412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Суслов » Рассказы о товарище Сталине и других товарищах » Текст книги (страница 5)
Рассказы о товарище Сталине и других товарищах
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:36

Текст книги "Рассказы о товарище Сталине и других товарищах"


Автор книги: Илья Суслов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

АГИТАТОР

Когда я работал в редакции журнала «Юность», меня назначили агитатором. Секретарь парторганизации сказал мне:

– Скоро выборы. А у тебя ни одной общественной нагрузки. Будешь агитатором.

– А кто у нас кандидат в депутаты? – спросил я.

– Не знаю, – сказал секретарь. – Какая разница? Обеспечь активность. Избиратели должны вовремя отметиться и придти на избирательный участок. Кто не сможет по состоянию здоровья, тому урну принесем на дом.

Мой участок находился в районе улицы Герцена. Там, в одном из переулков стояли коммунальные развалюхи с общими уборными и кухнями. Я узнал, что депутатом у нас будет художник Серов. Не тот Серов, который «Девушка с персиками», а тот, который «Ленин провозглашает советскую власть». Это было бы полбеды, мало ли халтурщиков писало картины о том, как Ленин провозглашает, Сталин выступает, а Ворошилов катается на лыжах. Но этот Серов был главным душителем художников, потому что, занимая должность президента Академии художеств, он имел доступ к самому Никите Сергеевичу и нашептывал необразованному вождю, какие именно слова он должен произносить, оценивая произведения художников, особенно молодых. И это на его совести была так называемая «белютинская» выставка в Манеже.

Белютин был превосходный педагог, вокруг которого собралось в те годы много прекрасных художников. Время было странное, все ждали перемен. Хрущев выкинул Сталина из мавзолея, возвращались реабилитированные... И вдруг белютинским художникам разрешили повесить свои картины в Манеже, главной художественной галерее Советского Союза! И на эту выставку Серов привез Хрущева. Он водил его от картины к картине и шептал на ушко слова. А Хрущев, пьяный и разгоряченный, лишь восклицал «Ну, педерасы! Во педерасы!» Он не имел в виду сексуальные предпочтения этих художников, потому что трудно было представить себе, что все белютинцы, среди которых было много отцов семейств и холостых людей, предпочитавших женское общество, были гомосексуалистами, по-русски педерастами, а по-хрущевски «педерасами». Это он просто выражал так свое возмущение. Эрнст Неизвестный, участвовавший в этой выставке, попробовал было урезонить разбушевавшегося вождя, но унять Никиту Сергеевича было невозможно, потому что он видел, что на картинах этих будто ничего не нарисовано – ни леса, как у Шишкина, ни запорожцев, как у Репина, ни Ленина, как у Серова. А наоборот, какие-то пятна, линии, крючки и квадратики, от которых у вождей рябит в глазах и начинается головная боль.

– Педерасы! – ревел Хрущев, а Серов удовлетворенно улыбался, потому что для этого он и организовал выставку белютинцев в Манеже.

Мой друг Коля Воробьев, участвовавший в выставке, потом рассказал мне, что Хрущев остановился у его картины. Он был багровый, маленькие голубые глазки его бегали в неком помутнении. Он брызгал слюной и орал на бедного скромного Колю:

– Ну и чего у тебя здесь намалевано, педерас?

Взмокший Коля Воробьев, прошедший солдатом всю войну и не привыкший к воплям вождей, полез в карман, чтобы вынуть платок и утереть лоб. В эту секунду некто серый с перекошенным лицом возник между ним и Хрущевым и, сделав страшные глаза, прошипел:

– Вынь руку из кармана, сука, вынь руку!..

Коля вынул руку, серый мгновенно испарился, а Хрущев, даже не заметивший серого, орал:

– Так что у тебя здесь намалевано, педерас?!

С этой выставки, как многие считают, и пошел ново-сталинский путь России. Иллюзии, возникшие после двадцатого съезда партии, развеялись. Вот почему мы плохо относились к художнику Серову, за которого мне предстояло агитировать в избирательной кампании...

Я собрал жильцов – будущих избирателей на их коммунальной кухне и рассказал биографию кандидата. Жильцы слушали внимательно, потом одна старушка, Яхонтова, спросила:

– А что, человек-то он хороший?

– Не думаю, бабушка, – сказал я. – Человек он, по-моему, жуткий. Гадкий он.

Избиратели зашевелились.

– Так чего за него голосовать? – спросил слесарь со второго этажа. – Дадим ему отвод. Чего он плохого сделал?

Я рассказал о социалистическом реализме, о художниках, о выставке в Манеже, заменяя хрущевское «педерасы» словом «тра-та-та», чтобы не смущать женщин и детей, набившихся в кухне, о двадцатом съезде партии, о надеждах и разочарованиях так называемой «творческой интеллигенции». Меня внимательно слушали.

– Милый, а тебе не попадет за такие-то слова? – снова спросила старушка (настырная, надо сказать, была старушка).

– Может, и попадет, бабушка, – сказал я – видно, не гожусь я в агитаторы. Но вы уж, пожалуйста, проявите сознание, и в воскресенье, в день выборов, приходите на избирательный участок. Если вы не придете, тогда мне определенно попадет.

– Я не пойду, – сказал слесарь. – Пусть раньше канализацию исправят. Четвертый месяц течет.

– А нам жилье уже восемь лет обещают, – сказала миловидная девушка из полуподвала. – Пусть дадут комнату, тогда пойду.

– Дорогие избиратели, – сказал я, – я доведу ваши пожелания до сведения избирательного начальства. Надежды, правда, маловато, но чем черт не шутит.

Я был очень недоволен собой. Ну чего я растрепался? Кому это интересно? И что это изменит? Серов все равно будет выбран, а стоит одному из этих жильцов стукнуть куда следует, я ж пропал! Уволят. Да просто посадят! Дурак. Шлема Капельдудкин.

С горя я зашел в кино. Шла советская мелодрама по сценарию моего приятеля. Дурацкая. Лживая. Диалоги были невыносимы. Актеры мучились, но исправно произносили слова, которыми в обычной жизни люди никогда не пользуются.

– Алё, – сказали сзади с придыхом, – У тебя штопор есть?

– Какой штопор, почему штопор?

– Что ж ты, сука, в кино без штопора ходишь? – прохрипели сзади.

Артистка на экране говорила своему жениху, только что вернувшемуся из армии: «Посмотри, как расцвело наше село! Когда ты уходил в армию, у нас не было ни этого нового телятника, ни этих новых яслей, ни этой новой сельскохозяйственной техники!» Актер держал возлюбленную за руки и озаренным взором вместе с камерой обозревал телятник, ясли и технику. Хотелось удавиться.

Избирательный участок находился в здании Союза писателей на улице Воровского. Там же тогда размещалась наша редакция. В день выборов агитаторы должны были явиться к шести часам утра и отмечать своих избирателей. Мы были чистые, при галстуках, трезвые. Местное начальство и члены избирательной комиссии тоже явились вовремя. В комнате для выборов стояли цветы, у урн дежурили пионеры в белых рубашках и красных галстуках. К шести утра началось шествие трудящихся. Они знали, что самых первых снимают для газеты. Всем хотелось быть в газете: и местному алкашу дяде Сереже, который стоял, уже бухой, с пяти утра. Он хотел быть самым первым. Потом пришли молодые избиратели, голосующие впервые. У них были радостные, возбужденные лица. Мой друг Толя из «Вечерки» брал у них интервью. Он спрашивал:

– Это верно, что вы, самые молодые избиратели Советского Союза, с чувством огромной благодарности к Родине, к партии, отдадите сейчас ваши голоса за кандидатов нерушимого блока коммунистов и беспартийных?

– Ага, – говорили избиратели.

– Молодец, сынок, – брезгливо говорил Толя. – Как твоя фамилия? Где работаешь?

А моих все не было. Секретарь парторганизации сказал мне:

– Отстаешь. Смотри, как у других активно идут. Поработали, значит, агитаторы. А твои где? Хочешь мне всю картину испортить?

Я нервничал. Я даже решил побежать в ту развалюху, чтобы христом-богом попросить их проголосовать. Я хотел даже извиниться за то, что я им рассказал о Серове. Дернул меня черт за язык!

