Текст книги "Человек ФИО"
Автор книги: Илья Оганджанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Уроки житейской мудрости
Он сидел на лестничной площадке третьего этажа на корточках и курил. В тапках на босу ногу, в пузырящихся синих трениках и застиранной белой майке с растянутыми лямками. Редеющие стриженные бобриком волосы с проседью, зло вырезанные морщины в уголках жёстких, словно поджатых губ, перебитый нос, глубокий кривой шрам над правым веком, будто он постоянно хитро щурился или подмигивал кому-то. На плече – татуировка: крест на могильном холмике. Худой, жилистый, весь как на шарнирах, он, наверное, мог сидеть на корточках часами. Острые коленки доставали ему почти до впалых небритых щёк, и он был похож на кузнечика перед прыжком. Мне он казался едва ли не стариком, хотя было ему, как и мне сейчас, под сорок.
Заходя в подъезд, я точно знал, сидит он там или нет: едкий дым от его папирос чувствовался уже при входе, а глухой кашель угрожающим эхом сотрясал гулкие пролёты нашей пятиэтажки.
Я всегда вежливо здоровался с ним и нарочно приостанавливался на предпоследней ступеньке, ожидая, что он заведёт со мной разговор.
Он разгонял узкой ладонью плотный сизый дым, прятал в горсти папиросу и строгим голосом спрашивал:
– Как успехи, студент?
Мне нравилось, что он называет меня студентом, но я упорно отвечал, что никакой я не студент, а учусь в школе, в четвёртом «А».
– Не беда, подрастёшь, поступишь в институт и станешь студентом. Главное – учись прилежно.
Он глубоко затягивался, так что почти уснувший огонёк его папиросы ало вспыхивал, быстро добегая до края ловко переломленной гильзы, и уголком рта выпускал дым куда-то себе под мышку. Откашливался, хмурился и, глядя на стену с облупленной синей краской, исписанную ругательствами и признаниями в любви, ни к кому не обращаясь, сурово изрекал какую-нибудь сентенцию:
– Друг не тот, кто с тобой водки вмажет, а тот, кто от ментов отмажет, – и отрешённо о чём-то задумывался.
Но мгновение спустя, будто очнувшись, бросал потухшую папиросу в стоявшую в углу пол-литровую полную окурков грязную стеклянную банку из-под маринованных огурцов и сипло устало говорил:
– Ладно, студент, ступай, мамка, небось, заждалась. Мать – святое дело.
Учуяв от меня запах дыма, мама ругалась: «Табачищем-то как несёт, опять этот уголовник в подъезде смолит. И когда это прекратится? В милицию, что ли, на него заявить? Будь с ним, пожалуйста, Вадик, осторожен».
В доме многие его так звали: «этот уголовник». Тётя Зина, судача вечерами на лавочке со своими товарками, рассказывала, что первый раз он сел по малолетке за хулиганство, а второй – уже за что-то серьёзное, то ли покалечил кого-то в драке, то ли убил, вроде из-за девчонки, и сел надолго. «Мать его не дождалась, умерла, бедная, с горя, хорошая была женщина, светлая ей память».
Не верилось, что он мог кого-то покалечить, тем более убить. Он выглядел таким щуплым, безобидным, похожим скорее на философа с картинки в учебнике истории Древнего мира, чем на уголовника. Сравнить хотя бы с нашим соседом с четвёртого этажа дядей Толей, двухметровым бугаём, который по выходным ходил в качалку и мог одной левой десять раз отжать двухпудовую гирю.
Как-то я возвращался после футбола. Мы играли с ребятами из соседней школы, и я повздорил с одним конопатым хмырём, который подленько ставил сзади подножки. В общем, домой я шёл в сильно запачканной форме, с оторванным рукавом и фонарём под глазом.
– Что, подрался? – был первый вопрос, донёсшийся до меня из клубов табачного дыма.
Я кивнул.
– И кто кого?
По моему обречённому молчанию он всё понял.
– Никому ничего не спускай. А то будут ноги об тебя вытирать. Не можешь драться – зубами рви. – И он обнажил два ряда неровных гнилых зубов, с хрустом сжал костистый кулак, и в глазах его блеснуло что-то ледяное и жуткое.
