Текст книги "Рассказы о товарище Сталине и других товарищах"
Автор книги: Илья Суслов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
ОККУПАНТЫ
Моя подруга Авива называет меня оккупантом.
«Зачем вы пришли в нашу страну, оккупанты?» – спрашивает она.
Авива приехала из Риги лет пятнадцать назад. Она совершенная американка, но все равно обращается со мной, как с оккупантом.
«Авива, – говорю я, – я не оккупант. Мне тогда было всего семь лет. Я вас не оккупировал.»
«Все равно оккупант, – говорит Авива. – Кто вас звал? Вы всегда так: кто меньше и слабее вас, тех вы и захватываете. Гадко это...»
«Я с тобой согласен, – говорю я. – Не приставай.»
А мысли мои где-то там, в прошлом... Читатель, вероятно, ждет, что сейчас я перенесусь в Чехословакию, в Венгрию, в Афганистан... Нет, я иду по Первой Мещанской с Марком и говорю:
– Ну что делать? Родителей жалко. Когда я не прихожу домой ночью, они не спят. Нам с тобой уже под тридцать, а для стариков наших мы все еще дети...
– Что же ты хочешь? – отвечает Марк. – Пока мы живем с родителями в одной комнате, так всегда будет.
– Ну не могу же я привести Лидку домой! – возмущаюсь я. – Проклятое жилье! Где его взять?
Марк молчит. У него та же проблема.
– Вот что, – говорю я. – Давай, сыграем в одну игру. Я напишу письмо Суслову. Суслову от Суслова. Я напишу его очень искренне. Может быть, какой-нибудь холуй растрогается и передаст ему письмо. А там – чем черт не шутит? Вдруг даст команду?.. Вот просто так!
– Дурак ты, – сказал Марк. – Дожил до седых волос, а дурак. Ну зачем ты товарищу Суслову? У него таких писем – миллион. Каждому комнату давать? Ты опупел малость. Женись на богатой девочке – вот тебе и комната!
– Ну не хочу я на богатой! – говорю я. – Что я с ней ночью буду делать?
Я иду домой и пишу письмо.
«Москва. Кремль. Товарищу Суслову М. А.
Уважаемый товарищ Суслов! Я молодой инженер. Мне 28 лет. Я живу с моими родителями в одной комнате. У нас большая светлая комната 19 квадратных метров. И соседи у нас только одни – муж и жена. Старенькие. И мы с ними дружим. У нас все удобства: вода, раздельный туалет, кухня, ванна. Мама моя очень переживает, что я до сих пор не женился. Но я не могу этого сделать, потому что мне некуда привести жену. Жениться по расчету я не хочу. А встать на очередь на получение комнаты я не имею права: у нас больше трех квадратных метров на человека, и никакой райисполком не примет наше заявление. Вступить в кооператив я тоже не могу, потому что я получаю всего сто тридцать рублей в месяц, а у родителей моих денег нет. Вот такая проблема, уважаемый товарищ Суслов. Что меня побудило написать вам? Во-первых, я тоже Суслов, а Вы, быть может, не так уж часто получаете письма от своих однофамильцев. Меня и так все донимают: не родственник ли я Вам? А во-вторых, вдруг у Вас есть сын моего возраста. Он ведь тоже тогда Суслов. И вдруг у него те же проблемы, что и у меня? Спросите его. И, пожалуйста, дайте мне комнату, чтобы я мог, наконец, порадовать маму, а то она ждет не дождется внуков. Не могу же я производить их в одной комнате с папой и мамой.
Уважающий Вас Илья Суслов.»
Я вышел на улицу и бросил письмо в почтовый ящик.
– Илья, – сказала мне бледная начальница, – вас вызывают в райком партии. К секретарю. Что вы еще натворили?
– Чего это они? – сказал я. – Я беспартийный.
– Раз вызывают, надо идти, – сказала начальница.
Я пошел.
В райкоме милиционер проверил мою фамилию, посмотрел в список и пропустил наверх. Секретарь райкома оказалась женщиной. Такая блондинка с шестимесячной. Мы разглядывали друг друга.
– Вы писали письмо в Центральный комитет партии? – вдруг спросила она.
– Э-э-э..., – сказал я, – в каком смысле?
– В простом смысле. Вы писали письмо товарищу Суслову?
– Суслову?
– Ну что вы, – мягко улыбнулась она. – Я же вас не съем. Суслову.
– А, Суслову! Суслову писал.
– Отчаянное, надо сказать, письмо.
– А почему, собственно, вы меня вызвали? Я ведь Суслову писал.
– Ну вы же понимаете, что товарищ Суслов не сможет вас принять. Вот меня и попросили с вами поговорить.
– А почему бы, кстати, ему меня не принять? – немного наглея, спросил я. – Я ведь не заразный.
– О-о! – сказала она. – Вы этот тон оставьте. Вы не у тети Вали на именинах.
– Хорошо, – сказал я. – Так как там с комнатой? Куда приходить за ордером?
Она внимательно на меня посмотрела. Лицо ее было холодным и строгим.
– Вы знаете, что у нас была война? – спросила она. – Вы знаете, сколько людей у нас еще живут в подвалах и бараках? По шестнадцать человек в комнате живут. А вас всего трое.
– Вы тоже в бараке живете? – спросил я. – Может, в подвале живете?
Она изумленно откинулась в кресле.
– Суслов, – сказала она. – Я ведь хотела по-хорошему. А вы опасный человек!
– Почему же я опасный? – сказал я. Меня уже несло. Паршивый мой язык уже молол то, за что его давно следовало бы откусить. «Чтоб ты откусил себе язык!» – всегда просила мама. – Я не опасный. Я любопытный. Вы когда в Москву приехали?
– А это уж вас совсем не касается!
– Ну почему же? Вот вас же касается то, что я написал Суслову. А я, знаете, родился в этом городе. И всю жизнь здесь прожил. Это мой город. Я знаю здесь каждую улицу, каждый проходной двор. Я здесь учился. Я здесь работаю. И родители мои здесь всю жизнь прожили. И проработали. А двери себе, обычной двери, отделяющей одного взрослого человека от другого, мы не заработали. Как же это? А вы приехали...
– Суслов, – со смехом сказала она, – вы со мной разговариваете, как с оккупантом!
Я посмотрел на нее с огромным изумлением. Клянусь, такая мысль не приходила мне в голову!
– Знаете, – сказал я, – отдайте мне мое письмо. Считайте, что я его не писал. Это я пошалил. Под пьяную лавочку. На спор. Я с приятелем поспорил, что Суслов даст комнату Суслову. Видно, не судьба. Мы уж доживем. У нас ведь 19 метров, все удобства. Занавесочка красивая посередине. Чтобы маму не будить, когда я поздно возвращаюсь. Чего там? У нас полный ажур. Вот люди из бараков переедут, и нам дадут. Верно? И война ведь была. Про войну я и забыл. Как же я мог?
Она смотрела с сочувствием.
– Не надо про войну, – сказал я. – Она ведь двадцать лет назад кончилась. И мы в той войне победили. Немцев и японцев. Только у них почему-то у каждого есть дверь. Не читали? Так кто кого победил?
– Вот это вы зря! – сказала она. – Это явно с чужого голоса напето.
Я улыбаюсь. Губы мои улыбаются, а глаза у меня плачут.
– Не надо, Суслов, – говорит она. – Не надо.
– Давайте письмо, – говорю я, – и забудем об этой шутке. Я ведь шутник.
– Ну как же я отдам, – жалобно говорит она, – оно ведь зарегистрировано. Я обязана ответ давать.
– Какой?
– Ну, мол, проведена беседа. Товарищ все понял.
– Так и напишите.
Я забираю со стола свое письмо и ухожу...
«Эй, оккупант, – говорит Авива, – когда придете в гости?»
Мы садимся с женой в машину и едем в гости. Я нарочно пересчитал, сколько у них дверей. Двенадцать...
ЕРЕВАН
«Клуб 12 стульев» «Литературной газеты» был очень популярный. «Литературку» читали по-еврейски – справа налево, с последней, 16-ой полосы, где и размещался отдел сатиры и юмора. Ее любили за то, что в ней старались писать правду. Конечно, это нельзя было делать в прямой форме. Нельзя было сказать, например: «Как ужасна и отвратительна советская власть!» А можно было сказать так: «Стояла тихая Варфоломеевская ночь». И имеющие уши слышали. И радовались, что все-то они понимают. Я редактировал эту полосу семь лет, с самого ее начала. Когда меня вызывал главный редактор и спрашивал: «А что вы, собственно, хотите этим сказать?», я отвечал: «А что вы подумали? Уж не хотите ли вы сказать, что этот афоризм применим к нашему строю? Странные какие-то у вас мысли...» И многое сходило с рук. Потому что на первых порах нам давали волю: газета должна была привлечь как можно больше читателей, ибо ей отводилась особая роль. В ней должны были проходить материалы, статьи и комментарии, которые по тем или иным причинам нельзя было печатать в «Правде» или «Известиях». Поэтому наш отдел был «наживкой», на которую должен был попасться массовый интеллигентный читатель. Вот нам и разрешали шалить. Мы и шалили. Когда образовался круг постоянно сотрудничающих с нами писателей (а мы уж отбирали самых талантливых), то нас стали приглашать выступить в различных научно-исследовательских и учебных институтах, в клубах и дворцах культуры, перед воинами доблестных вооруженных сил (так называли себя генералы и офицеры военных округов), в домах творческой интеллигенции и на стадионах. И мы превратились в хорошо организованное литературное шоу и загребали лопатой деньги, которые чаще всего пропивались или шли на покупку предметов широкого народного потребления из-под прилавков лучших магазинов Москвы. Наше шоу называлось «Клуб 12 стульев „Литгазеты“ в гостях у...»
Успех наш объяснялся еще и тем, что чаще всего с эстрады мы исполняли произведения, которые по цензурным соображениям не удалось напечатать на странице газеты. А они и были самыми смешными и талантливыми. А начальству, устраивавшему нам концерты, в голову не приходило, что мы занимаемся такой идеологической контрабандой, ведь не сумасшедшие же мы.
И народ шел на нас, как на Муслима Магомаева. Как было сказано в одном афоризме: «В зале яблоку негде было упасть. Да и неоткуда».
Все это я рассказал лишь для того, чтобы объяснить, каким образом мы попали в Ереван. Надо сказать, что Ереван был примерно 83-м городом, который мы посетили с концертами. Обычно мы уезжали в пятницу вечером и за выходные дни давали пять концертов. После работы в пятницу нас уже ждала машина, чтобы отвезти в аэропорт, и обратно мы тоже летали на самолете, чтобы быть на рабочем месте в понедельник утром. От такой жуткой нагрузки мы спасались только коньяком, который тоже всегда был в нашем распоряжении. Так вот, мы прикатили в Ереван...
Да, чуть не забыл! Перед этим нас пригласили выступить в клубе имени Дзержинского в Москве. Пришли ко мне трое молодых людей. «Очень мы хотим видеть вас, товарищи писатели, на нашем вечере отдыха. Комитет комсомола устраивает праздничный вечер, и все просто мечтают вас увидеть. Вы не волнуйтесь, мы заплатим за выступление. У Комитета всегда есть деньги на культурно-просветительную работу...»
– У какого комитета? – спросил я.
– Ну у Комитета..., – замялся молодой блондинчик, спортивный такой, голубоглазый, чуб, как у Сергея Есенина. – У Комитета государственной безопасности...
– Мама родная, – сказал я. – Видно, пробил мой час!
– Да ничего подобного! – обиделся блондин. – Мы ведь тоже читатели. И любим вас не меньше других.
– Вы мне позволите посоветоваться с начальством? – робко спросил я.
– Конечно, конечно, посоветуйтесь, – сказал второй, – если оно будет возражать, мы поднажмем.
– Вы уж поднажмите, – сказал я. – А что же у вас исполнять-то? Ведь у нас, знаете, сатира, острое всякое, с перчиком...
– Во-во, вот это нам и надо, – сказал блондин. – У нас поострее. Нам нашему начальству тоже хочется хвост подкрутить. Пусть, понимаете, повертится под лучом сатиры.
– Товарищи, – сказал я своим авторам и коллегам, – нас пригласили выступить перед доблестными чекистами, этими рыцарями без страха и упрека, у которых должны быть чистые руки, горячее сердце и что-то еще, что я забыл. Готовы ли вы, товарищи?
Товарищи дипломатично молчали.
– Во дает, – восхищенно сказал блондин. – Ну как по писаному! Так мы уж ждем, дорогие наши сатирики.
Зал клуба имени Дзержинского был набит битком. Мы смотрели в зрительный зал и обливались холодным потом: мы ожидали, что в зале будут майоры Пронины, похожие на молодого артиста Михаила Жарова, который в кино играл красивых энкаведешников, или, по крайней мере, Штирлицы с проникновенным взглядом, смело вскрывающие планы врага, но в данную минуту решившие отдохнуть от оперативной работы в кругу модных писателей-сатириков. Вместо этого, в зале сидела... улица. Да, да, это были те прохожие, которых мы ежедневно видим в очередях, в троллейбусе, в трамвае, в кино, на лестничной площадке... И это было самое ужасное: в каждом прохожем мы будем видеть теперь «бойцов невидимого фронта», молоденьких и стареньких, плешивых и кудрявых, забулдыг и модников, в джинсах и дубленках, в галстуках и в фартуках...
Нас представлял веселый крепыш в штатском. Он, между прочим, сказал:
– А смешного в нашей жизни еще много. Вот, помню, приехал я в командировку в Ленинград. А тут как раз демонстрация. Праздник седьмого ноября. Выходит на Невском на балкон один старичок. И кричит что-то с балкона. А снизу демонстранты кричат ему ура. Я, понимаешь, прислушался, а что он кричит? А он кричит следующее: «Смерть врагам мирового капитала!» И все кричат ему ура! А вы вдумайтесь, что кричал тот зловредный старик. Смерть врагам мирового капитала – это выходит смерть нам! Потому что мы и есть враги мирового капитала! А о чем это говорит? Это говорит о том, что мы уже не вслушиваемся в слова, они как стертые, понимаешь, монеты, больше ничего не означают. И орем ура! Вот какая смешная история!
Мы переглянулись, но отступать уже было невозможно.
И мы им выдали все безо всяких купюр. И чувствовали себя, как в клетке у льва. Кагебешники смеялись, как студенты. Потому что и им, наверное, хочется иногда расслабиться.
Такая маленькая деталь. Во втором отделении вдруг пришел за кулисы тот блондин, что устроил этот концерт. Он сказал:
– Вы меня извините, мне нужно сделать заявление в зал. Но вы продолжайте, мы скоро вернемся.
Он вышел на сцену и сказал:
– Группа скандирования, к выходу!
И со всех рядов стали подниматься наши зрители и спешить к выходу. Я спросил:
– Что это за группа скандирования?
Он ответил:
– Ну сейчас же съезд партии проходит. Мы аплодисменты устраиваем. В нужных местах. Ну знаете, когда все вместе кричат «Слава КПСС!» Так это мы начинаем.
А я и не знал. Я думал, что это у них от глубины чувств. Я думал, что они, как Лев Толстой, не могут молчать. А это, оказывается, группа скандирования.
Но концерт прошел с большим успехом.
А потом мы поехали в Ереван...
Нет, не могу удержаться, чтобы не рассказать о концерте в Высшей школе профсоюзного движения. Оказывается, есть и такая. Когда нас пригласили, мы думали, что там учатся не пришедшиеся ко двору профсоюзные начальники. Ну знаете, те, что проворовались, или оказались совсем уж неспособными, тех обычно отсылают «на учебу» в такие вот смехотворные учебные заведения. И ничего подобного! В той профсоюзной школе учились... иностранцы. В большом актовом зале сидели индусы и латиноамериканцы, африканцы, арабы... Кого там только не было! Мы бубнили наши байки, а их никто не понимал. Довольно кислое зрелище, когда ты остришь, а никто не смеется. Глупо, конечно.
После выступления мы беседовали с начальством этой школы.
– Наши студенты, – объяснял нам ректор, – приехали из различных стран, борющихся за свою независимость. Многие из них приехали под псевдонимами, потому что в своих странах были известными партизанскими вожаками. Мы учим их, как бороться за независимость в отдельно взятой стране и как затем удержать добытую в борьбе власть. Среди них, кстати, несколько принцев крови и детей из весьма состоятельных семей.
– Очень интересно, – сказали мы. – Вот оно как обстоит... Но как же они здесь живут? Как досуг проводят?
– Вот это, – сказал ректор, – наша главная неприятность. Они ведь привыкли у себя в странах к моральной распущенности, и без этого уже никак не могут. Им каждый день подавай женщину! А где мы им возьмем? У нас ведь публичных домов нет. Мы им объясняем, что, мол, закончите образование и езжайте себе с богом туда, где секс этот проклятый расцветает. Да разве они понимают? Возьмите того же товарища из Уганды. Он ведь и зарезать может, если не пойти ему навстречу.
– Как же вы выходите из положения? – сочувствуя товарищу из Уганды, спросили мы.
– Да вот приходится вертеться, – грустно ответил ректор. – У нас тут неподалеку швейная фабрика. Вот мы и устраиваем вечера дружбы с танцами. Работниц фабрики приглашаем, ну и приходится закрывать глаза на нарушения морального кодекса... Мировое революционное движение, – сказал он, повысив голос, – не может проходить без некоторых жертв. В том числе, и с нашей стороны.
Ну, ладно, ближе к теме.
Так вот, приехали мы в Ереван...
СТИШОК О ДЕМОКРАТИИ
Вошел старый неряшливый человек – поэт Александр Безыменский. Еще в самом начале мы в «Клубе 12 стульев» решили, что «старая гвардия» сатириков, насмерть запуганная Сталиным и умеющая прославлять режим, критикуя только то, что неугодно этому режиму, не будет заполнять своими «позитивными» творениями нашу страницу. Мы полагали, что с них достаточно «Крокодила». Некоторым из «стариков» все-таки нравилось то, что мы делаем, и они старались перестроиться и писать в нашем стиле. Но Безыменский знал, что в «Клубе 12 стульев» ему делать нечего, и никогда не заходил.
Я встречал его раньше в Доме литераторов. Репутация у него была неважная. Он был очень знаменит в двадцатых и тридцатых годах, он тогда был из самых оголтелых. Его агитки, крикливо и небрежно написанные, очень нравились начальству. Его напускали на самых талантливых писателей тех лет, и он писал в стихах и прозе письма в правительство, требуя «расстрелять, как бешеных собак, кровавую фашисткую троцкистско-зиновьевскую банду». Мне довелось как-то взять в руки «Литературку» тридцатых годов, где печатались эти письма, и увидел под ними подписи многих уважаемых ныне литераторов, которые не знаю как бы себя чувствовали сегодня, покажи им эти кликушества. «Если враг не сдается, его уничтожают!» Если, по их понятиям, сам Горький мог, то что им оставалось делать? Но Безыменский старался больше всех. Он был старый комсомолец, и на лацкане его задрипанного пиджака всегда висел комсомольский значок.
Он принес стишок.
Я прочел:
Зал озирая хмурым взглядом,
Был председатель зол и хмур:
«Пять человек избрать нам надо...»
Назвали пять кандидатур.
Дальше я не очень помню, но потом кто-то из зала крикнул, что пора подвести черту... И вдруг стихотворение кончилось так:
От демократии черта
Не оставляет ни черта!
Я посмотрел на него. Он безучастно смотрел в окно. Старый, много переживший человек.
– Что с вами, Александр Ильич? – спросил я. – Не идут ли эти замечательные стихи вразрез с вашими убеждениями?
– Нет, я так сейчас думаю, – сказал он.
– Я сделаю все, чтобы это напечатать, – сказал я. – Только вот не знаю, пропустит ли это Чаковский. Эта штучка посильнее, чем фауст-патрон.
Он усмехнулся.
Я пошел вниз, к начальству.
Начальство прочитало.
– Не надо нам этого, – сказало оно. – Это не для нас.
– Да? – сказал я. – Вы уверены? Знаменитый рупор партии Александр Безыменский приносит стишок, призывающий к восстановлению ленинской демократии в низовых организациях, а вы считаете, что это не для нас? В первый раз есть возможность напечатать истинно партийные агитационные стихи, написанные истинно советским мастером, а вы считаете, что это не для нас? Это как понять? Много ли в последние годы я приносил вам по-партийному поставленные вещи, в духе Демьяна Бедного и позднего Маяковского? И вам этого не надо? Да Безыменский просто напишет жалобу в ЦК, а вы знаете, чем обычно кончались его жалобы! Начальство задумалось.
– А если это будет понято как процедура выборов в Политбюро? – спросило оно.
– Это кому же в голову придет так подумать? – спросил я. – Я, например, так не подумал. А вы подумали?
– Не морочьте голову, Илья Петрович, – сказало начальство. – С другой стороны, Безыменский... На него так не подумают. Уж очень он был верноподданный.
– Вот видите. Печатаем?
– Пожалуй.
Я вернулся к себе и сказал Безыменскому:
– Завтра вы проснетесь другим человеком. Вы написали замечательный стишок. Вам будут звонить люди, которые не разговаривали с вами тридцать лет. Что стоило вам раньше писать честные стихи?
– Я думал, что я пишу честные стихи, – недоверчиво сказал он.
Наутро стихи появились в газете. Он позвонил мне в три часа дня и сказал:
– Что вы со мной сделали? У меня с утра разрывается телефон. Все поздравляют. В чем же дело? Из-за малюсенького стихотворения...
– Александр Ильич, иногда люди остаются в истории одной строчкой...
– Я так рад, так рад... Я вам принесу еще.
Он принес еще одно стихотворение. Оно было похуже, там не было столь афористичного конца, но не менее острое.
Я пошел к начальству. Начальство сказало нет. Я убеждал. Начальство было непреклонно. Я орал. Начальство тоже. Я вернулся ни с чем.
– Не пойдет, – сказл я Безыменскому.
Он сразу потух, съежился, постарел.
– Видите, что вы наделали в свои двадцатые-тридцатые! – безжалостно сказал я. – Ведь это вы лично и ваши соратники все так устроили. А теперь цензура бьет по своим. Как аукнется...
– Кто же мог знать? – пробормотал он.
– Надо было знать.
Он был очень похож в эту минуту на свою эпиграмму. Ходили по Москве ненапечатанные злые эпиграммы на разных поэтов и писателей. Я не знаю, кто их автор. Фольклор. Про Безыменского была такая:
Волосы дыбом, зубы торчком,
Старый дурак
С комсомольским значком.
Жестокая, злая шутка. Но где-то правдивая. Я смотрел на старого, проигравшего свою жизнь поэта, который не остался ни в чьей памяти, и повторял его строчки:
От демократии черта
Не оставляет ни черта...