Но тут в дверях показались мои жильцы. Старушка Яхонтова подмигнула мне и пошла за бюллетенем, где стояла фамилия Серова. Я торжествовал. Старушка поглядела в бюллетень, потом на меня и пошла... в кабину для голосования. Я похолодел. Эти кабины со шторами, как известно, стоят для проформы. Кому это придет в голову заходить в кабину? Да и зачем? Получил бюллетень и опусти его в урну. Такой ведь порядок. Зачем бабуся поперлась в кабину? Но самое страшное, что все жильцы мои сделали то же! Они выходили из кабины, раскрасневшиеся, улыбающиеся, и бросали бюллетени в урну, прикрывая их от косящих глазами пионеров и активистов в штатском, обычно стоящих поодаль.

Мой секретарь смотрел на все это с большой подозрительностью.

– Чего это они? – спросил он меня. – Чего они там не видели?

– Не знаю, – сказал я. – Может, они хотят вдумчиво изучить биографию кандидата.

– Чего там изучать? – спросил секретарь. – Там ничего не написано... Какой-то странный у тебя народ...

Девушка из полуподвала, проходя, сказала мне:

– Комнату, конечно, не дали. Но обещали. Говорят, в самом ближайшем времени предоставим...

– Ну-ну, – сказал я. – Дадут, не забудьте пригласить на новоселье. А вы зачем в кабину заходили?

– А это спрашивать не полагается, – сказала девушка. – У нас ведь тайное голосование.

– Ах, милая, как бы это не вышло нам боком...

– Куда же больше? – сказала девушка. – Вся наша жизнь вышла боком. И ничего тут не поделаешь.

И она заплакала.

ПО СИСТЕМЕ СТАНИСЛАВСКОГО

Меня всегда удивляла неспособность американцев понять чужую психологию. Многие из них никак не могут понять, как это евреи допустили, чтобы их уничтожил Гитлер. Ну как же так, говорят они, вас, евреев, было в тех ужасных лагерях шесть миллионов! Да если бы вы восстали, захватили оружие, то перебили бы своих мучителей, как щенков! Да как же так, говорят они, вы русские так долго терпите свое правительство! С кем ни поговори, никто из вас его не любит. Так свергните его к чертовой матери! Вас же двести миллионов! Если бы вы восстали, то никаких Лениных, Сталиных, Хрущевых и примкнувших к ним Шепиловых и в помине не было! Прямо даже не верится, говорят они, вроде бы вы нормальные люди. А, может, все-таки ненормальные? Может, вы такие вот скрытые мазохисты и вам нравится, когда вас мучают? А, может, вы и в самом деле рабы? В черепок-то к вам не заглянешь...

Я долго спорил, доказывал, орал, терял терпение, а потом сделал эксперимент. Я попросил одного наиболее задиристого американца сыграть со мной представление. По системе Станиславского. Поставить себя в предполагаемые обстоятельства. И соответственно этому говорите и действовать.

Условия были такие. Представь себе, что в Америке нечаянно случилась революция, власть захватила хунта, которая расставила своих людей на всех участках жизни, назвала себя партией... Ты в это время был на рыбалке в Майами и ничего не знал. Приехал домой, и вот тебе здравствуйте: над Белым домом висит красный флаг...

– Но это же невозможно!..

– А ты же играешь со мной пьесу. Вообрази. Есть у тебя воображение?

– Ну ладно.

– Представь себе, что пока ты летел домой из отпуска, все заводы и фабрики, все банки и магазины были национализированы, то есть попали в руки этим людям. И от них теперь зависит, работаешь ты или нет. Никаких пособий по безработице. Никаких вэлферов. Будешь вести себя хорошо, к тебе подселят в дом лишь одну семью из даунтауна. Плохо – подселят две, или три (по количеству туалетов в доме).

– Перестань, у меня мурашки по коже...

– И у нас были мурашки по коже. Государство установит единую для всех зарплату. Тем, кто за новую власть, дадут больше. Кто против – ничего не дадут. Для тех, кто борется с новой властью, или собирается бороться, или может бороться, или думает, что может бороться, или даже не думает, что может бороться, устроены специальные зоны проживания на Аляске. Там тоже тундра, тайга, и все такое. Вот у венгров или чехов не было тайги, пришлось им ехать в Сибирь. Без тайги и тундры такие зоны проживания не очень действенны. Вот такие условия. Понял?