Где-то перед ноябрьскими праздниками у него поселилась продавщица из нашего универмага. Молодая, с мягкими ленивыми движениями, пухлое лицо её лоснилось от густого слоя косметики, будто в испарине. Они теперь вместе дымили на лестнице. Она громко развязно болтала без умолку, держа на отлёте в толстых коротких пальцах тонкую ментоловую сигарету. Лекарственный аромат ментола примешивался к удушливому крепкому запаху папирос. И в дыму красный лак на её острых ногтях зловеще переливался.
Мы сухо здоровались, не заводя разговоров. Я прекрасно понимал, что никаких серьёзных разговоров при женщине быть не может. Это он объяснил мне ещё до её появления. Она стояла, прислонясь круглым полным плечом к стене, а он повеселевшими глазами по-собачьи преданно смотрел на неё снизу вверх, кажется пропуская мимо ушей всю её болтовню.
Иногда, видимо, чтобы произвести на неё впечатление, он лихо чиркал о стену спичкой, прикуривал от вспыхнувшего огонька и принимался надо мной подшучивать:
– Эй, студент, не пей абсент.
Она одобрительно хихикала, и в горле у неё будто дребезжало битое стекло. Но я не обижался. Я догадывался: ему с такой наверняка было непросто.
Утром она выходила курить в полупрозрачной комбинации, и на её помятом ненакрашенном лице тускло мерцали водянистые мутные глаза. Он сидел помрачневший, утомлённый, с синими мешками под глазами, бессмысленно глядя на шашечки кафельного пола. Она стояла, небрежно привалясь к стене, скрестив свои белые гладкие, как у мраморной античной богини, ноги в розовых тапочках с помпонами, и сквозь комбинацию, словно сквозь дым, просвечивали груди, похожие на спелые груши, с двумя тёмными кружками размером с трёхкопеечную монету, налитые бёдра и округлый живот, книзу угольно черневший курчавым треугольником… Её бесстыдное тело необъяснимо волновало и притягивало. И я изо всех сил старался на неё не смотреть.
«Срам да и только. Глядеть тошно», – застав её на лестнице в таком виде, возмущалась на кухне мама. «Ни капли совести, кругом же дети», – и с опасливым волнением косилась на меня.
Он всё чаще выходил курить один. И сидел мрачный как туча. Но я был этому даже рад, потому что без посторонних он снова мог со мной свободно разговаривать.
– Всё зло от баб. Запомни, два раза повторять не стану: не давай бабе над собой верховодить. Не то – конец мужику. Все они, известно, дуры и б… – И тут он прибавлял слово, которое мне произносить не разрешал, потому что «мал ещё». – Но, как ни крути, никуда от них не деться. Если б не это дело, в гробу бы я их видал.
А накануне вечером я слышал, как его продавщица кричала на него прямо на лестнице:
– Хорошо устроился, ничего не скажешь. Я продукты таскаю. Так он и не думает работать!
Она и правда чуть ли не каждый день носила с работы полные сумки. А он всё курил с утра до вечера и, похоже, в самом деле нигде не работал. Но ведь он был философ. А на каком предприятии должны трудиться философы?
Постепенно наши перипатетические беседы потекли по-прежнему. Особенно ему нравилось, когда я возвращался из музыкальной школы со скрипкой. Тут он пускал в ход всё своё красноречие. Называл меня будущим Паганини и всячески поощрял мои «пиликанья».
– Музыка, брат, – тонкая штука, – мечтательно начинал он. – Вроде ничего нет, не ухватишь, а душу согревает лучше водки. И в жизни пригодится. Я в детстве тоже играл… на баяне. Мать из-под палки заставляла. А на зоне сто раз ей спасибо сказал.
Незадолго до Нового года привычная жизнь в подъезде изменилась. «Вы только посмотрите, у этого уголовника ещё и приятель отыскался, мало им показалось, они решили настоящий бедлам здесь устроить», – всплёскивая руками, бессильно жаловалась на кухне мама.
Откуда взялся этот приятель, никто точно не знал, даже тётя Зина. Какой-то скользкий напыщенный тип, похожий на мелкого фарцовщика. У него было такое выражение лица, будто он только что сытно отобедал и отрыгнул. Они шумно отмечали на троих новогодние праздники. Две недели подряд ревели надтреснутыми голосами динамики магнитофона и весь подъезд потрясали дикие визги продавщицы и пьяный мужской гогот. И в стеклянной банке среди папирос и тонких ментоловых появились окурки с длинным рыжим фильтром. В присутствии своего новоявленного приятеля мой учитель жизни сникал, становился вялым и хлопал глазами, слушая, как на все лады распинается его вошедший в раж фанфаронистый гость. И лишь иногда, словно смахнув пьяный морок, чиркал о стену спичкой, небрежно задувал вспыхнувший огонёк и с надеждой смотрел на свою продавщицу. Но та кисло кривила напомаженные губы, в недоумении вскидывала ниточки выщипанных бровей и недовольно хмыкала.
«Ентот приятель устроил его спедитором, – рассказывала потом тётя Зина. – Он неделями с командировок не вылазил. А ворочась, вечно был подшофе и кой-то бешеный, стал на людей кидаться».
Однажды досталось и мне.
– Чё вылупился? – зашипел он на меня, когда я привычно приостановился на предпоследней ступеньке перед площадкой третьего этажа. – Може, хошь затянуться?
Я отрицательно замотал головой.
– Прально, – сказал он, смягчившись и чуть откинувшись на корточках, точно в кресле, – лучше не начинать.
Пока он пропадал в командировках, его приятель навещал продавщицу, и они, никого не стесняясь, курили на лестничной площадке. Бывало и по утрам. Он – в расстёгнутой до пупа рубашке, с обнажённой волосатой грудью, она – в комбинации.
Закончилось всё весной, на восьмое марта. Помню, ранним утром я побежал маме за цветами. Мать ведь, я это усвоил, – святое дело. На площади перед рынком, открыв доверху забитые цветами багажники своих «копеек», торговали барыги. Я купил несколько веток ядовито-жёлтых осыпающихся мимоз. И пока нёс, рукав куртки припорошило золотистой пыльцой. Мама их, правда, терпеть не могла, но на тюльпаны мне не хватало сэкономленных на завтраках денег. Ещё выскакивая из дома, я заметил во дворе экспедиторский «Рафик». Значит, вернулся ночью, – подумал я. Оно и понятно, женский день.
…На третьи сутки, когда в подъезде появился запах, вызвали милицию и взломали дверь. Продавщица и его приятель лежали на кровати. У обоих было перерезано горло – от уха до уха. Позже где-то в ста километрах обнаружили «Рафик» – рухнул в реку с моста. Тела его нигде не нашли. «Словно в воду канул», – приговаривала тётя Зина, в бог знает какой раз с увлечением пересказывая эту историю, обраставшую в её версии всё новыми подробностями. По её словам, он не сразу скрылся, долго ещё сидел на площадке и курил. Тогда-то я и видел его последний раз, взбегая по лестнице с мимозами для мамы. Он ничего мне не сказал, напряжённо уставясь в стену, словно впервые видя написанные на ней ругательства и признания в любви.
Беспроигрышная лотерея
I
Солнце ещё не взошло, и в воздухе разлит серый призрачный свет. Спросонья не сразу поймёшь – вечерние или предрассветные сумерки. В бывшем красном уголке, где днём отдыхают слесаря и механики, стоит тяжёлый спёртый запах – смесь табачного дыма, перегара и мужского пота. На низких жёстких топчанах ворочаются и сопят Рома и Жорка. Передо мной на старом советском конторском столе с тремя выдвижными ящиками и тумбой – словно туманное пятно: раскрытая на чистой странице кожаная тетрадь в клеточку. Стол покрыт исцарапанным оргстеклом. Под стеклом лежат счастливые автобусные билеты, клочки бумаги, исписанные корявым пляшущим почерком управляющего автосервисом – имена и телефоны важных клиентов, и где-то раздобытый Жоркой календарь с полуголой блондинкой: гипнотически-порочный взгляд, призывно полуоткрытые губы и страстно прижатый к упругой загорелой груди серебристый стартёр. На угол стола сдвинуты три недопитые пивные бутылки, полная окурков пепельница, ловко сработанная из крышки карбюратора, и общепитовская тарелка с прямоугольником ржаного хлеба, напоминающим грязную губку, бледно-розовыми обветренными по краям полумесяцами докторской колбасы и ломтиками российского сыра в мелкую дырочку, будто пробитыми компостером. Засиделись вчера позже обычного, я и не заметил, как задремал за столом, подперев кулаком щёку.
Спасибо Роме, не то пришлось бы ночевать на улице…
Когда Жорку с треском выгнали из общаги «за систематическое злостное нарушение внутреннего распорядка», мы не нашли ничего лучшего, как заявиться сюда. Я, правда, поехал больше за компанию. Накануне опять повздорил с матерью и в сердцах так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка.
Добирались долго. Сначала на метро, в самый час пик. Проскочили турникет по одному жетону. Втиснулись в переполненный душный вагон и протолкались в середину. Спрессованная бесформенная людская масса покорно тряслась в такт движению поезда. Не знаю, как Жорка, а я чувствовал себя чужим среди этих погружённых в тягостное молчание людей. Было неловко за свою праздность и глупые мечтания о какой-то иной жизни.
От «Текстильщиков» ехали на автобусе, на заднем сиденье, обтянутом засаленным, протёртым до дыр, вонючим дерматином. И, глядя в запылённое окно с высохшими дождевыми разводами, не верилось, что эти Коммунистические проезды и аллеи 25 Октября, застроенные пятиэтажными хрущёвками, приведут нас к беспечальному светлому будущему.
Мы вышли на конечной и потащились по узкой, плотно утоптанной тропинке – вдоль глухого бетонного забора бывшей промзоны. Тропинка была густо усеяна окурками, точно стреляными гильзами, пивными пробками, похожими на короны поверженных лилипутских царьков, и смятыми пакетами от чипсов. Пакеты мертвенно шуршали на освежающем вечернем ветру.
У запертых железных ворот нас облаяла стая бездомных дворняг. Их остервенелые, хриплые голоса звучали дико, первобытно. Собаки скалились, но напасть не решались. Возможно, их отпугивала высокая, худая, словно крепкая жердь, фигура Жорки.
Мы забарабанили кулаками в ворота, и металлический грохот заставил собак отступить. Щёлкнул засов, заскрипели петли, и к нам вышел тучный брюхатый вахтёр. Рябая одутловатая ряха лоснилась, как намасленный блин, и по распухшему малиновому носу и оплывшим щекам кирпичного цвета разбегались иссиня-лиловые змейки лопнувших кровеносных сосудов. Зычным окриком он шуганул собак.
Жорка путано, сбивчиво объяснял, куда нам надо попасть. Выслушав, вахтёр неохотно попятился, освобождая проход, и вяло махнул в неопределённом направлении, просипев низким утробным голосом: «Туда».
Разбитая асфальтовая дорога с торчащим посредине куском арматуры вела к настежь распахнутым воротам пустого ангара. Рядом стоял погрузочный кран. Его увесистый крюк на длинном тросе угрожающе застыл в вышине над покорёженной узкоколейкой. Поодаль громоздилась груда металлолома. За ней шли какие-то цеха, безмолвные, с шеренгами замерших станков, затянутых паутиной и серым сукном пыли.
Несколько цехов было переоборудовано под пошивочные мастерские, склады, шиномонтаж и автосервис.
К этому автосервису Рома прибился с первого курса. Поставлял богатеньких клиентов, пригонял на разборку дешёвые машины, мог достать любую деталь и вообще что угодно. А завалив сессию, обосновался тут капитально. Шмотки кое-какие перевёз. Домой лишний раз ходить было рискованно – могли нагрянуть с повесткой из военкомата. Управляющий не возражал: «Ночуй, заодно и посторожишь», – и делал вид, будто не замечает появления во дворе сомнительных иномарок. Рома перебивал на них номера и продавал в регионы. Ему постоянно нужны были деньги – на лекарства и на сиделку для парализованной матери. Он даже принялся играть – то ли в покер, то ли в двадцать одно – с какими-то авторитетными людьми. И поначалу всё шло как по маслу, пока он не спустил крупную сумму и не влез в долги.
Отдавать было нечем, а не отдать нельзя. К нему раз наведались двое крепких, коротко стриженных парней в тренировочных костюмах. Они пощёлкивали деревянными чётками и смачно чавкали жвачкой: «Сроку тебе – неделя. Потом пеняй на себя… Наш тебе совет: не телись, отправляй мать в богадельню и продавай хату».
О Роминой беде в сервисе прослышали быстро: да ты-то сам как поступил бы всё равно жалко парня может бо́шки им поотрывать как бы тебе чего не оторвали тимуровец хренов это ж отпетые отморозки легко вам рассуждать холостым балаболам а когда жена дети. Сговорились скинуться, кто сколько может. Присоединились и мы.
– Не повезло Ромычу, – протянул Жорка, вынимая из кармана потёртых ливайсов свёрнутые трубочкой купюры. И сочувственно улыбнулся своей белозубой обезоруживающей улыбкой. – Судьба-злодейка.
Чтобы Рома из гордости не отказался, Василь Петрович, электрик, по-отечески опекавший его, затеял дурацкий турнир: «Кто попадёт ножиком с десяти шагов десять раз кряду вон в тот тополь у ворот – получит солидную прибавку к жалованью», – гремел под сводами мастерской старческий прокуренный голос, будто консервная банка, привязанная к хвосту обезумевшего облезлого кота. Этих денег, конечно, не могло хватить, но хоть что-то… А ножи Рома бросал отменно, это все знали.
Хищно осклабясь, он тщательно выцеливал, замахивался, плавно отводя за ухо согнутую в локте рыхлую руку, и метал складной ножик. Лезвие втыкалось глубоко, с мягким стуком, оставляя на палевой коре тёмные узкие сочащиеся ранки, и рукоятка, в которой виднелись спиралька штопора и горбик открывалки, дрожала, неприятно дребезжа. Я всякий раз невольно съёживался.
– Где так наловчился?
– Да нашлись учителя… И потом мужик должен всё уметь в жизни, вдруг пригодится. Это везунчику Жорке можно ни о чём не беспокоиться. Предки упакованы. По загранкам мотаются. С детства тряслись над ним, пылинки сдували. В институт запихнули, квартиру обещали купить и место тёплое подыщут. Только диплом получи. А он, вишь ты, самоутверждается. Работу нашёл! Но и тут шоколадно устроился: час по мастерской с кофеем поваландается, лясы со слесарями поточит и пойдёт хозяина своего облапошивать. И нос ещё воротит, когда я у толстосума какого-нибудь новую детальку махну на бэушную. Чистоплюй хренов! Тут крутишься день и ночь как белка в колесе… – И Рома с остервенением бросал нож. И его тень, будто вычерченная углем на залитой июньским солнцем земле, вздрагивала, как от порыва ветра.
Работал Жорка возле вещевого рынка в спорткомплексе ЦСКА. Продавал жареные сосиски. По две штуки порция, на картонной тарелке. Плюс кусок отсыревшего ржаного хлеба, красная лужица кетчупа и пластмассовая вилка в придачу.
Заявлялся к двенадцати – продавцы и покупатели как раз успевали проголодаться. Доставал из старенького отцовского дипломата купленные по дороге два кило сосисок: «Ровно двадцать две штуки, всего-то одиннадцать порций, никто и не заметит, а от Мамеда не убудет» – и воровато подсовывал их в холодильник, к хозяйским. Затем не торопясь надевал замызганный халат с высоко закатанными рукавами, включал гриль и с детским любопытством наблюдал, как вращаются, накаляясь, замасленные стальные цилиндры жаровни и как скворчит на них масло. И наконец, открывал окно палатки.
Особого барыша уловка с сосисками не приносила. Да и деньги у Жорки водились – родители давали на карманные расходы. Просто спортивный интерес.
Этого Мамеда, хозяина сосисочной, я видел пару раз. Я тогда только подвизался продавать лотерейные билеты на цээсковском рынке. Бубнил в громкоговоритель заученную на инструктаже фразу: «Американская беспроигрышная лотерея, не проходите мимо, и удача вам улыбнётся». И как-то в обед заглянул к Жорке – перекусить.
На раскалённой асфальтовой площадке, прямо перед парковкой, у высоких стоячих столиков жались челноки. Опершись локтями о круглые липкие столешницы, они сосредоточенно обмакивали горячие сосиски в кетчуп, торопливо шумно жевали и жадными глотками тянули из горла́ тёплое пиво. И на их красных от загара, крепких шеях страшно двигались каменные кадыки.
Жорка выдал мне двойную порцию.
– На-ка, подкрепись, продавец счастья. Фирма угощает!
Я едва успел пристроиться со своей тарелкой между упитанным нечёсаным бородачом в тельняшке, напоминавшим заблудившегося в городе походника, и лысоватым очкариком, этаким вундеркиндом-неудачником, в наглухо, до подбородка, застёгнутой клетчатой рубашке с коротким рукавом, – как на стоянку въехал белоснежный «Мерседес» с тонированными стёклами.
Из машины вышел коренастый рослый джигит. Нос свёрнут, уши расплющены в лепёшку, как у борцов-вольников. Он смерил взглядом челноков и услужливо открыл заднюю дверь. Оттуда высунулись короткие толстые ноги в лакированных остроносых ботинках, следом выкатился студенистый живот, с прилипшей к нему гавайской рубашкой, и заколыхался между полами малинового двубортного пиджака. В довершение появилась загорелая лысина и весело заблестела на солнце.
С Жоркой они говорили недолго. Мамед размашисто жестикулировал, поигрывая массивным браслетом на запястье, похлопывал Жорку по спине пухлой пятернёй с перстнем-печаткой на безымянном пальце, раскатисто смеялся, разевая рот и обнажая два ряда крупных золотых коронок. Жорка понимающе кивал, презрительно скривив тонкие губы.
Их свёл Рома. Одно время Мамед тоже промышлял «левыми тачками», но быстро «поднялся» и ушёл в «легальный бизнес». Рома собирался обратиться к нему, попросить в долг. Но Мамед просто так не одалживал. Он был человек жёстких правил. Ты мне – я тебе. Око за око. Зуб за зуб. Услуга за услугу. А какую услугу оказать Мамеду – Рома пока придумать не мог.
Второй раз Жорка сам привёл Мамеда ко мне.
Я стоял у входа на рынок, возле продавцов пива и газировки. Самое выгодное место, особенно в выходные и на праздники. Народ, выкатя зенки, валит за покупками и, нагруженный, заморенный, плетётся обратно. И достаточно кому-нибудь клюнуть на мои завывания по ненавистному охранникам громкоговорителю: «Американская беспроигрышная лотерея, беспроигрышная лотерея», раскошелиться и начать судорожно стирать монеткой или ногтем покрытое защитным слоем игровое поле, как тут же соберётся группа любопытных, и среди них непременно отыщутся желающие «рискнуть на фарт». Тем более удовольствие недорогое: доллар за билет.
Мамед всем видом давал понять, что он здесь по делу, не то что эти «мэшочники». Говорил с акцентом, путая падежи, растягивая, почти распевая гласные, и старательно артикулировал исковерканные слова. За его спиной, скрестив на груди руки, застыл телохранитель с расплющенными ушами, уставив куда-то поверх голов свой печальный орлиный взор.
– В казино рулэтка играл, блэкджек играл, однорукий бандит тоже, спортлото ищё было… Бэспроигрышный латарея – нэ играл. Как так бэспроигрышный? Обамануть миня рэшил?! Сматри-и, пажалеэшь… Мамеда нэ проведёшь. Кито миня на мизинец обамануть хатели – давно зэмла лэжат. Мой чэсть дароже дэнэг! Ничто ни жалею, читобы обаманщик найти и башку атрэзать. Вот видишь: пилэмя-я-ник мой. У ниго в багажник бита есть, безбольная, – такой спорт армениканский. Он ею ка-ак ударяет – все сиразу правду сознаются говорить. Понял? Ну чито, и типэр будешь сказать, твой латарея бэспроигрышный?!
– Конечно беспроигрышная. Это же американская штуковина, а у них всё по-честному. Сами попробуйте: каждый четвёртый билет выигрышный.
Система была простая. Лента лотерейных билетов – сто штук, разделённых перфорацией, чтобы удобней отрывать. Из каждых четырёх – один выигрышный. Так что, если брать четыре подряд, что-нибудь да выгорит. Выигрышных билетов двадцать пять: пятнадцать по доллару, пять по два, три пятидолларовых и по одному – десять и двадцать долларов. Итого: семьдесят долларов призового фонда. Ещё десять – распространителю, то есть мне, и остальные двадцать – прибыль владельца. И никакого обмана. «Граждане сами оплачивают и свой проигрыш, и свой выигрыш», – нравоучительно замечал, выдавая мне новую порцию билетов, «старший офис-менеджер Альберт», как было написано на пластиковой табличке, приколотой к кармашку его отглаженной голубой рубашки, туго стянутой на вороте серебристым, переливчатым, словно чешуйчатым галстуком.
Обычно десять и двадцать долларов выпадали где-то в конце. Янки, похоже, не отличались особой изобретательностью. При определённой доле внимания несложно уследить, сколько и каких выпало выигрышных билетов. Для выпускника математической школы и первокурсника Бауманки, пусть и завалившего сессию, – задачка элементарная. И если в ленте последние шестнадцать билетов, а десяти-и двадцатидолларовые не попадались, – можно без малейшего риска вскрывать остаток самому, у американцев ведь всё по-честному.
Жорка знал об этой моей хитрости и попросил дать выиграть Мамеду:
– Хочу задобрить его, чтобы взял меня в серьёзное дело.
Мои убытки Жорка обещался возместить. Деньги мне были нужны. Я копил на французские духи, Большой театр, ресторан и такси…
Она жила у станции метро «Аэропорт», в писательском доме. Аэропортовская девочка, как называли живших в этом районе дочек советских поэтов, писателей, редакторов толстых журналов и прочих литературных деятелей.
Окна её комнаты на первом этаже выходили в уютный дворик с тенистыми клёнами и каштанами, изогнутыми лавочками и маленькой детской площадкой. Там в песочнице всегда валялось какое-нибудь забытое ведёрко, совок или формочка. И от их вида почему-то становилось тоскливо и неприютно.
У метро я покупал букет чайных роз в жутко шуршащей прозрачной обёртке. С колотящимся сердцем пробирался дворами к её дому. Просовывал букет в открытую форточку и ждал – не отдёрнется ли занавеска…
Шансы мои, по уверениям Жорки, были нулевые.
– Сам посуди, кто ты и где она. Ну погуляла она с тобой разок для разнообразия, сходила в народ. А дальше – извини. Кадр ты бесперспективный.
– И она это прекрасно понимает. Пади, не провинциальная дура, – пуская колечки дыма, припечатывал Рома.
Но что я мог с собой поделать? Я стоял перед её окном в бессильной надежде, что сейчас откроется занавеска и выглянет она – ещё не до конца проснувшаяся, растрёпанная, в чёрном шёлковом халатике с вышитыми золотыми драконами, наспех наброшенном на острые плечи. Она укоризненно покачает головой. Откинет со лба соломенные волосы и с нарочитым недовольством вытянет из форточки букет. И рукава халатика приспустятся, обнажив её худые гибкие руки. Она уткнётся носом в раскрытые бутоны. Глубоко вздохнёт. Изумлённо поднимет ресницы. Привстанет на цыпочках и, по-птичьи вытянув шею, с жаром прошепчет в форточку:
– Какой же вы несносный! Но за цветы спасибо…
И задёрнет занавеску.
Лотерейная контора располагалась в полуподвальном помещении ЖЭКа. Просторная комната без окон залита голубоватым светом люминесцентных ламп. Шелестят бумаги, дребезжат настырные телефоны, открываются и закрываются бесчисленные картонные коробки. За выстроенными в два ряда старыми списанными школьными партам сидят немногословные коллеги Альберта. К ним то и дело подходят ссутулившиеся посетители, что-то принося и что-то получая взамен. Наверное, тоже лотерейные билеты, или что-нибудь в этом роде.
Выверенными мелкими движениями, как у часовщика или маникюрши, Альберт раскладывает по пачкам зелёные банкноты: один, пять, десять, двадцать долларов. Перетягивает резинкой стопку выигрышных билетов (их непременно надо было забрать после выплаты на месте призовых – для отчётности). Голова низко склонилась над партой, и в тёмных прилизанных волосах, от макушки до покатого лба, белеет ровная дорожка пробора.
Я даю ему сто долларов залога и беру ленту билетов. Он в очередной раз занудно инструктирует меня: что должен говорить и как должен вести себя профессиональный лотерейщик, который хочет чего-то добиться в своём деле. Выдаёт сиплый громкоговоритель и бесцветным ледяным голосом отчеканивает:
– И пожалуйста, не забудьте, как на прошлой неделе, сохранить выигрышные билеты. А то останетесь без залога. Здесь не благотворительный фонд. У нас строжайшая отчётность.
II
Спать не хотелось. Я закрыл бесполезную тетрадь и убрал её в нижний ящик стола. Сквозь зарешёченное окно пробилась янтарная солнечная полоска. Она проползла по выцветшему потёртому бархату поникшего Трудового Красного Знамени и потянулась к засиженной мухами Доске почёта. С чёрно-белых фотографий, отретушированных до кукольного глянца, окаменело таращились ударники и передовики производства. Кто-то подрисовал им разноцветными фломастерами рожки, усы, козлиные бородки, ослиные уши, и от этого они выглядели потерянными и беззащитными, будто разряженные детдомовцы в шутовских масках на праздничном утреннике.
Осторожно ступая по вспученному линолеуму, прибитому к полу мелкими загнутыми гвоздочками, я вышел из комнаты в полутёмный ремонтный зал с пустующими подъёмниками, эстакадой и штабелями лысых шин. Пахну́ло машинным маслом, сварочной гарью и резиной.
Я наспех умылся над грязной раковиной. Обжигающая ледяная вода с шипением, перекрученной струйкой вырывалась из медного краника с разболтанным пластмассовым вентилем и ударяла в чугунную раковину, оглашая звонким эхом безжизненный зал. Бодрый, будто и не было бессонной ночи, путаных жарких споров и бесплодного бдения над чистым листом бумаги, я шагнул во двор.
От яркого света больно глазам. Я прикладываю ладонь козырьком ко лбу и, почти задыхаясь от какого-то необъяснимого переполняющего меня восторга, глотаю сладко ранящую утреннюю свежесть.
У ворот автосервиса высится пирамидальный тополь. Его верхушка раскачивается в головокружительном небе, серебристые с изнанки листья подрагивают, словно мерцая, и робко перешёптываются на ветру. Как он попал сюда из своих южных широт? Как прижился на этом усеянном болтами и гайками дворе? Среди раскуроченных кузовов, погнутых проржавелых дисков, дырявых канистр, пробитых покрышек и грязных тряпок, которыми слесаря обтирают почерневшие, промасленные, будто неживые руки?.. Кажется, это какая-то ошибка. И сейчас всё исчезнет. Повеет влажным солёным ветром, и вдалеке откроется и грозно задышит море. И, круто забирая выше и выше, будет виться и петлять узкая улочка, залитая палящим солнцем. И мы с родителями идём по ней в поисках комнаты. В горячем воздухе разлит приторный аромат акаций и бугенвилей. Из окон тянет запахом жареной рыбы, тушёного лука, помидоров, баклажанов и варёной кукурузы. К морю спускаются отдыхающие – парами и компаниями, загорелые, в шортах, купальниках, шлёпанцах, с надувными матрасами и перекинутыми через плечо цветастыми полотенцами. Пригибаясь под тяжестью двух чемоданов, отец упрямо тянет нас вверх, от дома к дому с табличками «СДАЁТСЯ» на заборе. Мама послушно семенит за ним, оборачиваясь ко мне с немой мольбой в глазах. И я изо всех сил стараюсь не отставать, еле волоча растёртые до крови ноги в сандалиях, купленных в «Детском мире» на вырост…
В стволе тополя торчит нож. Я выдёргиваю его, отхожу на десять шагов, прицеливаюсь и бросаю. Но, как всегда, мимо.
День выдался удачный. Изрядно подгулявший сибиряк купил сразу сорок билетов – «Москва же – сорок сороков», – сунул их в карман не по сезону жаркой кожаной куртки и, пошатываясь, исчез в толпе. Следом скучающая мадам неопределённого возраста, на шпильках устрашающей высоты, в каплевидных зеркальных солнцезащитных очках и в платье с чересчур откровенным вырезом, короткими толстыми пальчиками отрывала по билетику «на женское счастье» и перламутровым ноготком стирала игровое поле, и так дошла бы до конца ленты, если бы не смурной бомж, с настойчивой галантностью облапивший её за расплывшуюся талию. Потом была компания нерешительных прыщавых юнцов с крашеной блондинкой в джинсовой варёной мини-юбке, после первого проигрыша они закурили, купили пива и, насупленные, уселись в сторонке на корточки; девица тоже присела, высоко заголив матовые гладкие ляжки, и, отхлебнув из горла́, стала взасос целоваться с кудлатым парнем, нагло кося на меня мутным глазом. Застенчивый азиат, выиграв свой же доллар, крепко зажал его в смуглом, обезьяньем кулачке, и в зрачках его вспыхнул дикий безумный огонёк. Тётка, в криво надвинутой на лоб соломенной шляпе с обвислыми полями, выпаливала: «Э-эх, сынок, где наша не пропадала, давай-ка ещё билетик!» Какой-то правдолюбец, отойдя на безопасное расстояние, кричал, что это одно надувательство и он будет жаловаться, и сердито подтягивал лоснящиеся на коленках мешковатые штаны. Приплясывая и барабаня, ходили кругами блаженные кришнаиты, спелёнатые в летучие хламиды до пят, и елейными голосами уговаривали купить Бхагавадгиту. Охранники привычно грозились разбить о мою голову громкоговоритель…