355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Суслов » Рассказы о товарище Сталине и других товарищах » Текст книги (страница 3)
Рассказы о товарище Сталине и других товарищах
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:36

Текст книги "Рассказы о товарище Сталине и других товарищах"


Автор книги: Илья Суслов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

СУЛИКО

Товарищ Сталин очень любил музыкальное искусство. Но особенно он любил грузинскую народную песню «Сулико». Он мог часами слушать эту песню. И он хотел, чтобы все искусство было похоже на песню «Сулико», чтобы его можно было слушать часами. Композиторы очень старались понравиться товарищу Сталину. Они писали песни про товарища Сталина, марши и музыку, похожую на песню «Сулико». Автор до сих пор помнит все эти песни и готов спеть их любому желающему их послушать. Автор обладает небольшим приятным голосом и достаточным слухом, чтобы не искалечить мелодии, которые он напевал всю свою жизнь. Автор бы с удовольствием записал ноты этих музыкальных произведений, но он не обучен нотной грамоте и лишает поэтому читателей неизъяснимого удовольствия проиграть их на своих домашних инструментах.

Зато товарищ Жданов, которому товарищ Сталин поручил ведать литературой и музыкой, умел играть на пианино. Наверное, мама взяла для него педагога, когда он был ребенком, чтобы товарищ Жданов умел вести себя в обществе и при случае сыграть по нотам какой-нибудь опус Чайковского или Шопена. Это, конечно, бросает тень на социальное происхождение товарища Жданова, потому что дети прачек и сапожников до революции редко играли на пианино, но все-таки эта учеба не прошла даром, и товарищ Сталин, видя подле себя такого выдающегося интеллигента, доверил ему-таки музыкальную культуру. И небось ставил его в пример остальным членам Политбюро. Может быть, он говорил Микояну: «Ну что вы, товарищ Микоян, все о торговле, да о торговле. А вы ноктюрн сыграть смогли бы, скажем, на флейте водосточных труб? Не смогли бы. А товарищ Жданов, определенно, смог бы.» И товарищ Микоян уходил пристыженный и подавленный.

Товарищ Жданов знал, что музыка – очень опасная штука. Возьмем, к примеру, симфонию. Что означает такое сочетание звуков: «Тра-ля-ля-ля, ля, та-ра-ра»? Что это может означать? Зовет ли это советский народ на новые свершения? И не заложена ли в это «та-ра-ра» бомба замедленного действия, которая взорвет к чертовой бабушке все стройное здание социализма? Когда композитор пишет песню:

 
На просторах Родины чудесной
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О Великом Друге и Вожде...
 

– здесь все ясно. Тем более, что имеются слова, показывающие, о чем поется. А если нет слов? Каждый слушатель должен домысливать сам! А в голову к нему не влезешь. А надо! Надо, чтобы не думал, чего не положено. С классиками все в порядке. Ни Бетховен, ни Чайковский, ни Бородин не были врагами советской власти. В их произведениях трудно уловить антисоветские ноты. А эти? Сегодняшние? Если они не против, почему они не пишут песен, похожих на «Сулико»? Ведь им никто не мешает их писать.

С этими мыслями товарищ Жданов собрал композиторов. И он сказал им:

– Товарищи композиторы! Весь ваш отряд советских композиторов пишет замечательные оперы, сонаты, рапсодии и песни о товарище Сталине, о партии и народе. И это понятно. Как учил товарищ Ленин, «Искусство должно быть понятно народу». И как учит товарищ Сталин, «искусство принадлежит народу». Но что мы видим? Мы видим, что некоторые композиторы типа Прокофьева, Шостаковича, Мясковского оторвались от народа. Их искусство не принадлежит народу. Ну привезем мы симфонию того же Прокофьева в колхоз – поймут ее колхозники? Ясное дело – не поймут. А это никуда не годится. Не для того наша страна тратит на вас такие средства, строит для вас консерватории и музыкальные инструменты, чтобы вы писали кто как вздумает. Теперь возьмем Шопена...

Тут товарищ Жданов подошел к роялю, сел и вот так запросто сыграл вальс Шопена. Не весь, только кусочек.

– Смотрите, как прелестно, – сказал он. – И все понятно народу. Или возьмем песню «Сулико»...

И он сыграл «Сулико».

– ...Вот это музыка, нужная народу. И я советую, товарищи композиторы, давайте перестроимся и создадим новые произведения, достойные нашего народа. А то, не дай бог, выйдет постановление партии о формалистах в музыке, что вы тогда запоете, а? Так что давайте лучше по-хорошему...

Композиторы хлопали в ладоши и кричали ура товарищу Сталину и товарищу Жданову за их великие советы и неоценимую помощь.

Но тут встал композитор Сергей Сергеевич Прокофьев, простер руки и изумленно сказал:

– Товарищи, кто этот человек, который учит меня играть на фортепьяно? И почему он разговаривает с нами в таком тоне?

Композиторы ахнули и стали смотреть на дверь, из-за которой, как они полагали, немедленно должен показаться конвой.

– Вот это он зря, – сказал товарищ Жданов, – я ведь хотел по-хорошему.

– И не так сказал товарищ Ленин про искусство, если уж на то пошло, – продолжал Сергей Сергеевич Прокофьев. – Он сказал в своей статье, написанной по-немецки, буквально следующее: «Искусство должно быть понято народом». А в переводе это почему-то приобрело упрощенный и, я бы сказал, вульгарный вид.

– Ну-ну, – сказал товарищ Жданов, – вы полегче с именем вождя. И мы не позволим вам ревизовать слова товарища Ленина. Как переведено – так и правильно. И не смейте поднимать руку на партию, народ вам этого не простит. Верно, товарищи?

Композиторы буквально разорвали зал своими рукоплесканиями в адрес товарища Жданова.

– Вы лучше подумайте о том, что музыка – это тоже оружие в классовой борьбе!

Автор не может удержаться, чтобы не рассказать в этом месте, какую сценку он видел на пляже в Сочи через пятнадцать лет после разговора Жданова с композиторами.

Представьте себе – знойный август на сочинском пляже, засиженном людьми. Жарко. Между телами загорающих лавирует сочинский милиционер в полной форме, в сапогах, портупее, фуражке. В руках у него полевая сумка с квитанциями. Это его участок, и он следит за порядком. Девчушка лет шестнадцати лежит на животе и загорает. Очень жарко. Поэтому она расстегнула купальный лифчик, прикрылась руками. Загорает. Милиционер подошел к девчушке, постоял над ней, потом сказал:

– Эй вы, уберите грудя. Грудя уберите. Грудя – они тоже половой орган!..

... – Итак, – сказал товарищ Жданов, – музыка – это тоже оружие в классовой борьбе. И мы не можем доверить это оружие всяким там формалистам от музыки.

– Позвольте, – сказал Сергей Сергеевич Прокофьев, – мои произведения исполняются во всем мире, и никто...

– Во-во, – сказал товарищ Жданов, – все ищем сомнительного успеха среди империалистических кругов. Вот о том и говорит вам партия. Или возьмем композитора Мурадели. Он написал оперу «Великая дружба». Очень нужная и важная тема вечной негасимой дружбы между русским и закавказскими народами после великого Октября. И что же получилось? Ни одной запоминающейся мелодии, ни одной песни, которую зрители могли бы вынести из зала. Ведь, казалось бы, закавказские мелодии. Вот сюда бы и вставить «Сулико», преломленную через сознание композитора. А товарищ Мурадели не воспользовался этой возможностью. Поэтому народу не понравилась музыкальная часть этой оперы. Конечно, Мурадели тоже формалист. А всем ясно: сегодня он формалист, а завтра? Я вас спрашиваю: что завтра?! Вот, то-то...

И композиторы снова аплодировали и кричали свое ура.

...Сергей Сергеевич Прокофьев умер 5 марта 1953 года. Говорят, никого не было у его гроба. Страна провожала в эти дни другого дорогого покойника. В тот день ушел от нас товарищ Сталин.

И когда автор вспоминает тот год, он всегда думает об этих двух музыкальных гениях. Он наливает рюмку водки и тихо поет своим небольшим приятным голосом:

 
Я твою могилу искал.
Но найти ее не легко.
Долго я томился и страдал.
Где же ты, моя Сулико?..
 
«БУРЯ»

Писатель Илья Эренбург написал роман «Буря». В одной из библиотек Москвы проходило обсуждение этого романа. Время было страшноватое: за романы сажали. Впрочем, сажали и без романов. Присутствовавшие резко отрицательно относились к роману Эренбурга. Одни говорили, что автор много внимания уделяет буржуазной Франции, любовно описывая всякие там кафе и шантаны. Другие говорили, что автор мало внимания уделяет советским людям, показывая их не такими, какими они должны быть, а такими, какие они есть, что в свою очередь может рассматриваться, как тайное пристрастие к космополитизму. Третьи прямо называли Эренбурга космополитом и удивлялись, что он такой хитрый и не придумал себе псевдоним, который теперь было бы самое время сорвать.

Эренбург встал и прочел телеграмму: «Читал ваш роман „Буря“ тчк очень понравился тчк Сталин тчк»

Все присутствующие тоже встали и устроили бурную овацию товарищу Сталину. А те, кто выступал перед Эренбургом, даже кричали с перекошенными лицами: «Да здравствует товарищ Эренбург!»

И все расстались большими друзьями.

ЕСТЬ ПРОРОКИ В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ!

Умирающий Ленин вызвал к себе товарища Сталина.

– Я умираю, Коба, – сказал он. – Что делать? За кем народ пойдет?

– Народ за мной пойдет, Владимир Ильич, – просто сказал товарищ Сталин.

– А если не пойдет? – страдая, спросил Ленин. – А если не пойдет?

– А если не пойдет за мной, пойдет за вами, – улыбаясь, ответил Иосиф Виссарионович.

ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОТ АВТОРА

Эти маленькие рассказы автор припомнил совсем недавно. И он подумал, что было бы совсем неплохо записать их, чтобы они не пропали, как пропадало все в нашей России. Автора не столько интересовали факты, связанные с именем товарища Сталина и других товарищей, сколько атмосфера, обстановка, фон, что ли, характерный для той эпохи. Потому что интересно, конечно, знать факты из жизни личностей, вращающих колесо истории, но еще более интересно, как эти факты отражаются на жизни их современников. И чем эти факты грозят потомкам. И жителям иностранных государств. А они грозят.

Автор уверен, что многие читатели знают другие истории из жизни товарища Сталина. И других товарищей. Автор был бы безгранично благодарен, если бы эти читатели поделились с ним своими байками. Автор бы очень бережно их записал, придав им легкую и веселую форму. Ибо, как сказал Карл Маркс, учитель товарищей Ленина и Сталина, «человечество смеясь расстается со своим прошлым». И хотя товарищ Сталин, с точки зрения автора, не фигура прошлого, а наисовременнейший деятель этого кровавого столетия (чему не надо находить объяснения, достаточно лишь взглянуть на карту мира), автор, тем не менее, желает весело говорить о прошлом и оптимистично смотреть в будущее.

Потому что – у него нет другого выхода.

РАССКАЗЫ О ДРУГИХ ТОВАРИЩАХ

К ЗВЕЗДАМ

В юности я очень любил писать песни советских композиторов. Они были бодрые и оптимистичные. Я писал, как Лебедев-Кумач, только хуже. Я писал такие песни, чтобы под них легче шагалось по дорогам социализма. Про мои песни по радио говорили так: «Вы слушали песни советских композиторов. А теперь слушайте музыку!» Но они мне легко давались: я мог написать такую песню за десять минут. А потом композиторы делали к ним мелодии, и хотите смейтесь, хотите нет, а получались настоящие песни, которые пели Трошин и Шульженко. Их покупали на радио и на эстраде, и я любил их слушать в исполнении известных певцов, записанных на пластинки.

Надо добавить, что я был одним из самых непопулярных советских песенников. Вот почему вы не можете вспомнить моей фамилии в этой связи. Ну и не надо! Зато когда я познакомился с моей женой, она мурлыкала мою песенку, даже не подозревая, что это я ее сочинил. Да и вы когда-то ее мурлыкали: «Мой старый, далекий, испытанный друг...» А не мурлыкали, и не надо! Потому я на вас и не женился.

А потом в космос улетел космонавт Егоров, и когда он спустился на Землю, корреспонденты его спросили, кто его любимый поэт. Он сказал: Лермонтов. А какая ваша любимая песня? Он сказал: «Кто сказал, что прошли те года, о которых слагают легенды...» Я просто упал, когда прочитал это в «Комсомольской правде». Это же надо, сказал я себе, какой потрясающий вкус у этого человека! Из всех песен советских композиторов он любит одну единственную! И кто же ее написал? Я! То есть, таким образом я становлюсь любимцем космонавтов и сравниваюсь в этом с Володей Войновичем, который создал шлягер «У нас еще до старта 14 минут»! Это же уму непостижимо!

В редакции «Литературки», где я тогда работал, стоял дикий гогот. Все приходили пожать мне руку и пожелать новых творческих удач. Один сказал, что теперь по интеллектуальному уровню я сравнялся с космонавтами, и меня смело можно куда-нибудь запускать. Другой посоветовал немедленно завалить все музыкальные редакции моими шедеврами и стать любимцем поваров, бухгалтеров, парикмахеров и других тружеников промышленности и сельского хозяйства, чтобы купаться в гонорарах и славе. Третий печально сказал: «Ну, докатились... Ты теперь и руки никому не подашь. Ну и страна...» Завистники, думал я, никто из них не стал любимцем космонавтов, вот они и острят.

Поэтому я с надеждой открывал газеты после приземления космонавтов, чтобы узнать, не являюсь ли я еще чьим-нибудь любимцем. Но те все молчали. Даже космонавт Рожковский. Нет, этот... Молчковский... Ну тот, но «ский». Досадно...

Так что с космонавтами у нас были установлены теплые, дружеские отношения. Оставалось установить такие же с остальным советским народом.

Однажды мы с приятелями попали в дом к одной знакомой девочке. Она нас позвала на чай. Или на кофе. Я уже не помню. Мы пришли. Девочка была немного смущена, потому что на диване спал какой-то парень. Подумаешь, я сам не раз спал на диванах у девочек, ничего особенного. Но тут парень проснулся, спустил ноги с дивана и фамильярно спросил:

– А вы кто такие, красавцы?

Это мне не очень понравилось. Я привык к невиданному уважению и немедленному признанию, а тут такое амикошонство.

– Мы-то гости, – сказал я. – Вот пришли к девочке на чай. Или кофе. Вам бы лучше самому представиться.

И, не слушая его ответа, пошел в переднюю повесить плащ. На вешалке висел мундир военного летчика. Полковника. Блестела звезда Героя Советского Союза. Пять рядов орденских планок. Справа еще какой-то золотой значок, я на него не обратил особого внимания. Я думал, что это мундир отца той девочки. Странно только, что его самого дома не было. Наверное, переоделся в штатское и ушел, чтобы не мешать тому парню спать на диване.

– Ну-с, – сказал я, войдя в комнату, – так как же вас зовут, милый юноша?

– Гера меня зовут. Герман Степаныч. А ты кто такой?

– А я и не знал, что у тебя папа такой заслуженный летчик, – сказал я девочке. – Я его китель в передней видел.

– При чем тут папа? – обиженно сказал парень. – Это мой китель.

– Ладно тебе, – сказал я. – Ты еще молодой. Вырастешь – станешь летчиком, как папа. Будешь героем. Если, конечно, будешь хорошо себя вести.

Тут я увидел, что приятели, с которыми я пришел, как-то смущенно жмутся, что на них совсем не похоже, и тихонько толкают меня локтями, чтобы я перестал выжучиваться и обижать того парня с дивана.

И вдруг меня осенило.

– Постойте, постойте, – сказал я. – Герман Степанович. Полковник. Герой. Да вы часом не космонавт?

– Космонавт, космонавт, – недовольно пробурчал парень, и тут даже я увидел, что это Титов. Космонавт № 2. Вот тебе и раз! А я его совсем затуркал. Слепая тетеря! Неужели не видно, что если человек ведет себя нахально, то, значит, имеет на то право! Ну что за манера грубить космонавтам! Тем более, как вы помните, я и сам был любимцем космонавта Егорова! Мне даже захотелось немножко попеть: «Кто сказал, что прошли те года, о которых слагались легенды...», чтобы он меня узнал и мы подружились. Потому что если ты любимец одного космонавта, то у тебя есть шанс стать любимцем другого.

Потом мы пили водку под огурцы. Разговаривали. И мне расхотелось быть его любимцем. Потому что я увидел, что он верит каждому слову, написанному о нем в газетах. Он казался себе чем-то вроде былинного героя, а все люди – жучками-паучками, которых он удостаивал своим присутствием. И к той девочке он относился противно. И свысока. И ей было за него неловко.

Когда мы закончили бутылку, он сказал моему другу, который был старше него лет на пятнадцать:

– Эй, малый, слетай в магазин за другой, я заплачу.

И вынул пачку денег. И я обиделся за моего друга. Я сказал:

– Герман Степаныч, мой друг тебе не холуй. Ты сам возьми и сбегай. Гастроном напротив.

Он посмотрел на меня с таким изумлением! А меня уже несло:

– Почему ты считаешь себя выше других? Неужели оттого, что тебя зарядили в ракету, покрутили в поднебесье и спустили обратно? Но ведь то же самое сделали с твоей предшественницей, собачкой Белкой. Или Стрелкой. Не думаю, что она потом в своем собачьем питомнике плохо относилась к другим собачкам, которых еще не запустили. Запустят когда-нибудь...

Он даже побледнел. Такое ему, наверно, никто не говорил. И я не хотел бы, да больно плохо он себя вел.

– И знаешь, – продолжал я. – Когда ты летел, нам говорили, что тебе было больно, и ты даже кричал от боли. Не знаю, правда ли это. Но одно это делало тебя человечнее. Ты был понятен. Если бы меня запустили, знаешь, как бы я орал? Как зарезанный! Страшно ведь. И больно. Куда же делась твоя боль? Неужели тот мундир тебе важнее дружеских отношений?

Он встал, сказал что-то кому-то за дверью и вернулся к столу. Мы молча допили стаканы. Он сказал:

– Вы не уходите, сейчас еще принесут. Там мои мальчики посуетятся.

И мы выпили вторую бутылку, которую кто-то просунул в дверь. И пошли к своим машинам: он к своей, а мы к своей. И на душе у нас было печально. Я все думал, что завтра он позвонит моему редактору, и тогда мне костей не собрать. И друзья мои думали то же.

Наша машина не заводилась. Ее надо было толкнуть. Мы толкали, но у нас было мало сил. Он уже садился в свою машину, которую вел шофер.

Я крикнул:

– Герман Степаныч! Ты же видишь, что у нас не заводится. Иди, толкни с нами. Неужели это ниже твоего достоинства?

Он плюнул и пошел к нам. И мы толкнули машину, и она завелась.

Он подошел ко мне и, улыбаясь, пожал мне руку. И лицо у него было, как на фотографии – симпатичное и веселое. Он сказал:

– Спасибо тебе!

Он, наверно, давно забыл о том случае. Сколько лет прошло! А я помню. Но только я не знаю, стал ли я любимцем еще одного космонавта.

ФРЕСКИ В КЛИНУ

Я всегда с изумлением хожу по залам музея Хиршхорна в Вашингтоне. Я поражаюсь не только произведениям современных модернистских художников, но и терпимости музейных кураторов и зрителей. Ну взгляните на ту огромную картину, на которой изображен большой красный круг, перечеркнутый желтыми вертикальными полосами. Я знаю, что у зрителей, как и у меня, это полотно не находит должного понимания. Средний зритель ищет в искусстве ассоциации с живой жизнью, чтобы отойти от полотна с облегченным вздохом: «Ну надо же, как похоже!»

Или взять эту скульптуру: большая ржавая печка-буржуйка, сбоку к ней прикреплено старое велосипедное колесо, а сверху пришпилена мясорубка с ручкой. И никто не ругается. Никто не кричит, что его обманули, что вот в старое время было искусство, а теперь черт знает что, шарлатанство какое-то. Потому что понимают, наверное, что есть две свободы: свобода творить и свобода смотреть. Не нравится – не смотри. С другой стороны, зритель, вероятно, понимает, что художник знает об искусстве больше него, и не клянет художника за то, что он создает свое произведение не для данного зрителя, а как средство самовыражения. Короче говоря, в Америке избежали концепции «искусство принадлежит народу!» Этот лозунг был выдуман в России, чтобы пристегнуть художников к упряжке социализма. И когда они пристегнуты, как приятно взмахнуть кнутом и ужалить им того, пегого, который несется к заветной цели не так резво, как хотелось бы! Как тут не тыкнуть, не гакнуть, не матюгнуться! И какой русский не любит быстрой езды! Ах, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал! А выдумал ее тот, кто сидит на облучке с кнутом. И вместо раскатистого «но-о-о!» у него припасено другое понукание: «искусство принадлежит народу!» А раз принадлежит, то народ и есть главный судья искусства. И главный прокурор.

Все это я думал в музее Хиршхорна, а в моей памяти всплывало то утро в начале шестидесятых годов, когда в редакцию журнала «Юность», где я работал тогда, прибежал бледный скульптор Вадим Сидур.

– Ну что делать? Они срубают фрески.

– Как срубают?

– Топорами. Топорами по фрескам.

Из его сбивчивого рассказа я понял, что скульпторы Силис, Лемпорт и Сидур по просьбе дома-музея Чайковского в Клину сделали на наружной стене дома керамические барельефы. Это были цветные фигурки музыкантов – скрипачи с причудливо расставленными руками: они как бы держали смычки, которых не было, и играли на скрипках, которых тоже не было. У художников был замысел показать не скрипачей, а саму музыку. И проходившие мимо жители города Клина, возглавляемые местными партийными и советскими органами, все время недоумевали.

– А где же скрипки-то? – говорили они. – Скрипки-то где? Это же какой-то пстракт!

Слово «пстракт» было в те годы очень важным. Оно было буржуазным, империалистическим и прогнившим. Оно было образовано из слов «абстрактное искусство», которое не принадлежало народу. Словосочетание было довольно сложным и выродилось в ругательство «пстракт», к удовольствию партийных лидеров, которым трудно было произносить слова, где было больше двух слогов.

Трудящиеся Клина, вооружившись топорами, решили срубить «пстракт» с домика Чайковского, потому что знали, что и Чайковский, и его дом, и все вокруг принадлежат им, не говоря уж о фресках, где ничего не понятно, а только режет глаз и ни на что не похоже. Остановить трудящихся могла только местная партийная власть, а добраться до нее, уже санкционировавшую топоры, было практически невозможно. Казнь скульптур была назначена на сегодняшнее утро. Надо было что-то делать.

Я позвонил домой главному редактору Борису Полевому. Он сразу принял решение:

– Пока я еду, пойдите в кабинет к Федину (главе Союза писателей в то время) и позвоните по «вертушке» в Клин. Я скоро приеду в редакцию и придумаю, что делать дальше.

«Вертушка» – это телефон внутренней связи, по которому переговариваются партийные чиновники «высшего эшелона». Все основные вопросы решаются по «вертушке». «Вертушка» минует секретарей и референтов. Брать трубку этого телефона имеет право лишь тот, в чьем кабинете он установлен. «Вертушка» – святая святых партийных привилегий. Федина, как всегда, в кабинете не было. Его секретарше я объяснил, что должен позвонить по просьбе Полевого, секретаря Союза писателей СССР. Секретарша Федина по особой телефонной книжке, которую она взяла в сейфе, соединила меня с главным партийным вождем Клина.

Я никогда до этого не говорил по «вертушке». И я не знал, как они между собой разговаривают. И к тому же, моя дурацкая фамилия...

Я не знал ни одного однофамильца Сталина. У Войновича есть герой, еврей Сталин, и вы помните, что с ним произошло в «Иване Чонкине». Троцкие в России превратились в Троицких. А Сусловы сохранились. И я был один из них. Но в обычной жизни это проходит незаметно. Правда, каждый норовит спросить: «А не родственник ли вы того Суслова?» И тут уж, в зависимости от ситуации, отвечаешь... Если говоришь с порядочным человеком, который на тебя не донесет, позволяешь себе сострить: «Даже не однофамилец». А если говоришь с сукиным сыном, начинаешь мяться и бормотать, что дядя, мол, не очень любит, чтобы я распространялся на эту тему... Сукины сыны начинают тебя уважать безмерно.

Теперь представьте, что вам звонят по «вертушке» и говорят, что звонит Суслов. Я не чувствовал себя самозванцем: ведь не Тюлькин я, а именно Суслов. Хотя Тюлькин тоже неплохая фамилия, ничуть не хуже Суслова. Но Тюлькин пока не работает в Политбюро.

– Говорит Суслов, – сказал я клинскому вождю. Я представил, как он вскочил, вытянулся по швам и замер. Я по телефону чувствовал, как у него напряглась каждая жилочка. Он как бы окаменел.

– Алло! – осторожно спросил я, – Слышите меня?

– Так точно, товарищ Суслов! – прошептал, выдохнул он.

– Я по поводу фресок на домике Чайковского, – сказал я. – Тут Борис Николаевич Полевой... думает, что это скороспелое решение... рубить, понимаете, топорами... Дикость какая-то... А вы что думаете?

– Будет сделано, товарищ Суслов, – ответил клинский вождь. – Я лично, лично я прослежу... Не беспокойтесь...

– Всего хорошего, товарищ, – и я повесил трубку.

Я представил себе, как он собрал своих райкомовских, какой дикий разнос он им сейчас учинит, как Клавка из отдела культуры будет плакать в коридоре, потому что она ведь хотела как лучше, и народ просил, потому что пстракт проклятый, непонятно ничего, как начальник городской милиции приказывает дружинникам и пенсионерам отнести топоры на место, ишь до чего додумались, воспитывать художников надо, а не топорами размахивать, топорами каждый может, и Иван Тимофеевич вишь какой недовольный, видно накрутили ему хвост из Москвы...

И как трудящиеся поворачивают от домика Чайковского, объединяясь в небольшие группы, чтобы в подъездах «на троих» обсудить, что же все-таки произошло и отчего не дали свершиться благому делу, потому как пстракт он и есть пстракт.

Приехал Полевой, позвонил по той же вертушке по своим каналам, Вадим Сидур вздохнул и посмотрел на меня с облегчением и завистью...

Великая «вертушка»!.. Сколько людей было возвышено ею, сколько низвергнуто. Какие ошибки и преступления были совершены одним телефонным звонком, раздавшемся из этого аппарата! Все кануло в Лету. Ни подписи, ни документа. История, не имеющая своих летописцев. Тайна. Вечность.

Через десять лет я работал в «Литературной газете». У нас было правило: на время праздничных и выходных дней кто-нибудь из состава редакции должен был дежурить в кабинете главного редактора, на случай, если позвонит «вертушка». Надо было записать фамилию или номер звонившего и дать знать Александру Борисовичу Чаковскому.

На какой-то праздник выпала моя очередь. Я сел в кабинете у Чака, как мы его называли, и стал писать что-то бессмертное.

Позвонила «вертушка». Странное, надо сказать, чувство. Еще ничего не случилось, а боязно.

– Слушаю, – сказал я.

– Саша? – сказали в трубке. – Хочу у тебя что-то спросить.

– Александра Борисовича сейчас нет. Это Суслов дежурит из отдела сатиры и юмора.

– Мне вас и надо, – сказал голос. – Это Александров из канцелярии Леонида Ильича.

– Да...

– Понимаете, мы тут с моими коллегами сейчас прочли рассказик на вашей странице. Они говорят: смешно, а я вот не согласен. Мне не смешно. А вам смешно?

Ну-ка, милый читатель, поставьте себя на мое место. Вот-вот, именно это я и чувствовал. Я осторожно спросил:

– Товарищ Александров, вы мне сейчас звоните как помощник товарища Брежнева или как читатель?

– Да что вы! – сказал он, – конечно, как читатель. Я и Саше позвонил, чтобы узнать его мнение.

– А если как читатель, – разъяряясь, сказал я, – так чего ж вы звоните по «вертушке»? Так и инфаркт схватить недолго! Я по «вертушке» такие вопросы обсуждать не могу! У меня тоже нервы есть! Позвоните в мой кабинет по нормальному телефону, и я вам все объясню.

– А у меня другого телефона и нет, – простодушно сказал Александров. – Но я попробую. Что это им смешно, а мне не смешно? Что я, хуже их, что ли?

Я дал ему свой номер и помчался на пятый этаж.

– Ну надо же! – говорил я себе. – А если бы он нарвался на Чака? Где бы я сегодня был? Ведь Чак не понимает, что он, этот деятель, звонит как читатель! Для него сам вопрос по «вертушке» – уже директива!

Александров позвонил по моему телефону, и я объяснил ему, почему его коллеги правы, а он нет. Рассказ действительно был смешной. И острый. Я, конечно, не стал рассказывать ему про подтекст и про неуправляемую ассоциацию, но ему и так было приятно, что кто-то ему объяснил, и теперь он все понимает. И мы очень тепло простились. И я не загремел с работы...

М-да. Вот так и были спасены фрески на домике Чайковского в Клину.

Их снесли, конечно. Но это было уже в следующем году.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю