали...

Наверное, все кончилось в Грузии. И теперь уйдут краски, изменятся люди, исчезнут особые, чисто грузинские взаимоотношения.

Прощай, Грузия! Ты будешь, как все. Ты влита в общую социалистическую лужу. Притупится твой предпринимательский дух, зачахнут блеклые побеги частной инициативы. Ты встанешь в очередь. Оскудеешь. Мне жаль тебя, Грузия. Спасибо товарищу Эдику Шеварднадзе!

Прощай, прощай...

БОЛГАРСКИЙ ЭТЮД

«Курица – не птица, Болгария – не заграница». Глупая пословица. Очень даже заграница. Особенно для тех, кто ничего другого не видел. В 1969 году меня назначили членом жюри международного фестиваля сатиры и юмора в болгарском городе Габрово. Этот город усилиями нескольких местных энтузиастов решил оставить свое имя на карте Европы. Там издали несколько книг о габровцах, прижимистых и скупых мужичках, которые этими своими качествами должны были затмить славу шотландских скупердяев, о которых тоже ходили легенды. Скажу прямо, это была очень симпатичная затея, потому что умение смеяться над собой отличает нормальный народ от ненормального.

Болгарское правительство пошло навстречу габровцам, отвалило средства и разрешило устроить в Габрово ежегодный фестиваль, в котором принимают участие карикатуристы, пародисты, писатели – сатирики и юмористы и люди смежных профессий. Все это сопровождается карнавалом масок и парадом, а члены жюри стоят на трибуне, как вожди, и приветствуют массы любителей смешного, шагающие мимо. Потом жюри раздает награды победителям, напивается на прощальном банкете, бежит в магазин, чтобы купить дубленку или красивое южноамериканское одеяло или плед, заворачивает во все это прелестную болгарскую керамику и отбывает в свои социалистические страны, где всего этого достать невозможно.

Болгария – красивая страна. Как оказалось впоследствии, все страны красивы. Мир красив, черт возьми, даже если это мир социализма.

Я прилетел в Софию, на аэродроме меня поджидал сотрудник министерства культуры с машиной, и меня, как особу, приближенную к императору, поселили в отеле «София» в самом центре города. Это была фешенебельная гостиница, построенная шведами или французами для важных шишек, – для членов жюри из Советского Союза и капиталистических выродков, желающих торговать с Болгарией. До этого я редко останавливался в отелях (нельзя же называть отелями те клоповники на два-три-четыре человека в Воронеже, скажем, или Ярославле, рассчитанные на командировочных по два шестьдесят в сутки, день приезда, день отъезда – один день). В отеле «София» были и мальчики, несущие твой чемодан, и ванна, размером в комнату, и золотые смесители, и кресла, и картины, и вид на город. Я спустился вниз и спросил молодого администратора в фирменном фраке, ловко говорившего на всех языках мира:

– Ну и сколько стоит номер, в котором меня поселили?

– Шестьдесят долларов, товарищ, – ответил он. – В день.

– Мама родная, – сказал я. – Где ж я возьму столько? Я ведь только притворяюсь, что я шишка, а на самом деле я, понимаешь ли, простой советский человек. Шестьдесят долларов даже по официальному курсу – это моя двухмесячная зарплата. Где тут у вас тюрьма для тех, кому нечем платить?

Он улыбнулся и широким жестом показал в окно.

– Вот наша тюрьма, товарищ.

Напротив стояло красивое здание в глубине ухоженного парка.

– Но вы не беспокойтесь, – сказал он. – За вас уже все заплачено.

Потом я узнал, что было в здании напротив: там помещалось Народное собрание, разновидность нашего Верховного Совета.

«Вот это номер, – подумал я. – Что этот молодчик наплел мне? И откуда такая смелость? Это он после чехов так раздухарился».

После всех фестивальных торжеств, после парадов и поездок по стране, после немыслимого обжорства и пьянства нас позвали в Габровский обком партии и предложили денек отдохнуть, половить рыбки и понежиться на лоне природы. Кто за? Все за.

И нас отвезли в правительственный заповедник, где ловят рыбку и отдыхают болгарские вожди и вожденки. Нас посадили на катера, и мы поплыли по чистейшей изумрудной реке мимо желто-зеленых, умытых дождями лесов к какой-то заводи, где нас уже ждали одетые в охотничьи костюмы люди. Нам выдали по бутылке и пожелали всех благ. После ужения, сказал тот, что нас вез, откушаем ухи из выловленной вами рыбки. Ну не благодать ли? Со мной остался удить здоровенный дядька с квадратным лицом. Он прямо-таки предвкушал удовольствие. У него было две удочки – одна для меня, другая для себя. И он все знал про эти места. Он был прокурор этого района. Удочки были японские, к удилищам был пришпилен спиннинг. Он с таким любованием смотрел на эти рыболовные чудеса, что я прямо загордился им. Вот прирожденный рыбак, а ему надо быть прокурором! И чем у него больше успехов в посадках болгарских политических, тем больше у него возможностей орудовать своим спиннингом в тихих водах партийного заповедника! Жалко его, хороший, наверное, парень, а надо же...