– Комедия какая-то. Ну невозможно это у нас!

– Китайцы тоже так думали. И поляки. И афганцы. Все так думают. Французы у товарища Марше тоже так думают. Чем ты лучше?

И вот тебя вызывают. В ФБР АССР, что означает Федеративное Бюро Разоблачений Американской Советской Социалистической Республики. О'кей? Я буду играть роль следователя, а ты интеллигентного американца, вернувшегося домой из отпуска, но уже узнавшего, что случилось.

– Ну валяй.

– Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.

– Спасибо. (Садится).

– Вы, конечно, знаете, товарищ Смит, что в нашей стране произошла народная революция...

– Слышал.

– Что значит слышал? Не хотите же вы сказать, что останетесь в стороне от революции?

– Конечно останусь. На черта она мне нужна?

– Стоп, стоп! Ты забыл, куда ты попал. Отсюда два пути: домой или на Аляску. Ты готов сразу ехать на Аляску?

– Нет.

– Ну так думай. Ты войди в образ.

– Паразит ты.

– Продолжим. Так вот, произошла народная революция. Она осуществила чаяния всех прогрессивных людей в Америке. Лучшие умы во всех слоях населения давно готовились к ней. И теперь долг каждого из нас отдать все силы, а иногда и жизнь нашему общему делу. Готовы ли вы к этому, товарищ Смит?

– Хм... Вообще-то я не очень готов... Я, понимаете, был в отпуске... Все так неожиданно...

– Товарищ Смит, не хотите ли вы сказать, что вы против Советской власти?

– Да я б ее! (Знаю, знаю, дай подумать)... Нет, в общем я не против, конечно, но...

– Ну вот и хорошо. Ничего особенного я вам и не предложу. Нам просто нужны такие американские патриоты как вы. Ведь у нас еще столько врагов! И многие из них скрылись, ушли в себя. Они против счастья нашего народа. Да вы сами знаете таких! Сегодня они молчат или шепчутся в коридорах, а завтра выйдут против народа с оружием в руках! Можем ли мы с вами, товарищ Смит, допустить это?

– Нет, не можем!

– Ну это ты уж слишком... Что-то ты больно легко согласился...

– Но ведь он же прав. Он дело говорит.

– Как же он прав? Он тебе сейчас предложит, знаешь что? Доносить на своих товарищей, вот что!

– Не может быть!

– Правда? Давай продолжим. Товарищ Смит! Американский империализм еще не умер! Он через своих агентов – через крупнейшие корпорации и банкиров-кровососов, которых мы еще не истребили полностью, старается залезть в души наших людей и повернуть историю вспять! Дадим ли мы ему это сделать в то время, как миллионы американских трудящихся впервые вздохнули свободно, сбросив ярмо капитализма? А, товарищ Смит?

– А пошел ты!

– Товарищ Смит!

– То есть, я хотел сказать, что...

– Вот и славненько. Спасибо, товарищ. Это все. Я знал, что вы с нами. Вам тут на днях позвонит наш товарищ, товарищ Хиггинс, и уже более конкретно с вами потолкует. До свиданья.

– До свиданья.

– Вот видишь, мне понадобилось всего пять минут, чтобы сделать из тебя настоящего коммуниста. Что же ты хочешь от нас, когда мы знакомы с правилами этой игры вот уже шестьдесят лет?

– А ты знаешь, мне было страшно. И голос у тебя был другой. И глаза.

Я сыграл в такую игру (с вариациями) со многими американцами. Никто не выдерживал больше десяти минут. Правда, они ставили себя на наше место. Зато я их спускал с их места. И многие понимали уроки истории лучше, чем раньше. А игру эту мне подсказал действительный случай, который произошел с моим знакомым, известным критиком, литературоведом и юмористом П.

Он написал пародию на писателя Кочетова. На его книжку «Чего же ты хочешь?» Вообще-то это такая профессия у сатириков – писать пародии. Но есть цензурное правило: нельзя писать пародии на секретарей Союза писателей, писателей – членов ЦК партии и на главных редакторов журналов. Над ними смеяться нельзя. Потому что они серьезные люди. Даже если они мракобесы и литературные хулиганы. Тем более, если они до мозга костей преданы. А Кочетов отвечал всем вышеупомянутым меркам. Он был всем. И в каждой своей книжке это демонстрировал. Особенно мозг костей. Он служил ему мозгом.

Пародия П. на книжку Кочетова кончалась так: сын спрашивает у отца, пламенного сталиниста: «Папа, а был 37-й год?» Папа отвечает: «Не был, сынок. Но будет.»

За эту пародию, нигде, впрочем, не напечатанную, сатирика П. вызвали в райком. И там состоялся такой примерно разговор. Там тоже разыгрывалась пьеса по раз и навсегда написанному сценарию, но П., в отличие от моего американского друга, знал его с самого своего рождения.

Бюро райкома сидело с грустными лицами. Писатель П. стоял перед длинным зеленым столом, во главе которого сидел секретарь, а по бокам расположились члены бюро.

– Что же это получается, товарищ П.! – строго сказал секретарь. – Отчего это вы считаете, что в нашей жизни может повториться 37-й год?

– Я так не считаю, – осторожно сказал П. – Это, так сказать, литературный прием, чтобы высмеять героя романа...

– Прием? – сказала член бюро, блондинка из отдела кадров комбината. – Что это за слово такое «прием»? Знаем мы эти приемчики. Не маленькие.

– Я не в том смысле, – сказал П. – В пародии все должно быть резче, чем у автора. Пародия заостряет...

– Слушай, – сказал другой член бюро, – давай по-простому. Вот я рабочий, вкалываю, понимаешь, на заводе не за страх, а за совесть. Народ, понимаешь, выразил доверие и выбрали в бюро райкома. Ну какими глазами я погляжу в глаза моих рабочих, когда они меня спросят, а? Что ж я им скажу? Что наши профессора, ученые против моей власти рабочих и крестьян? Ты этого хочешь?

– Да почему ж я, собственно, я ведь тоже член партии...

– «Тоже»... Вот это «тоже»... Тебе ведь народ образование дал. Ты и школу кончил, и университет, и аспирантуру... Ты ведь доктор этих самых наук... Как же ты руку на партию поднимаешь, а? Для того мы тебя учили, чтобы ты говорил, что у нас снова будет 37-й? Ты где это вычитал, в каких учебниках?

– Минуточку, минуточку! – сказал П. – О чем это вы, товарищ? Это не я говорю, что будет 37-й, а Кочетов своим произведением...

– Ну ты даешь! – сказал рабочий, член бюро. – Сразу в кусты! Причем тут Кочетов? Кочетов таких слов не писал. Кочетов за народ. За таких вот, как мы. И наши товарищи на предприятих. Это не он написал, это ты написал. Ну скажи сам, можем мы, как коммунисты терпеть в своих рядах человека, который хочет, чтобы снова наступил 37-й? Мало что ли народу тогда полегло? Хочешь, чтобы опять повторилось? Не выйдет!

– Кто еще хочет высказаться? – спросил секретарь.

– А чего тут высказываться, все ясно, – сказал кто-то. – Пускай кладет билет на стол.

– И по месту работы сообщить, пусть подумают, кого пригрели, – сказала блондинка. – Знаем мы их приемчики. Не маленькие.

И критик П. положил свой билет на зеленый стол. И его сняли с работы. Но учитывая его прошлые заслуги, потом дали место. Он из старшего научного сотрудника стал самым младшим.

А потом Кочетов умер, и П. простили.

Хотя он и не умел играть в игры и ломать комедии с теми, без глаз и ушей.

А мои американские друзья стали понимать меня значительно лучше. И все из-за системы Станиславского.

ТАМАНЬ

Пятнадцать лет назад вышло решение выпустить новый журнал. Назывался он «РТ» – еженедельник радио и телевидения. В нем должны были, в первую очередь, печататься программы радио и телевидения, а также статьи по проблемам массовой информации, стихи и рассказы. Нас собрали в этот журнал из самых разных изданий, и мы горели огнем: очень уж хотелось выпустить что-то такое мощное, красивое, умное и прогрессивное. Вы, вероятно, помните этот журнал: он был очень похож на журнал «Америка» – те же роскошные фотографии, мастерски сделанная обложка, разнообразные шрифты. Все было замечательно. Не учли только одно: журнал выпускался способом цветной офсетной печати, это довольно долгий технологический процесс, вступающий в противоречие с советской действительностью. Почему? А потому что он никак не поспевал за программами Центрального телевидения. Как только составлялась программа, мы засылали ее в типографию, а к моменту выпуска нашего журнала все программы переигрывались по цензурным и другим соображениям, и эти поправки уже нельзя было внести: все уже было отпечатано! Так что самым слабым нашим местом была точность. И те, кто следил за программами телевидения по нашему «РТ», могли только чертыхаться и звонить в редакцию.

Но к этому мы уже привыкли и занимались больше тем, что придумывали всякие журналистские «приемы», которые нельзя было испробовать в другом месте. Нам в этом не очень мешали, потому что наш редактор был совершенно невообразимый человек. Ради него я, собственно, и взялся за перо.

Его звали Борис Михайлович Войтехов. Вообще-то на место главного прочили совершенно другого человека. Но однажды Месяцев, председатель Радиокомитета, привел к нам небольшого изящного человека, с совершенно европейским лицом, одетого с необычайной элегантностью, в прекрасном английском сером костюме и отлично повязанном галстуке.

– Это ваш главный редактор, – сказал Месяцев. – Он бывший комсомольский работник. Человек трудной, но интересной судьбы. Вопросы есть?

Мы разглядывали друг друга. Потом Войтехов сказал:

– А у меня, значить, вопросов пока нет.

Это «значить» было немного обескураживающим, но кто знает, оговорился человек, неважно, проехали. На следующее утро он собрал нас и сказал:

– ВКП(б) поставил меня, значить, руководить данным учреждением. Я человек очень, значить, занятой и буду читать этот журнал как все – в киоске. Вот так, значить, и сделаем.

Мы обалдели. Мало того, что он называет КПСС ВКП(б) – кому это придет в голову в наши-то дни, но он какой-то немыслимый демократ! Читать свой журнал в киоске, то есть не читая материалов хотя бы в гранках – такого при советской власти не было! Я исполнял тогда обязанности ответственного секретаря и на мне, собственно, все и лежало, потому что до того времени выше меня никого не было по должности. И вот прислали редактора, а он и читать не хочет! Стало быть, все решения лежат на нас самих! С нашими-то мыслями и убеждениями!

Про Войтехова ходили слухи, что он сидел три раза. Ну сидел, ну два, но три! Про него говорили, что, будучи до войны заведующим отделом ЦК ВЛКСМ по агитации и пропаганде, он лично руководил сносом храма Христа Спасителя в Москве. Говорили, что он написал с Леонидом Ленчем пьесу «Павел Греков», которая была поистине сенсационной в 1939 году. Это была пьеса – попробуйте вообразить! – об оклеветанных людях в эпоху великой чистки 30-х годов! Говорят, пьеса кончалась так: на сцене сидел партком, а зрители в зале были как бы партсобранием. И когда секретарь парткома, разбиравший дело невинного Павла Грекова, спрашивал прямо в зал: «Кто за то, чтобы оставить в партии товарища Грекова?», все зрители, как один, тянули руку, и у многих были на глазах слезы, потому что каждый ставил себя на место Грекова и знал, что с ним будет, если его исключат. Это сейчас, задним умом можно понять, что такая смелая пьеса появилась по прямому указанию Сталина, потому что надо было оправдать себя и взвалить всю вину на Ежова и Ягоду, но тогда-то все думали, что все позади и что Сталин разобрался, наконец, кто его настоящие враги, и восстановил справедливость!

Я как-то спросил Ленча о Войтехове, и Ленч сказал:

– Илья, прошу вас никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминайте при мне об этом человеке! Я не могу о нем слышать!

Какой-то очевидец клялся, что он знает, что Войтехов сидел за то, что поставлял девочек сыну Сталина Василию. Другой утверждал, что второй раз Войтехова посадили за то, что он издал в Англии какую-то книгу во время войны. А за что он сидел в первый раз никто и не знал: кто ж тогда не сидел? Тем более он работал в комсомоле и сносил храмы. Так что история его посадок, а тем более назначений была довольно темной.

Мы выпустили первый номер и пили в честь этого события в редакции после работы. Открылась дверь и вошел главный с журналом под мышкой.

– Ну-те-с, значить, – сказал он, – давайте посмотрим...

Мы сгрудились вокруг него, а он стал листать журнал.

– А это что? – он ткнул пальцем в какую-то фотографию.

– Это пейзаж, – сказал кто-то. – Красивый, правда?

– Мне не нравится, – сказал главный, – Этот пейзаж, значить, надо снять.

– Как снять? – ахнул я. – Тираж-то весь отпечатан!

– Это меня не касается, – строго сказал Войтехов. – Я, значить, говорю снять, стало быть, снять.

– А как? – спросил я.

– Уничтожьте эту картинку, значить, – сказал элегантный Войтехов и ушел.

– А он не псих? – спросил кто-то.

– Не знаю, – сказал я. – Что-то надо сделать...

И мы вырвали страницу с этой злополучной картинкой из всего стотысячного тиража! К счастью, большая часть его еще оставалась ночью в типографии. А остальные мы разыскивали в киосках. Так он и пришел к читателям – с вырванной страницей.

Мы понимали, что так продолжаться не может. Этот человек всех нас погубит. Знали мы таких демократов, читающих журналы в киосках и потом принимающих дикие решения! Я стал подсовывать ему рукописи. Он возвращал их непрочитанными: на них не было ни одной его пометки.

– А может, он просто не умеет читать? – строил догадки кто-то.

Мы настаивали, чтобы он знакомился с материалом до печати. Он упирался. Наконец, он взял литсотрудника Колю, заперся с ним в кабинете и через три часа вернул мне рукопись, которую я ему послал. На ней были пометки, сделанные рукой Коли.

– Коля, – сказал я ему. – Почему это ты правишь рукописи? Это моя и его прерогатива. А ты при чем?

– Илья Петрович! – взмолился Коля. – При чем тут я? Он сказал, что забыл дома очки и чтобы я ему почитал вслух статью. По ходу он делал замечания, я и вносил.

И Коля остался на этой работе до конца журнала: редактор всегда забывал очки. Когда он понял, что мы что-то поняли, он решил применить такой метод: он собирал всех нас в своем кабинете, и Коля вслух читал рукописи. После каждой точки Войтехов его останавливал и спрашивал:

– Все согласны с этим, значить, предложением?

Мы умирали. Это даже не было смешно. Он был неграмотным! Он не читал газет, книг и журналов. Он понятия не имел, что происходит в жизни! Он не знал, что ВКП(б) давно переименовали в КПСС! Он был элегантным чудовищем. За него все всегда делали другие: писали пьесы, докладные и книги, а он выколачивал себе все, что надо через своих бывших дружков по ЦК ВЛКСМ – Месяцева, Михайлова, Шелепина, Семичастного... И у него были идеи.

Он вызвал меня и сказал:

– Вчерась, я, значить, ехал по своим делам мимо Останкина. Прекрасный парк. Там я вырос. Родина. И вот я, значить, вижу, что там строют башню. Уродство. Вся красота насмарку. Надо эту башню снести.

– О чем вы, Борис Михайлович? – мучимый тяжелыми предчувствиями, спросил я. – Уж не о телевизионной ли башне идет речь?

– Не знаю. Здоровенная чугунная башня. Может быть и телевизионная.

– Борис Михайлович! – взмолился я. – Мы же с вами работаем в Комитете по радио и телевидению! Это же наша башня! Это будет самая высокая телебашня в мире! На нее работает вся страна. На нее работает Франция. Финляндия. Кто же нам это позволит, вот так взять и снести?

– Петр Ильич! – сказал Войтехов. – Чем она длиннее, эта башня, тем больше удовольствия ее снести!

Он был похож на Наполеона, я даже немного загордился им, ей-богу.

Он никак не мог запомнить ни одного нашего имени. Он говорил:

– Пусть зайдет тот, с рыжей бородой, который сидит в комнате той блондинки. Позовите этого, похожего на армянина, но с русской фамилией. Где та, у которой чулки?

Меня он звал Петр Ильич. Когда я сказал, что меня зовут Илья Петрович, это Чайковского звали Петр Ильич, он удивился:

– Правда, его так звали?

Но перестроиться или запомнить он не мог. Я вызвал Сашу, журналиста, озабоченного разрушением природы, и заказал ему статью о сносе останкинской телебашни.

– Я люблю Войтехова, – сказал Саша. – Никто никогда не посмел бы даже подумать о таком! Он невежественен, а потому гениален!

Когда статья была написана, я отдал ее Войтехову, и он уехал с ней в ЦК.

Больше мы никогда не возвращались к этой теме.

Он весь день пропадал в ЦК. Иногда он звонил в редакцию и говорил, явно рассчитывая, что его кто-то слушает там, откуда он звонил:

– Звоню из ВКП(б). Все идет по плану? Прекрасно. Продолжайте.

Однажды критик Г.К. сказал мне, что Солженицын хочет отдать нам главу из «Ракового корпуса», набранного в «Новом мире».

– Твардовский сказал Александру Исаевичу, чтобы он попытался что-нибудь напечатать в другом журнале. Так ему легче будет бороться за публикацию романа. Он планирует выпустить его в последних номерах года. Глава будет совершенно безобидная. Нужна только сноска: «Полностью роман будет напечатан в одиннадцатом номере „Нового мира“». Попробуешь?

Я пошел к Войтехову.

– Борис Михайлович, – сказал я. – Солженицын хочет отдать нам главу из своего романа.

– Кто такой? – спросил Войтехов.

Я присмотрелся. Нет, не играет. Не знает.

– Солженицын, – сказал я, – самый знаменитый русский писатель. Кстати, его выдвинули кандидатом на Ленинскую премию.

– А принесет ли его рассказ славу нашему журналу? – пытливо спросил Войтехов.

Я сказал, что журнал будут рвать из рук. И что если он поборется в ВКП(б), то после публикации Солженицына можно будет сразу войти в историю.

– Ну что же вы ждете? – сказал с загоревшимися глазами Войтехов, – посылайте его в набор!

– Читать будете?

– Нет, зачем же, вы дали этому, как его, значить... хорошую аттестацию.

Я заслал главу Солженицына в набор. Через два часа мне позвонила цензор и попросила приехать в издательство «Правда» (там мы печатались).

Цензор Главлита была мне давно знакома, она читала несколько изданий «Правды», в том числе журнал «Юность», где я до этого работал.

– Илья Петрович! – сказала она мне. – Да что вы, голубчик. Какой Солженицын? Нельзя Солженицына.

–Почему? – удивленно вскричал я (с цензором всегда надо удивленно вскрикивать, тогда у них появляется желание объяснять. Некоторые из них – вполне приличные люди, которые испытывают неловкость от того, что вынуждены «снимать» то или иное имя, значащееся в цензурном списке. Когда-то я подсунул в «Литературке» чудные стихи Эммы Коржавина, но мне их вернули, и цензор виновато показал мне имя Коржавина в цензурном списке: мол, я ничего против него лично не имею, но ведь он «подписант» – поставил свое имя под письмом в защиту кого-то, кого власть решила посадить).

– Почему? – удивленно вскричал я.

– Но он же в списке, вы же знаете, – укоризненно сказала цензор.

– Откуда ж мне знать? Может быть, позвоните «наверх», а? Журнал маленький, дело-то какое благородное...

– И глава очень хорошая, – вздохнула цензор. – А что, Войтехов читал?

– Так это ж его идея! – сказал я. – Он мне прямо так и сказал: «Глава эта принесет славу нашему журналу!»

– Вот пусть он и позвонит. – сказала цензор, – Если у него получится, я сразу же узнаю и поставлю штамп. А без этого, уж не обессудьте... Такая хорошая глава...

Я помчался в редакцию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю