Текст книги "Фантастика 1965. Выпуск 1"
Автор книги: Илья Варшавский
Соавторы: Всеволод Ревич,Виктор Сапарин,Зиновий Юрьев,Евгений Муслин,Борис Зубков,В. Травинский,Анатолий Мицкевич,Глан Онанян,Б. Гурфинкель,А. Закгейм
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Месяца через три у Сашки вдруг появился голос. Но это был не тот, прежний, настоящий голос, а чужой – ну, как бы это сказать? – вроде заимствованный или, вернее, живший отдельно от Сашки: однообразный, нашептывающий и неестественно спокойный.
На улице и на работе этого голоса не было – он появлялся только дома, среди ночи, и, самое скверное, надо было отчаянно вслушиваться, чтобы понять его, чтобы в звуках его появился смысл.
День ото дня становилось труднее, и, наконец, он почувствовал, что не может зайти в свою комнату, где прежде они жили с Сашкой.
Через месяц он переехал в наш дом.
В первые дни здесь, на новом месте, он чувствовал себя лучше, а главное – не стало голоса. Но вещи, которые он перевез, понемногу наполняли комнату Сашкой. Конечно, можно было избавиться от этих вещей, можно было купить другие, но в том-то и дело, что он не считал себя вправе уйти от этих вещей, что он не хотел уходить от них.
А потом, когда ему предложили ехать в Египет, на строительство Асуанской плотины, он уже видел Сашку не иначе как в песках Сахары; все вокруг было желтым, как желтые тюльпаны, и огромные желтые львы преследовали Сашку, а он бежал от них к морю, как будто в море было спасение. Сны повторялись из ночи в ночь, и почти всегда одно и то же: Сашка убегает к морю, потому что море – это спасение.
Это было мучительно, это было невыносимо: даже во сне он сознавал нелепость перестановки – место гибели становится местом спасения!
Но, как ни тяжело было ночью, еще тягостнее было днем, когда внезапно его охватывало желание уступить снам и действительность отступала под натиском видений.
“Я не выдержу, – твердил он себе, – это безумие, и я ничего не могу сделать, чтобы предотвратить его, и никто ничего не может”. Время исчезло, прошлое вытесняло настоящее, чтобы занять его место. Но ведь это даже было и не прошлым, это было просто чудовищно переделанная снами действительность: изрезанная в лоскутья, она перешивалась заново без всякой связи с этой действительностью. Вернее, вопреки ей. Да, да, именно так: вопреки.
И вот, когда, казалось, все выходы уже забиты, когда в начале каждой дороги уже просматривался ее тупик, он увидел меня.
Я стоял у ворот, я смотрел на солнце, прикрывая глаза рукой, и до того я был похож на его брата, что он оцепенел.
Сашка! “Все, – сказал он себе, – начинается”. И даже потом, когда оцепенение прошло, долго еще в ногах и затылке держался у него страх.
Нет, он ошибся, не очень я был похож на Сашку, только глаза у нас были одного цвета – голубые, как голубая вода.
И еще манера смотреть одинаковая: вроде бы один только предмет и есть на свете – тот, что перед глазами.
Но происходила странная и непонятная вещь: со временем я и вправду все больше и больше походил на Сашку.
И чем упорнее он думал о Сашке, тем чаще видел меня.
Но прежнего страха уже не было, теперь он не боялся наваждений, наоборот, иногда ему даже казалось, что все чересчур реально. Правда, сны оставались прежними, но только по видимости прежними, потому что Сашка вроде замещался кем-то и спасение его не только не вызывало протеста, но становилось абсолютно необходимым. Теперь, наблюдая погоню львов за Сашкой, он уже не приходил в отчаяние: после первого приступа страха обязательно появлялось море, вернее, сначала мысль о нем, а затем уже само море. И в море было спасение. Сашка был очень одаренный мальчик. Особенно в математике. Без всяких усилий он решал самые головоломные задачи. И вот что удивительно: однажды ночью у него вдруг опять появилось ощущение, будто Сашка решает с фантастической легкостью задачи, и впервые за много месяцев он почувствовал в себе ту сосредоточенность, ту ясность и точность мысли, которую называют волей. И как в те далекие дни, когда Сашка был еще жив, он явственно ощутил нити, связывающие его с людьми и вещами. Эти нити были невидимы, неслышимы, неосязаемы, но внезапно, как воздух в мгновенных порывах ураганного ветра, они давали о себе знать толчками. Толчки бывали разные – плавные, как волна, резкие, как выпад фехтовальщика, упорные, как муравей, волокущий ношу. Но почти всегда, независимо от силы и характера, они вызывали чувство уверенности и твердости.
Время от времени нити пропадали бесследно, как серебристая точка в полуденном небе, как зеленая ящерица в зеленой траве. Но это у него случалось ненадолго – до первой встречи со мной. И хотя мы почти никогда не разговаривали при встречах, у него обязательно появлялось то ощущение предельной уплотненности мысли, которое прежде, когда Сашка был жив, оставляло его очень редко. А может, и вовсе не оставляло, может, только слабело порою.
В последние три-четыре недели он очень много думал об Асуане. Но теперь он уже не корил себя за трусость, теперь он твердо знал, что поездка в Египет – это не бегство, не уход от страшных воспоминаний, а долг инженера. Ну, все равно как долг врача. Или, скажем, не врача, а просто человека посильнее, который обязан помочь слабому.
Все было хорошо. Во всяком случае, много лучше, чем раньше, до переезда в наш дом. Но вчера, в субботу, на него с прежней силой вдруг навалилась тоска, и сегодня, еще до рассвета, он помчался сюда, на дачу Ковалевского, к скалам у патриаршего фуникулера.
– Нет, это невозможно объяснить, – шептал он, но шепот его был горячее и громче крика, – меня охватила страшная ненависть к этому куску берега. И самое мучительное, я отчетливо сознавал, что давно уже, задолго еще до Сашкиной гибели, ненавидел этот берег с фуникулером, и только какое-то чудовищное ослепление, какое-то удивительное, загадочное помрачение мысли начисто заглушило во мне тот минимум проницательности… не проницательности, а пророчества, без которого человеку нельзя. Я прыгал со скалы на скалу, я что-то высматривал, хотя высматривать было нечего – туман уже стер и скалы, и море, и небо. А потом… потом не знаю, что случилось: я вдруг почувствовал, что лечу. Я знал, что могу разбиться насмерть, но страха у меня не было. Совсем не было – только удивление и досада. И еще мысль о плотине Садд аль-Аали. Это очень странно, это непонятно, но это именно так – последняя мысль была о ней, плотине Садд аль-Аали. И я увидел ее поразительно ясно, как будто она была здесь, передо мною, залитая солнцем и окруженная голубой водой Нила. Потом он ударился. Ощущение было такое, будто кто-то изнутри нанес ему молотом, туго обернутым в тряпки, удар.
Он знал, что теряет сознание, он знал, что здесь, в скалах, это очень опасно, но он ничего не мог сделать, чтобы сохранить сознание. Мы считали с ним, и получалось, что так, без сознания, он пролежал часа два, пока вдруг какой-то отчаянный крик, очень далекий, из ослепленной солнцем пустыни, где люди в пробковых шлемах копошились в песке, не ударил его, но опять-таки не извне, а изнутри.
– Это кричал ты, – произнес он очень уверенно, когда я рассказал о плотине Садд аль-Аали, о львах, которые преследовали меня, и о том, как старший брат спас меня.
И еще он сказал, что все это видел тоже, хотя в общем здесь много непонятного, потому что как же человек без сознания может видеть? Ну как?
Что я мог ответить ему? Только одно: не знаю. Но ведь он и сам понимал, что я не знаю.
Потом он сказал, что завтра уезжает. В Египет. А вечером я должен к нему зайти, обязательно должен: он покажет мне свою комнату, свои книги, и, если мне захочется, я могу пользоваться этой комнатой и этими книгами – ключ будет храниться у меня. Целый год у меня, до возвращения его в Одессу.
– И еще, – добавил он, – думай обо мне, упорно думай. Лучше по вечерам, когда заходит солнце. Теперь март, и там, в Египте, тоже будет заход – мы на одном меридиане.
3. ЮРЬЕВ. Финансист на четвереньках
Глава 1. ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Всю свою жизнь Фрэнк Джилберт Гроппер меньше всего был расположен к философскому восприятию жизни. Для этого у него было слишком мало времени и слишком много денег. Теперь же, в эти теплые майские дни, все изменилось.
Впрочем, времени, строго говоря, у него было еще меньше, чем когда-либо, а денег – больше. Но изменился масштаб времени и покупательная способность его денег.
Гроппер закрыл глаза и откинулся в кресле-качалке. Солнечные лучи, проходя сквозь листву деревьев, трепетали на его лице. Он вспомнил последний разговор с профессором Клеем из клиники Мэйо. Профессор ловил очками в тяжелой роговой оправе блики от яркой лампы и за этими бликами прятал глаза. В голосе его звучал хорошо поставленный оптимизм.
– Знаете, профессор, – перебил его Гроппер, – в конце концов откровенность – такой же товар, как подтяжки или политические взгляды. Согласен, что товар более редкий, особенно в наше время, и соответственно более дорогой, особенно когда на него есть покупатель. Но я ведь не торгуюсь из-за гонорара. Прошу вас ничего не скрывать от меня. В моей профессии предпочитают иметь дело с фактами, а не с надеждами, если даже надежда предпочтительнее.
– Тяжело выносить приговор, – ответил профессор, – когда знаешь, что он окончательный и апелляция бессмысленна… Да и к кому апеллировать? Безнадежный рак желудка, метастазы… Может быть, месяц, может быть, два.
Он поднял рентгеновский снимок. Ноготь, указывающий на серое пятно, был коротко острижен и наманикюрен. “Перст божий с холеными ногтями, – подумал Гроппер. – Впрочем, какая разница осужденному, чья именно рука подписывает приговор. Чисто секретарская работа. Вердикт вынесен в гораздо более высоких инстанциях”.
– Я вам сочувствую, – улыбнулся он профессору, – но мы с вами живем не в древнем Китае. Там, говорят, врачам платили, только пока пациенты были здоровы. Мы же, слава богу, верим в прогресс и платим врачам больше всего именно тогда, когда не можем выздороветь…
Гроппер открыл глаза. Клетчатый шотландский плед сполз с колен, и ему стало зябко. Холод проникал в него не снаружи, он шел откуда-то изнутри. Можно было храбриться у профессора Клея – блеф всегда был его оружием, – но он боялся смерти и знал, что скоро умрет. Он привык к диаграммам и графикам, и серое пятно на рентгеновском снимке обладало реальностью агонии. Вернее, это был не страх, а невыносимо жгучая досада. Он не жалел своего тела. В шестьдесят восемь лет оно напоминало ему старый, много раз ремонтированный автомобиль – еще передвигается, но удовольствия от езды не получаешь. Он уже давно устал прислушиваться к зловещим стукам и хрипам в моторе – синкопированному аккомпанементу старости.
Но страшно было подумать, что и водитель – его голова, его мозг – тоже попадет на свалку вместе с разбитым кузовом.
Всю жизнь его мозг работал, как изумительная вычислительная машина. Он вводил в нее понятие “тысяча долларов”, и машина выбрасывала точный рецепт, как превратить его в две тысячи. В двадцать девятом году его голова, подобно невероятно чувствительному сейсмографу, ощутила первые микроскопические толчки приближавшегося биржевого краха, и “черную пятницу” он встретил во всеоружии, надежно превратив все ценные бумаги в наличность.
Он никогда бы не смог точно определить, что это были за толчки, но он обладал способностью чувствовать приближающуюся опасность руками, спиной, всем телом, всем своим существом. Наверное, когда-то, тысяч пятьдесят лет тому назад, так определял крадущуюся во тьме леса угрозу его какой-нибудь далекий предок. За эти пятьдесят тысяч лет охотничью палицу сменил телефон, а медвежью шкуру – дакроновый костюм. Но рефлексы остались теми же…
А потом, с тех пор как тридцать с лишним лет тому назад десять миллиардов клеток его мозга решили, что сухой закон в Соединенных Штатах обречен, Гроппер окончательно привык доверять своей голове. Тогда он вложил все свои деньги в шотландское виски – в миллионы бутылок: в четырехгранные “Джонни Уокер”, в массивные “Баллантайн”, в круглые “Хейг”. Стеклянная артиллерия была приведена в полную боевую готовность, и, как только сухой закон был отменен, одновременный залп из миллионов горлышек по американскому рынку принес ему два с лишним миллиона долларов.
Такой мозг нельзя было не любить – он был чудом природы, совершеннейшим аппаратом по изготовлению денег. Гроппер никогда не был промышленником. Он всегда парил в высших финансовых сферах, куда могли подниматься лишь самые изощренные умы. Он парил, используя восходящие и нисходящие потоки, выжидая момент, когда можно камнем броситься вниз и вонзить когти в еще трепещущее тело конкурента.
Как они просили тогда, в тридцать шестом, в Чикаго, хоть на месяц отсрочить платежи! Он мог бы, конечно, отсрочить их и на год и на два, но тогда у него бы не оказалось сорока акров драгоценной городской земли, купленной у них за бесценок. Нет, не драгоценной. Драгоценность – это нечто постоянно ценное, а стоимость этих акров росла вместе с городом. Три года, пока ему принадлежал участок, он чувствовал себя отцом, у которого растет прекрасный сын. Он продал сына в тридцать девятом, когда в Европе началась война. Дитя принесло ему почти полтора миллиона.
Сила каждой машины кроется в ее специализации. Голова Гроппера была высокоспециализированной машиной. Ее работе не мешали эмоции – у него их не было. Он кончил колледж и, разумеется, слышал такие слова, как любовь, жалость, дружба, благородство, самопожертвование. Но если он и знал эти слова, то скорее с точки зрения орфографии, смысл же их был для него несколько туманен и бесконечно далек, как смысл математических абстракций. Пожалуй, даже меньше.
Ибо в математике есть холодная логика, эмоции же – нелогичны. Они вносят хаос. Эмеция – убежище слабых.
Он не раз предавал и продавал партнеров, и когда они, нищие и раздавленные, приходили к нему со словами упрека и мольбой о великодушии, он приказывал не пускать их. Пять минут бессмысленного разговора были бы кражей его времени – его собственности, а он не любил, когда его пытались обокрасть.
Но при этом он всегда испытывал чувство величайшей гордости самим собой. Он казался себе полубожеством, прекрасным и непобедимым.
Ему приходилось быть и медведем, и быком, что на биржевом жаргоне значит играть на понижении и повышении курсов акций, но подсознательно он всегда считал себя орлом.
Иногда он думал, что если бы ему пришлось выбирать фамильный герб, он выбрал бы орла.
Он никогда не задумывался над тем, для чего он делает деньги. Процесс накопления стал для него таким же естественным и необходимым, как процесс изготовления нити шелкопрядом, как строительство сот пчелами. И вот теперь его мозг, мозг Фрэнка Джилберта Гроппера, должен остановиться, распасться, исчезнуть, как подставная фирма с несуществующими активами. Из-за какого-то вульгарного рака не менее вульгарного желудка он, Гроппер, должен умереть, должен оставить свои великолепные финансовые заповедники для банды бездарных браконьеров. Страшна была не смерть. Страшно было сознание, что останутся другие.
О, если бы можно было всех заставить умереть вместе с собой!..
Он почувствовал, как по щеке, нагретой солнцем, медленно, как бы выбирая направление, неохотно поползла слеза, и там, где она проложила тонкую влажную дорожку, он ощутил холодок. Скоро промозглый холод фамильного склепа в его имении Риверглейд заменит этот холодок.
“Да, – подумал Гроппер, – трудно стать философом за два месяца до смерти. Все равно, что влюбиться под дулом пистолета”. Он поправил плед на коленях и откинулся на спинку качалки.
Чуть слышно скрипнул песок дорожки.
Внезапно он услышал слабое собачье повизгивание и открыл глаза. Прямо перед ним сидел небольшой коричневый бульдог с кожаным ошейником на толстой шее и внимательно смотрел на него.
Гроппер протянул руку, чтобы взять с широкого подлокотника кресла звонок и позвать старого Джейкоба, но собака, как бы читая его мысли, отрицательно помотала головой, подняла лапу в белом чулке и несколько раз помахала ею.
На мгновение Гроппер забыл о профессоре Клее. Собака опустила лапу и принялась тщательно разравнивать перед собой дорожку, как это делают на пляже, желая написать что-нибудь на песке. Потом начала старательно что-то выписывать неуклюжими печатными буквами.
Гроппер несколько раз открыл и закрыл глаза. В голову пришла было мысль о том, что он уже умер. Но его представления о рае или аде как-то не совсем совпадали с дрессированными собаками. Тем более что ни рожек дьявола, ни нимба святого на бульдоге заметно не было. Тем временем на дорожке возникли слова: “Сэр, прошу вашего внимания…” Гроппер привык мыслить рационально. В конечном счете биржа обладает мистикой и собственной необъяснимой волей лишь для непосвященных профанов, приносящих свои скудные сбережения на ее алтарь. Для него биржа, а с нею и все, что ей подчинялось, были сложным и вместе с тем простым учреждением, основанным на самом элементарном в мире законе: ““кто – кого”. Она приучила не верить в чудеса.
И вот на шестьдесят восьмом году жизни, за месяц-два до смерти, он впервые увидел нечто непонятное, мистическое. Собака, время от времени отрываясь от работы, чтобы взглянуть на него печальными бульдожьими глазами, продолжала писать.
Почему-то из всего, что она написала, больше всего Гроппера поразила запятая после слова “сэр”. Должно быть, потому, что сам он никогда не снисходил до запятых и так давно не писал собственноручно, что вообще почти забыл, как это делается.
Но еще более странным казалось то, что собака почему-то не походила на собаку. То есть это была безусловно собака, небольшой коричневый бульдог с типичной бульдожьей мордой, с широкой грудью и массивными лапами в белых чулках. Но в самих движениях лапы, старательно выводившей на песке дорожки неловкие буквы, было нечто человеческое…
Гроппер читал: “Не пугайтесь. Речь идет о вашей жизни…” Финансист спросил почему-то шепотом:
– Простите, гм… вы дрессированная собака?
Бульдог энергично помотал головой, и Гропперу показалось, что он улыбнулся.
Собака сделала несколько шагов по направлению к креслу-качалке, и Гроппер увидел у нее на ошейнике крошечную записку. Он протянул руку, и бульдог, утвердительно кивнув головой, вытянул шею. Он взял записку, собака тщательно стерла лапой написанное на песке, кивнула ему и побежала прочь.
До сих пор Гроппер со своей фантазией финансиста мог представить себе судьбу в виде стремительно падающей стоимости акций, мертвой хватки грозного конкурента, в виде телеграфного сообщения о войне или мире, наконец, в виде рентгеновского снимка желудка с серым облачком рака.
Но в виде странного дрессированного бульдога…
Гроппер развернул записку. На плотном листке бумаги было написано:
“Мистеру Фрэнку Джилберту Гропперу Риверглейд Дорогой сэр!
Надеюсь, что податель сего, обычно довольно избалованный и глупый пес, за те два часа произвел на вас определенное впечатление. Я никогда не любил цирковых эффектов, но мое предложение, касающееся вашего здоровья и жизни, настолько фантастично на первый взгляд, что я избрал этот способ для привлечения вашего внимания.
Если вы хотите жить, а я склонен думать, что это так, завтра в четыре часа дня вы должны быть у мотеля Джордана.
К вам подойдет человек. О дальнейшем – на месте.
Проследите, чтобы вас никто не сопровождал. Возьмите старый “шевроле” своего садовника. Наденьте темные очки.
С уважением Б.”.
На мгновение Гропперу захотелось скомкать бумажку, как он комкал и бросал письма, тысячи писем от тысяч людей, всю жизнь что-то хотевших от него, от его денег – от продажи участков на Луне до основания новой веры. Но бульдог…
Гроппер посмотрел на дорожку, на затертые буквы, которые он только что читал… Бред.
Нет, нельзя разрешать себе надежду. Неоправдавшаяся надежда для приговоренного означает еще одну смерть. Только ослы могут тянуться за клоком сена, привязанным к оглобле. Он вспомнил, как бульдог, перед тем как убежать, улыбнулся ему. Теперь он готов был поклясться, что это была действительно улыбка, обнадеживающая улыбка!
Он протянул руку, взял колокольчик и позвонил. Из дому вышел старый Джейкоб.
– Сэр?
– Приготовьте завтра к двум часам машину.
– “Роллc”, сэр?
– Нет, ваш старый “шевроле”.
– Да, сэр, но…
– Ваш старый “шевроле”. Я поеду один.
– Да, сэр, но врачи…
– Вы, кажется, решили подыскать себе новое место?
– Слушаюсь, сэр…
Глава 2. ЧТО ТАКОЕ ГРОППЕР!
Ворота гаража были распахнуты. Из глубины, казавшейся чернильно-темной по сравнению с залитой солнцем дорожкой, доносилось мурлыканье старого Джейкоба. Блез Мередит, секретарь Гроппера, подошел к гаражу. Старик тщательно протирал куском замши ветровое стекло зеленого “шевроле”.
– К невесте собрались, Джейкоб?
– Ах, мистер Мередит, вы все шутите.
– Для чего же вы так надраиваете свою калошу? Я уж забыл, когда вы последний раз выводили ее из гаража.
Садовник таинственно подмигнул.
– Это для мистера Гроппера., – Для мистера Гроппера? Ваш “шевроле”? Старик уже лет пять ездит только на своем “роллсе”.
Мередит кивнул на черный лоснящийся кузов лимузина.
Рядом с “шевроле” он казался огромным и угловатым.
– Это верно, мистер Мередит. Только на этот раз мистер Гроппер велел мне заправить мой “шеви”. Сказал, что поедет сам и чтобы я никому ничего не болтал.
– Сам? Без шофера?
– Я у него то же спросил, мистер Мередит. Лучше бы не спрашивал. Мистер Гроппер не любит, когда его расспрашивают.
– Ничего, ничего, Джейкоб. Вы отдохните, я уж вам помогу.
– Спасибо, мистер Мередит, вы всегда были добры ко мне.
Старик вытер руки о выцветшие рабочие брюки, протянул замшу Мередиту и, прихрамывая, вышел из гаража.
Секретарь проводил его взглядом, выглянул из ворот, осмотрелся вокруг и, убедившие что никого поблизости нет, распахнул дверцу “шевроле”. Потом достал из кармана небольшую плоскую коробочку и засунул ее под сиденье. “Пожалуй, лучше закрепить ее проволочкой, – подумал ен. – А то, если старик резко затормозит, она может выскочить. Ну, кажется, все в порядке”. Мередит взял замшу и, насвистывая, принялся полировать машину.
По обеим сторонам шоссе со зловещей регулярностью возникали яркие многометровые щиты. Успев крикнуть водителю, что покрышки “Гудрич” лучшие в мире, что “Тэнг” – лучший в мире напиток для завтрака, что Первый национальный банк – лучший в мире, они молча уносились назад.
Творцы рекламы, элегантные молодые люди с Мэдисон-авеню в Нью-Йорке, знают свое дело. Они не рассчитывают, что водитель бросит руль и в экстазе вопьется взглядом в описание достоинств пасты для бритья “Пальмолив”. О нет, они давно усвоили, что в мозг потребителя надо проникать так же, как взломщик проникает в номер люкс отеля “Уолдврф Астория” – незаметно, не привлекая внимания Вы свободный человек. Можете читать рекламу, можете и не чихать. Нo метровые буквы помимо вашей воли просочатся в мозг, притаятся там, и в нужный момент, не задумываясь, вы купите почему-то именно покрышки “Гудрич”, именно напиток “Тэнг” и откроете счет именно в Первом национальном банке. В том, разумеется, случае, если у вас еcть деньги. Если нет, вы предcтавляете для Мэдисон-авеню такой же интерес, как антарктические пингвины. Впрочем, даже меньший, ибо пингвины фотогеничны и отлично подходят для рекламы крахмальных сорочек.
У мотеля Джордана стояло несколько машин: маленький запыленный “фольксваген”, два “форда” и серый “рэмблер”.
Пахло сухим зноем и бензином. Из прикрытого жалюзи окна доносился раздраженный мужской голос: “Но я ведь тебе ничего не обещал…” Не успел Гроппер остановиться, как из “рэмблера” вышел элегантно одетый человек.
– Мистер Гроппер? Езжайте за мной.
Машина резко взяла с места, и на мгновенье финансиста обуял страх. Ему представилось, что он не сможет догнать ее, она исчезнет за первым же поворотом, исчезнет навсегда. У него потемнело в глазах, словно их прикрыли чем-то непрозрачным, тем рентгеновским снимком с серым облачком.
Он в панике нажал акселератор, и колеса “шевроле” испуганно пробуксовали на месте.
Но серый “рэмблер” не думал исчезать. Он замедлил ход, а потом шофер, убедившись, что за ним следуют, снова прибавил скорость. Один раз Гроппер чуть не врезался в него, когда тот притормозил перед поворотом. “Еще не хватало аварии”, -подумал он, вытирая лоб.
Через полчаса они подъехали к небольшому уединенному дому. Гроппер, испытывая ощущение странной нереальности происходящего, очутился в просторном холле. В углу на вытерхом коврике лежал коричневый бульдог с массивными лапами. Он поднял голову и лениво зарычал, будто нехотя полоскал рот.
– Это был ож? – кивнул в сторону собаки Гроппер. – У меня в саду он вел себя приветливее.
– Как вам сказать? – ответил его спутник. – Строго говоря, это был не Джерри. Хотя с другой стороны… А вот и шеф.
В холл быстро вошел немолодой полный человек в черном костюме, делавшем его похожим не то на священника, не то на банковского клерка. Пухлые щеки рдели румянцем любителя недожаренных бифштексов и хорошего виски, но серые глаза смотрели холодно и настороженно. Румянец мог принадлежать кому угодно, от преуспевающего коммивояжера до сенатора, но глаза – только настоящему бизнесмену. Гроппер слишком хорошо знал этот взгляд, цепкий и мгновенно оценивающий, чтобы ошибиться. Такие люди улыбаются и смеются только лицевыми мускулами. Они улыбаются складками у глаз, но не глазами.
– Добрый день, мистер Гроппер. Беллоу. Профессор Беллоу. Мы с вами уже встречались.
– Простите, не припоминаю.
– Ну как же, – изобразил улыбку профессор, – я был вчера у вас в Риверглейде. Очаровательное место. Вы сидели в кресле-качалке. На коленях у вас был шотландский плед. На правом подлокотнике стоял звонок. Вы ещё спросили меня, не дрессированная ли я собака.
Профессор весело потер руки, но глаза его по-прежнему не улыбались.
– За пятьдесят два года жизни мне задавали уйму вопросов, но никто еще никогда не спрашивал меня: не дрессированная ли я собака? Впрочем, настоящий джентльмен никогда не должен удивляться, даже когда его принимают за бульдога.
И этом, собственно, вся разница между бульдогом и джентльменом. Ведь бульдог, если принимать его за джентльмена, будет несколько удивлен.
Очевидно, у каждого человека есть определенный запас эмоций, и когда расход какого-нибудь чувства резко возрастает, на время запас может полностью иссякнуть. Гроппер, мысленно фиксируя чудовищность разговора, нисколько при этом не удивлялся. Он уже не мог бы удивиться, даже если бы профессор Беллоу на его глазах превратился в таракана, стал на задние лапки и принялся отплясывать “твист” или “мэдисон”.
Профессор между тем опустился в кресло, жестом пригласив Гроппера сделать то же.
– Вы должны простить меня, мистер Гроппер, за небольшую мистификацию, но это был единственный способ поговорить с вами. Насколько мне известно, к вам в Риверглейд ежедневно является не менее десятка просителей, которых немедленно отправляют обратно. Кроме того, ваша изгородь такова, что пролезть через нее может только собака, и то лишь целеустремленная. Теперь о деле. Мистер Гроппер, вы когда-нибудь задумывались над тем, что вы такое?
– Смотря с какой точки зрения…
– Я отвечу за вас. Все последние шестьдесят восемь лет, точнее шестьдесят шесть с половиной или шестьдесят шесть, потому что вы начали осознавать себя года в полтора-два, вы были не кем-нибудь, а Фрэнком Джилбертом Гроппером. Дело в том, что ваше “я”, ваша индивидуальность менялась со временем, но никогда не прерывалась. Вы ложились спать, ощущая себя Гроппером, и просыпались Гроппером. Причем заметьте, что неповторимость вашего индивидуального “я”… Простите меня за лекторский тон, но ничего не поделаешь… Так вот ваша неповторимость кроется не в вашем теле, не в сердце, легких, прямой кишке или печени. И даже не в физиологическом устройстве мозга. Все это, так сказать, массовое производство. Ничего по-настоящему индивидуального, как костюм за двадцать долларов в магазине готового платья, нет. Только в том, чем заряжен ваш мозг, что он таит в себе, и кроется ваше “я”. Вы – это удостоверение личности, лежащее в бумажнике. Бумажник, будь он из дешевого пластика за доллар или крокодиловой кожи из магазина Тиффани за сорок долларов, – это только бумажник. Переложите его в чужой карман, и он станет чужим бумажником. И даже удостоверение само по себе тоже не индивидуально, пока на нем не будет написано: “Фрэнк Джилберт Гроппер”.
Теперь я перехожу к сути моего открытия. Каждая из десяти с лишним миллиардов клеток человеческого мозга несет в себе определенный электрический заряд. Распределение этих зарядов, их, так сказать, мозаика и является главным. Это ваша визитная карточка. Это вы, только вы, начиная от вашей привычки вырывать пальцами из подбородка несуществующие волоски и кончая умением выгодно вложить деньги. Только распределение электрических зарядов в клетках мозга определяет весь комплекс знаний, привычек, ассоциаций, памяти, умений, способностей, эмоций человека. Если точно скопировать каким-либо образом вот эту электрическую мозаику вашего мозга, мы получим нечто вроде зашифрованной магнитофонной ленты под названием “мистер Фрэнк Джилберт Гропнер на сегодняшний день”. Но если очистить чей-то другой мозг от его собственной мозаики, как бы электрически разрядить его, и зарядить вашей мозаикой, мы тем самым возьмем новый бланк удостоверения личности и напишем на нем ваше имя.
– Я сохраню ощущение своего “я”, останусь собою, но получу новое тело? – быстро сказал Гроппер, не теряя ощущения сказочности.
– Совершенно точно, – утвердительно кивнул профессор. – Причем такое устройство уже создано мною. Вчера у вас в Риверглейде был не бульдог Джерри. Это был я в его теле. Конечно, собачий мозг значительно меньше по объему человеческого, и мой мозг, моя электрическая мозаика уместилась в нем не полностью. Преподавать кибернетику в Гарварде, стоя на задних лапах, я бы не смог. Но, как вы видели, я вполне справился с орфографией. Помощник отвез меня в машине, и я пролез сквозь изгородь. Сам Джерри в это время, пока у него был разряжен мозг, напоминал однодневного щенка. Он был во власти только безусловных рефлексов, полученных им при рождении.
– И вы уверены, что можете переставить мой мозг, или как вы там это называете, в новое тело?
– Совершенно верно. Ваше старое тело вместе с желудком и всеми метастазами скоро умрет, а вы… Видите ли, мистер Гроппер, своим открытием я делаю наше общество более совершенным, законченным. По моим сведениям, у вас что-то около сорока миллионов долларов. Вы можете купить себе практически все. Любовь красивой женщины, друзей, причем, пока у вас есть деньги, и женщина и друзья будут верны вам. Хотя, насколько я знаю, вы предпочитали не тратиться на такие пустяки. Во всяком случае, вы можете купить лучшую одежду, дома, автомобили, яхты, леса, озера. Поселяясь в разных местах, вы фактически можете даже купить себе лучший климат и погоду. Вы можете купить себе сенаторов и конгрессменов, и, пока у вас есть деньги, они будут верно служить вам. Вы можете нанять лучших косметологов, и они сделают вашу кожу упругой и гладкой. За деньги вам изготовят великолепные парики.