Я не могу сказать, что не удил до этого рыбу. Удил, конечно. Но это было однажды в Останкино, где какой-то мальчик дал мне подержать свою удочку, а второй раз – на Клязьме, где я, клянусь здоровьем, поймал вот такую щуку! Ну не такую, чуть поменьше, но поймал! Ну, ладно, не щука, но это была рыба, с хвостом и плавниками, и со всем, что полагается. Не верите, не надо...

Прокурор, не сводя глаз со своего японского, а потому драгоценного спиннинга, показал мне, как им пользоваться, как нaдо размахнуться, бросить (пардон, закинуть), как надо следить за поплавком и тянуть, когда клюнет.

– Товарищ, – сказал я, – это для нас раз плюнуть! Мы, советские люди, смело решаем и не такие технические задачи. Что скажете про наши спутники? Ведь казалось бы – трудная, неразрешимая задача в условиях бездорожья и разгильдяйства, а подите же – летает! Так и здесь...

Он слушал недоверчиво и все косился на свою удочку со спиннингом.

И я забросил крючок. То есть, я думал, что это крючок, но он уж как-то тяжело бухнулся в воду, далеко от берега. Я стал искать глазами поплавок, красненькую такую штучку, которая обязана была плавать по поверхности, но она не плавала. Я посмотрел на мою удочку. А где же этот хваленый японский спиннинг? Где, я вас спрашиваю? Я перевел взгляд на моего прокурора. На его лице застыл тот же вопрос. И кроме того, там еще было написано: «Что же ты наделал, сука советская? Будь сейчас моя воля, я бы тебя утопил так же, как ты мой спиннинг. Неужели ты, дрянь, оккупант, не понимаешь, что мне этот спиннинг дороже, мать твою, всей болгаро-советской дружбы, что я купил его за твердую валюту в капстране, продал свою честь и совесть коммунистам, чтобы иметь одно удовольствие в этой собачьей прокурорской жизни – поудить рыбку, посидеть одному, без жены, этой толстой коровы, без детей – двоечников и прохвостов, без товарищей по партии, этих ворюг и кознокрадов, которых и надо судить по всем законам военного времени, а не несчастных этих идеалистов, воображающих, что всякая там демократия-мемократия лучше моей привилегии посидеть с моей удочкой и японским, господи, японским, бывшим спиннингом! Что же ты наделал, кретин, неуч, урод советский?»

– Ну-ну, не расстраивайся так, – сказал я ему отечески. – Как потеряли, так и найдем. Нам не впервой. Мы, советские люди, знаешь, когда счастливы? Когда что-нибудь потеряем, а потом найдем. Мы всегда так.

Я снял туфли, носки, галстук и брюки и полез в воду. Я примерно помнил, куда оно упало, но не знал, глубоко ли там. Я не могу сказать, что я ни разу не нырял. Нырял, конечно. Но это было однажды в Сандуновских банях, где я по пьяному делу утопил в бассейне свои часы. А второй раз это было в Гаграх, где волна накрыла меня с ног до головы, но я все-таки, как видите, вынырнул...

Вода была холодная. Когда я дошел до пояса, я вспомнил, что забыл снять пиджак. Я оглянулся. Прокурор, как изваяние, застыл на берегу, с надеждой и болью всматриваясь в воду. Он козырьком прижал руку ко лбу и был очень похож на Чапаева, высматривающего врага. Только без усов.

И так его было жалко! Зачем он связался с таким дураком, который даже удочку забросить не может? Откуда я взялся на его голову? Жил бы себе поживал, удил рыбку, отправлял людей в тюрьму. Все было как у людей. Надо же...

Я шел по дну и нащупывал ногами каждый камешек. Вот, вроде, здесь, в этом районе. А может, там? Нет, здесь. И тут я на него наткнулся!

– А-а-а! – заорал я. – Попался, самурай! Банзай! Ура! Да здравствует вечная, нерушимая болгаро-советская дружба! Харакири!

И прокурор плясал на берегу, как индеец! Он исторгал визгливые торжествующие звуки, размахивал руками, бил себя по ляжкам. Увидали бы его сейчас его заключенные! Он был красив в эту минуту, как Болгария!

Я выскочил на берег со спиннингом в руке, и мы еще немного попрыгали и порадовались.

– Товарищ! – сказал я. – Советскому человеку не свойственно бросать в беде младших братьев. Мы ведь – в семье единой, в семье новой, вольной. Понимаешь, о чем я говорю? Когда наш болгарский товарищ остается без своего спиннинга, советский друг всегда придет на помощь! Так что, ты уж не очень...

Он обнимал меня, прижимал к своему сердцу, тряс руку. Так в обнимку мы и пришли к вилле, которая называлась «охотничий домик». Там лакеи уже выставили на стол то, что мы выловили своими удочками: тут была и семга, и севрюга, и крабы, и омары, и икра черная, и коньяк и шампанское. Небольшой струнный оркестр услаждал наши закаленные рыбацкие души, пиджак мой сушился у огромного камина, девушка в болгарской национальной одежде скашивала на меня, старого рыбака с хемингуэевским выражением глаз, свои карие, лукавые очи.

Мой прокурор сидел за столом в обнимку со своими удочками и, когда я на него смотрел, вытягивал ко мне свои толстые прокурорские губы, любовно ими причмокивая, и говорил: «м-м, друже!». И когда я орал ему после подпития: «Хорошо тебе, прокурор?», он яростно отрицательно качал головой, что по-болгарски означало «да!».

То, что по-болгарски «да», по-русски «нет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю