355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Эренбург » Воспоминания об Илье Эренбурге » Текст книги (страница 4)
Воспоминания об Илье Эренбурге
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Воспоминания об Илье Эренбурге"


Автор книги: Илья Эренбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Свидетельство другой встречи с Пикассо – раскрашенные фотографии, в которых он надел на Эренбурга цветной цилиндр, а себя изобразил с бородой и в кольчуге. И странная вещь! Несколько беглых, подчеркнуто грубых красочных линий – и обыкновенная фотография уводит вас в совершенно другой, призрачный, фантастический мир!

Единственная коллекция, которую Илья Григорьевич собирал (в молодости), была коллекция трубок – о ней он написал свою широкоизвестную книгу. Бесценные произведения искусства привела в его дом сама жизнь.

Хозяин этого дома должен был обладать глубокими познаниями, безошибочным вкусом, талантом человечности, который привлекал к нему сердца людей, нуждавшихся в нравственной опоре.

И еще одно: жизнь меняет людей. Одни намеренно ставят между собой и жизнью невидимый заслон, обходят ее – так легче избежать ошибок. Заботясь о своей внутренней неприкосновенности, они не замечают роковых перемен в собственном сознании, перемен, ведущих к неподвижности, окостенению.

Эренбург всегда шел на приступ, любое из его произведений – будь то политическая статья, очерк, роман – было нападением. Вот почему он всегда оставался самим собой. Его крупно прожитая жизнь требовала последовательности, единства. На своем шестидесятилетии он прочел подпольную листовку, написанную им, когда ему было шестнадцать лет.

– Я готов, – сказал он, – и теперь подписаться под каждым ее словом.

12

Он был превосходным рассказчиком, спокойным, неторопливым, но отнюдь не стремившимся «приковать» слушателя – напротив, ничуть не заботившимся об успехе своего рассказа.

Так однажды Илья Григорьевич полтора часа рассказывал о какой-то несчастной женщине, обратившейся к нему как депутату Верховного Совета. Мало было редкой памяти, чтобы запомнить каждую подробность этой истории. Так говорят о сестре, о близком друге. Все интересно, все важно – и вовсе не только потому, что это была действительно необыкновенная история, вобравшая в себя всю мировую сутолоку, все несбывшиеся надежды, все грустные сны неудавшейся жизни. Для Эренбурга в этой истории, как в осколке зеркала, отразилась картина века.

В другой раз он стал рассказывать, как он нашел своего друга Савича в деревушке под Фигерасом в последние дни проигранной испанской войны, и мы своими глазами увидели комнату в крестьянском доме, ярко освещенную пламенем огромного камина, в который Савич швырял русские книги. Психологический портрет Савича, комнатного, тихого человека, оказавшегося в испанской войне храбрейшим из храбрых, был дан пространно, с юмором, легко, блестяще. Ощущение "пропади все пропадом", презрение к опасности – все было в этом изображении страстного книжника, сперва с отчаянием, а потом с детским увлечением швырявшего в огонь книгу за книгой. Мне дорого минутное сожаление, с которым Савич, помедлив, швырнул в огонь мой роман "Два капитана".

– Не оставлять же фашистам!

Да, Эренбург был собеседник с большой буквы, помогавший, а иногда и заставляющий вглядываться в себя, постигший редкое и драгоценное искусство – ставить себя на место других.

Вот почему "Люди, годы, жизнь" оказались для меня чем-то вроде продолжения его рассказов. Разумеется, я узнал и очень много нового. Кинокадры, остановившиеся перед беспощадно внимательным объективом, сменяются размышлениями, так или иначе связанными с мыслью, пронизывающей книгу: "Приподымая занавеску исповедальни, скажу, что книга "Люди, годы, жизнь" родилась только потому, что я сумел в старости осуществить сказанные мною давно слова – победить то, что сделала со мной жизнь, и если не родиться заново, то найти достаточно сил, чтобы идти в ногу с молодостью" (М., 1963, книга 3 и 4, стр. 511). В книге – десятки портретов: Пикассо, Модильяни, Бальмонт, Жолио-Кюри, Бабель, Панаит Истрати, Маркиш, Фальк, Мате Залка, Кольцов, Пастернак, Алексей Толстой – всех не перечислишь. Люди войны, труда, науки. Портреты, занимающие целые главы, сменяются контурами, беглыми рисунками – и это не поспешность, а манера.

Но больше всего встреч с самим собой, со своим детством в Киеве, с революционной юностью, с Парижем и поисками призвания. Автопортреты беспристрастны. Сопоставление взглядов, впечатлений, своего места в разные эпохи истории показалось бы утомительным, если бы не было тесно связано с неукротимой жаждой новизны, заражающей читателя и объясняющей мировой успех книги.

"Время проходит? – гласит печальная мудрость Талмуда. – Время стоит. Проходите вы".

Эренбург был живым отрицанием этого утверждения. Движение времени он ощущал физически, как те редко встречающиеся люди, которые, не глядя на часы, определяют время. Его историзм веществен, заземлен. Он не стремится к обобщениям, более того, он их избегает. Не ища доказательств, он доказывает, что искусство – бессмертно. Он убежден, что любые доктрины, как бы они ни были бесспорны, не могут избегнуть доброго и строгого судьи человеческого сердца. Он знает, что жизнь опрокидывает любые предсказания, а история – умнее наших размышлений о ней…

1965–1974

Федор Левин
До последнего дыхания

Мое знакомство с Ильей Эренбургом началось, как и со многими другими писателями, – с книг.

В первой половине двадцатых годов попали в мои руки "Жизнь и гибель Николая Курбова" и потом "Любовь Жанны Ней". Помню, я жил одно время в Смольном на так называемой крестьянской половине. И воспоминание об этих книгах связано у меня с такой картиной: с вечера, ложась в постель, я начал читать книгу Эренбурга, она меня захватила, и я очнулся, когда книга была прочитана, но в окно уже светил день. Я не был тогда достаточно искушенным читателем: и вкус мой еще не был развит, и миропонимание еще только вырабатывалось. И все же я и тогда почувствовал мелодраматизм в "Любви Жанны Ней". В "Жизни и гибели Николая Курбова" увидел я иное. Курбов и другие большевики были представлены сугубыми рационалистами, все в их действиях было основано на почти математическом расчете, тогдашние руководители, их облик сравнивались с шаром, трапецией, треугольником, как будто они были геометрическими фигурами. И когда Курбов полюбил, да еще девушку, вовлеченную по своему неразумению в контрреволюционный заговор, это было началом конца Курбова. Близость с любимой он не смог перенести и покончил с собой. Рацио столкнулось с эмоциями, и это стало крушением железного человека. Уже тогда я понимал искусственность и ложность такого изображения большевика.

И все-таки были в этих книгах главы, которые врезались в мою память. В "Любви Жанны Ней" необычайно сильно и страстно написана глава "Мы мчимся к счастью в гости", глава о любви, о счастливых влюбленных. Столь же страстно, но, так сказать, с обратным знаком написана фигура Халыбьева. Всю силу своей ненависти вложил Эренбург в изображение этого белоэмигранта мерзавца и подлеца, обманувшего Жанну в самый тяжелый час ее жизни. В "Николае Курбове" я навсегда запомнил картины его детства, мучения, которые испытывал он, страдая за мать, отданную когда-то негодяем, которого она любила, в уплату карточного проигрыша. Тогда-то и был зачат Николай Курбов, и потом мать торговала собой, чтобы вырастить сына. Помню эту жуткую главу, в которой мальчик, бесконечно любящий мать, целует ямку в тюфяке, пролежанную ее телом. Такое детство родило в его душе непримиримую ненависть к старому миру. Помню еще, как Курбов вывел из себя учителя, поклонника древних римлян. "Тоже у них были рабыни, тоги ихние стирали", сказал мальчик.

Но, конечно, наибольшее впечатление произвел на меня "Хулио Хуренито". Мне и сейчас думается, что этот развернутый социально-политический памфлет, пожалуй, самое высокое достижение Эренбурга и, как бы ни были значительны его следующие книги, лучшего он ничего не написал.

Сколько яда, сарказма, какая меткость и точность в обобщенных портретах месье Дэле, мистера Куля, Карла Шмидта, Алексея Тишина, Эрколе Бамбучи и негра Айши.

Позднее Эренбург писал, что он любит эту свою книгу. "В «Хуренито», говорил он, – я клеймил всяческий расизм и национализм, обличал войну, жестокость, жадность и лицемерие тех людей, которые ее начали и которые не хотят отказаться от войн, ханжество духовенства, благословляющего оружие, пацифистов, обсуждающих "гуманные способы истребления человечества", лжесоциалистов, оправдывающих ужасное кровопролитие".

Все это верно, и можно представить себе, какой отклик находил "Хулио Хуренито" в душе молодого коммуниста, каким я был. Но надо добавить, что «Хуренито» пленял еще и блеском ума, широтой знания европейской жизни, остротой сатирического гротеска, посредством которого обнажались все выведенные в ней бизнесмены, расисты, ханжи и лицемеры, накипь человечества.

Я встречал Илью Григорьевича спустя несколько лет в издательстве "Советская литература", а потом в "Советском писателе". О его приходе предварительно уславливалась секретарь Эренбурга Валентина Миль-ман. Сам он берег каждую минуту своего времени. Речь шла об издании "Дня второго", а позднее и романа "Не переводя дыхания". Обе эти книги вошли в основной фонд советской художественной литературы, посвященной гигантскому развороту социалистической стройки первых пятилеток. Эренбург сумел уловить новые явления, рождавшиеся в ходе исторических событий, ухватить нравственные проблемы, возникшие в среде молодежи, поймать ее новые типы. Книги вызвали шумные споры критиков, появилось много статей, полемизировали и с Эренбургом и друг с другом. Но это было, когда книги уже вышли в свет.

Эренбург появлялся ненадолго, входил быстро. Почти неизменно в его зубах торчала трубка. Острое лицо, – лучше всех художников написал портрет Эренбурга Пикассо, – в волосах уже тогда легкая седина: "посыпал пеплом я главу"… Лаконичная речь, молниеносная реакция на реплики собеседника. Казалось, что он занят только своим сегодняшним делом: обсуждением книги, оформлением договора. Он не задерживался ни одной лишней минуты, окончив дела, не располагался «поболтать», не спрашивал о новостях, не говорил о погоде или здоровье. Это было не сухостью, а деловитостью. Потом оказывалось, что он сосредоточен и внимателен, запомнил все: лица, имена, фамилии…

Люди старшего поколения помнят корреспонденции Эренбурга из Испании во время борьбы республиканцев против фалангистов, поддержанных фашистской Италией и национал-социалистской Германией, помнят, как жадно читались статьи Эренбурга во время Отечественной войны. Каждая его статья в те годы была для меня как глоток бодрости, веры в победу и ненависти к врагу. Когда он только успевал их писать! Я был на фронте, сам не видел этого, но мне рассказывали, что, когда в дом в Лаврушинском переулке, где жил Эренбург, попала бомба, он вытащил свою пишущую машинку на улицу и как ни в чем не бывало уселся отстукивать очередную статью. Он появлялся на самых разных участках фронта и вновь возвращался в редакцию в Москву для непрерывного, неутомимого труда.

Мне запомнилась одна из последних встреч. Вместе с другими писателями я приехал на беседу с ответственными работниками краев и областей, проходившими переподготовку на специальных курсах. Вечер еще не начался. Эренбург появился с некоторым опозданием. Увидев меня, он сразу подошел: "Скажите, Федор Маркович, Казакевич здесь?" – "Здесь", – ответил я. "Познакомьте меня с ним, я его в лицо не знаю".

Я подвел Эренбурга к Казакевичу, познакомил, и Илья Григорьевич тут же заговорил с ним о недавно появившейся превосходной повести Казакевича «Звезда», встретившей общее признание. Эммануил Генрихович был немного смущен тем, как хвалил его прославленный старший писатель. Но Эренбург говорил ему не любезности, не комплименты, а очень серьезно объяснял, что ему понравилось и чем повесть хороша.

Немного погодя он вышел на трибуну. Ему пришлось выдержать немало вопросов по поводу только что вышедшей в свет «Бури». Не все приняли этот роман. Критика толковала о преобладании публицистического элемента, о том, что «французская» часть написана более интересно, эмоционально и с большим знанием предмета, чем «русская». В аудитории были люди, склонные напасть на Эренбурга. Он терпеливо слушал, потом отвечал, порою с прямотой, доходящей до резкости, настаивал на праве писателя писать так, как он задумал, говорил об особенностях художественного творчества, не поддающегося нивелировке. Илью Григорьевича не смутило недовольство части зала, шум, реплики с места.

Спустя несколько лет я видел его на юбилейном вечере в Литературном музее. Эренбургу исполнилось шестьдесят лет. Устроили выставку его книг, ораторы произносили приветственные речи. Илья Григорьевич держался, как всегда, деловито, спокойно, уверенно, без всяких признаков самодовольства, тщеславия, любования собой.

Эренбург был смел и принципиален. Ему случалось делать ошибки, – они известны, – но это его не смущало. Не ошибается тот, кто ничего не делает. Ошибки можно исправить, преодолеть, изжить, выйти на верную дорогу. Но надо не бояться думать и отстаивать свои мнения.

Очень любопытен рассказ Эренбурга, как ему довелось расспрашивать полковника гитлеровской армии, кадрового военного, штабиста, взятого в плен под Сталинградом. Эренбург допытывался, почему Гитлер не желал отвести 6-ю армию, обрек ее на гибель? Полковник нехотя ответил, что истинного положения вещей Гитлер не знал, ему всей правды не говорили.

– Почему?

Полковник объяснил. Однажды в 1941 году после битвы под Москвой, в которой немецкая армия потерпела первое крупное поражение, у Гитлера на докладе был один из кадровых генералов. Он правдиво обрисовал тяжелое положение на фронте под Москвой. Гитлер вскочил. "Это ложь! – кричал он истерически. – Вы лжете. Мои войска завтра пойдут в наступление и разобьют русских".

Генерал был немедленно отстранен от должности, впал в немилость.

– С тех пор, – сказал полковник, – Гитлеру говорили только то, что он хотел слышать…

…Осенью на отдыхе в Коктебеле я внезапно услышал весть о смерти Ильи Григорьевича. Он был неизменно правдив, имел мужество говорить то, что думал, сумел пережить все нападки на него, успел после всего испытанного, подводя итоги, написать свои мемуары, он сделал, кажется, все, что может сделать человек за свою жизнь: творил, воевал, любил, ненавидел, боролся, истратил силы сердца своего до конца.

1972

Ал. Дымшиц
Трудная любовь

Многие люди моего поколения полюбили произведения Ильи Григорьевича Эренбурга еще в двадцатых годах.

Школьниками мы старались не упустить в магазинах его книги, добывали в библиотеках затрепанные, зачитанные экземпляры.

С каким увлечением читал я "Хулио Хуренито", радуясь остроумию писателя, его иронии, блеску его сатирического стиля! Какое щемящее чувство вызвал роман о любви Жанны Ней! Как поражала богатая гамма эмоций в сборнике новелл "Тринадцать трубок"! Я зачитывался талантливым антиимпериалистическим памфлетом Ильи Эренбурга "Трест Д. Е.", с интересом смотрел его инсценировку в Театре Мейерхольда.

Затем открылась еще одна грань таланта этого писателя: мы узнали его как очеркиста и мастера художественного репортажа. "Белый уголь или слезы Вертера", "Десять лошадиных сил" были прочитаны с захватывающим интересом.

"Трест Д. Е." воспринимался в одном ряду с "Крушением республики Итль" Бориса Лавренева, с «Ибикусом» Алексея Толстого, репортажи перекликались с репортажами Михаила Кольцова, Эгона Эрвина Киша. Все, выходившее из-под пера Ильи Эренбурга, читалось запоем.

Пришли тридцатые годы, и мы узнали Эренбурга несколько иного углубляющегося в проблемы социальной психологии. "День второй" и "Не переводя дыхания" были свидетельствами пристального внимания к большим общественно-психологическим процессам, менявшим людские характеры и определявшим судьбы советской интеллигенции и молодежи.

Самый образ Ильи Эренбурга был в ту пору окружен своеобразным романтическим ореолом. Писатель часто находился на Западе, участвовал в классовой борьбе в Испании, был свидетелем гражданской войны в Австрии, обо всем этом повествовали его корреспонденции и публицистически-очерковые книги. Несколько позднее мы узнали волнующую книгу "Падение Парижа" роман-хронику, «прослоенный» лирикой и публицистикой роман, поведавший миру о тех, кто предал Францию Гитлеру, и о тех, кто героически защищал ее свободу и честь.

Впервые я увидел Илью Эренбурга в середине двадцатых годов. Он выступал перед читателями, говорил без всяких внешних эффектов. На голове его кудрявилась растрепанная шевелюра. Недаром Ленин назвал его "Илья лохматый", как узнали мы впоследствии из воспоминаний Н. К. Крупской о Владимире Ильиче.

Впервые я говорил с Ильей Эренбургом незадолго до Великой Отечественной войны, когда он приехал в Ленинград и выступил с чтением новых стихов в Доме писателя имени Маяковского. Я помню, что его стихи явились для меня совершенным открытием – перед слушателями стоял большой поэт. До того я знал некоторые его поэтические опыты дореволюционной поры и начала революционной эпохи, – они производили впечатление несамостоятельных, искусственных сочинений, и к тому же многие из них были проникнуты глубоким непониманием великого исторического переворота. Недаром Маяковский так резко отозвался об этих незрелых стихах, отмеченных ущербными настроениями.

Теперь же перед нами был совершенно иной лирик – социально определившийся, захваченный революционными эмоциями, встревоженный фашизацией Европы, в чем-то перекликавшийся с Николаем Тихоновым, автором "Тени друга", и вместе с тем глубоко оригинальный. Я слушал с волнением его глуховатый голос, его чуть монотонное чтение и все больше вовлекался в мир его переживаний и тревог. Стихи говорили о неизбежности войны и о революционных традициях народных масс. То была поэзия революционного интернационализма.

Перед началом вечера меня познакомили с Эренбургом. Оп говорил о своих впечатлениях от крушения Франции, от гитлеровской Германии, через которую он проехал, возвращаясь в Москву из Парижа. Я задал ему несколько наивный вопрос:

– Как немцы?..

Мне хотелось знать, каковы резервы антифашизма в немецком народе.

Илья Григорьевич отозвался в той скептической манере, которая выражает так называемый "юмор висельника". Он сказал:

– Немцы?.. Их очень быстро развратил Гитлер. Они стали вороваты. У меня в гостинице украли бутерброды с сыром. Раньше такого в Германии не бывало…

В период временного пакта с Германией Эренбург сравнительно мало выступал в печати. Он работал над "Падением Парижа", писал антифашистские публицистические статьи и очерки в газете «Труд». В редакции журнала «Ленинград» возникла мысль осветить эту публицистическую работу Эренбурга, – мы поместили обзор его очерков в «Труде», обильно их процитировали. Номер журнала, в котором появился этот обзор, получил большой читательский резонанс.

Все мы знали тогда, что война неотвратима. Илья Эренбург чувствовал это, однако острее, чем многие из его слушателей и читателей, – он видел воочию, как действовала военная машина фашизма, как нацистский кованый сапог топтал поля Франции и разрушал и уродовал жизнь французского народа. Его работа в «Труде» была как бы репетицией той огромной, повседневной, поистине подвижнической публицистической деятельности, которой он отдал свои силы в годы Великой Отечественной войны.

В послевоенные годы, работая в Германии, я вступил в переписку с Ильей Григорьевичем. Мне хотелось, чтобы его новые произведения прозвучали и на немецком языке, чтобы новый немецкий демократический читатель воспринимал его как гуманиста, каким он был на самом деле, а не как этакого записного немцееда, каким еще недавно пыталась изобразить его нацистская печать. Конечно, новый читатель в Восточной Германии ужо решительно не верил тем «уткам», которые порхали по страницам геббельсовского "Дас Райх", но клевета – оружие дальнего действия, от нее кое-что остается, и Эренбурга в Германии кое-кто и после войны считал чуть ли не немцененавистником.

Была переведена и поставлена на сцене пьеса-памфлет Эренбурга "Лев на площади", велась работа по переводу его большого социально-исторического романа «Буря». Я сообщил об этом писателю и вскоре получил от него следующее письмо:

"Дорогой товарищ Дымшиц, спасибо за письмо и оттиск «Льва». Пожалуйста, пришлите мне книгу, а также вырезки-отчеты о постановках – буду очень признателен. Как «Буря» (не общая, а моя)?

Душевно Ваш

И. Эренбург".

Сводка отзывов о спектакле "Лев на площади" была составлена и послана Илье Григорьевичу. Через некоторое время я навестил его в Москве, на улице Горького. Заодно я привез ему номер журнала "Ди Вельтбюне" с моей статьей о "Падении Парижа".

Эренбург принял меня радушно. Расспрашивал о Берлине. Потом сказал:

– Берлин – город некрасивый. То ли дело Париж… Я всегда тоскую по Парижу. Люблю его пепельные краски, плебейский юмор парижан.

Я ответил, что у берлинцев есть свой юмор, веселый и нередко мягкий.

– Нет, тяжеловатый… – сказал Эренбург.

Он спросил, знаю ли я актера Фрица Распа.

– Как же, знаю, – ответил я. И тут же вспомнил рассказ Распа о том, как помогло ему имя Эренбурга при вступлении наших войск в Германию.

Увидев первых же наших солдат, Фриц Расп спустился из дома в сад, быстро вырыл из земли запрятанную от гитлеровцев пачку книг Ильи Эренбурга (на немецком языке) с дарственными надписями автора и предъявил их нашим воинам. Книги были двадцатых годов, надписи дружеские. Эренбург благодарил актера за участие в фильмах по его, Эренбурга, сценариям. Солдаты позвали переводчика, потом пришел их командир – старший лейтенант. Актеру тотчас же приволокли продуктов с солдатской кухни. На дверях его дома появилась надпись: "Здесь живет друг Ильи Эренбурга. Дом охраняется советскими войсками".

Я рассказал об этом эпизоде Илье Григорьевичу. Он заметил, что Расп молодец, находчивый человек. Он, сказал Эренбург, всегда был хорошим парнем и сумел сквозь годы честно пронести старую дружбу.

– Я хотел бы послать Распу посылочку и письмо. Можете взять с собой? спросил Эренбург.

– Разумеется.

Хозяин вышел на кухню, принес что-то съестное, потом достал бутылку доброго вина, из ящика вынул пачку гаванских сигар, превратил все это в пакет. И принялся писать письмо.

– Вот посмотрите, – сказал он, закончив писать.

– Но зачем же?.. – Я, разумеется, не стал читать письмо. Прочитал только первую его строчку и не мог удержаться от улыбки. Илья Эренбург, окрестивший гитлеровцев фрицами, обращался к Распу в весьма элегической манере: "Дорогой Фриц!"

Посылочку от Эренбурга я, конечно, передал Распу, и тот был тронут вниманием старого товарища.

В один из моих приездов из Берлина в Москву мы встретились с Ильей Григорьевичем в Камерном театре. Играли его пьесу "Лев на площади". После спектакля я проводил Эренбурга до дома.

Вечер был весенний, теплый. Мы медленно, с остановками, шли по Тверскому бульвару, потом по улице Горького. Говорили на разные темы, совсем не касаясь спектакля, который меня не порадовал. Илья Григорьевич о постановке не проронил ни слова, только как-то «поясняюще» сказал, что сознательно отдал пьесу А. Я. Таирову, которого не переставали упрекать в «невнимании» к советской драматургии.

– Какая-то чепуха, Александр Яковлевич ставил и ставит много советских пьес. И вместо благодарности получает попреки. А он – живая душа, прекрасный художник.

Потом Илья Григорьевич с горечью говорил о некоторых художниках, которых в ту пору не понимала и не принимала большая часть критиков. Он назвал таких мастеров; мне запомнились имена Фалька, Сарры Лебедевой, о которых он отозвался с любовью.

– Их замалчивают, – заметил Эренбург. – Для художника нет ничего хуже, чем критика молчанием.

Затем он заговорил о молодых поэтах, о тех, что пришли в литературу с фронтов. Я назвал Михаила Дудина, коротко, сбивчиво рассказал о нем, о его военных стихах, даже процитировал что-то из моих любимых стихотворений «Весна», "Осень".

– Это хорошие стихи, – сказал Илья Григорьевич. И спросил, писал ли я о Дудине.

Я объяснил, что, работая за границей, почти не успеваю писать о литературе, лишь изредка сочиняю небольшие статьи. Но о военных стихах Дудина написал журнальную статью, – он поэт нашего, Ленинградского фронта, его любили в войсках, солдаты называли его: "Михаил, товарищ Дудин".

– Да, война… – сказал Эренбург. Потом помолчал и добавил, что есть люди, для которых вторая мировая война «недостаточна», которые охотно бы ее продолжили, а пока играют в «холодную» войну.

В этой связи он вспомнил о Курте Риссе, тогда американском журналисте, стяжавшем широкую известность книгой "Тотальный шпионаж". Летом 1947 года Курт Рисе напечатал в американской газете на немецком языке "Ди нойе Цайтунг" гнуснейшую статью, в которой пытался изобразить Эренбурга "агентом Советов", действующим на международной арене. На это сочинение я сразу же ответил фельетоном, напечатанным в газете "Тэглихе Рундшау", выходившей в Берлине. Фельетон назывался "Клевета, изготовленная в Нью-Йорке".

Илья Григорьевич читал и статью Курта Рисса, и мой ответ. Он отозвался о Риссе как о борзописце, прислуживающем воротилам «холодной» войны. Когда я рассказал, что после моего фельетона-ответа не раз встречал Курта Рисса в берлинских театрах сопровождающим знаменитую актрису Кэте Дорш и что Рисс при этом любезно со мной раскланивался, Илья Григорьевич саркастически улыбнулся.

– Таких людей, – сказал он, – я сотнями видел за границей. Очень благовоспитанные разбойники пера.

…В послегерманские мои годы, с 1949-го, наши добрые отношения с Ильей Григорьевичем продолжались до середины пятидесятых годов.

От времени до времени мы обменивались письмами. Эренбург писал коротенькие, очень ласковые записочки. В конце 1949 года я прочитал в «Правде» его большую и очень лиричную статью к юбилею Сталина. Она меня взволновала, и я поблагодарил Эренбурга за его статью. Второго января он мне ответил: "…хочу Вас поблагодарить от души за хорошее письмо и пожелать Вам в Новом году всего, что Вы желаете себе".

В разные годы приходили от Ильи Григорьевича теплые строки. Вот такие весточки сердца: от 29 декабря 1952 года – "Поздравляю Вас с наступающим новым годом и от всей души желаю успеха в работе, здоровья, счастья. С сердечным приветом И. Эренбург"; от 6 ноября 1954 года – "Поздравляю Вас с праздником и от всей души желаю счастья. С сердечным приветом Ваш И. Эренбург", и т. д.

Осенью 1951 года у Ильи Григорьевича возникла ко мне просьба. Он изложил ее в письме от 20 октября: "Мне очень хотелось бы дать Вам прочесть до опубликования главы "Девятого вала", действие которых происходит в Германии. Часть из них должна пойти в декабрьский номер «Знамени», поэтому сделать это нужно возможно быстрее – к самым первым числам ноября. Если Вы возьметесь за это, я Вам их тотчас вышлю. Заранее благодарю. Ваш И. Эренбург". Я, разумеется, согласился. И вскоре по почте пришли шесть глав романа, в которых действие происходило в Германии.

23 ноября 1951 года я получил письмо, в котором писатель выражал свое удовлетворение моей «консультацией». Он писал:

"Дорогой Александр Львович. Благодарю Вас за помощь: почти все Ваши замечания я использовал и внес соответствующие изменения и дополнения в рукопись. Посылаю Вам вновь несколько глав о немцах, – на этот раз не буду Вас торопить, так как сдать их мне нужно во второй половине декабря. Еще раз спасибо.

С сердечным приветом.

Ваш И. Эренбург".

Со временем я прочитал еще три главы аналогичного характера и написал о них свои соображения.

В январе 1952 года у Ильи Григорьевича возник еще один, дополнительный вопрос:

"…Так как Вы долго были в Германии, я позволю себе задать Вам следующий вопрос: могли ли быть у Осипа, т. е. у нашего офицера, какие-либо серьезные столкновения с американцами или какая-либо роль в политической жизни ГДР (из того, что мною еще не описано)? Буду очень благодарен, если Вы сможете мне скоро ответить на этот вопрос".

Конечно, я попытался ответить и на этот вопрос Эренбурга.

С "Девятым валом" я знакомился лишь по отдельным главам. К сожалению, роман в целом меня разочаровал. Фигуры вышли бледные, заданные, иллюстративные. С «Бурей» не могло быть никакого сравнения.

Вскоре мы встретились с Ильей Григорьевичем в кулуарах Второго Всесоюзного съезда писателей. Он был очень мил и внимателен, спросил, поддерживаю ли я отношения с немецкими писателями, тепло говорил об Анне Зегерс. Когда я упомянул, что вечером в гостинице должен писать для ГДР очерк о покойном Кише, он сказал, что Эгон Эрвин Киш был одним из лучших мастеров художественного репортажа, и с особым волнением заговорил о мужественном поведении "неистового репортера" в Австралии, где он действовал как отважный солдат мира.

К сожалению, в дальнейшем наши добрые отношения с Эренбургом разладились. Мне его «Оттепель» представилась произведением бледным, от которого мало что останется, кроме сенсационно-символического названия. Как критик, я не мог промолчать, когда Илья Григорьевич написал статью, теоретические положения которой, как это ни парадоксально, шли вразрез с тем, что представляло лучшие тенденции его собственной художественной практики. Я критически отозвался и о первом томе мемуаров Эренбурга, откровенно написал о некоторых субъективистских мотивах в книге, мешающих, по моему убеждению, исторически верной, объективной оценке ряда художественных явлений недавнего прошлого.

У меня, его читателя и критика, все чаще возникала неизбежность спора с И. Г. Эренбургом. Не спорить было невозможно, – мы ведь знаем, что единственно правильная политика – это политика принципиальная. Я с грустью замечал, что еще недавно столь цельный художник и публицист стал «двоиться» в противоречиях: с одной стороны, создавал в тех же мемуарах блистательные портреты Хемингуэя и Бабеля, портреты-характеры, с другой же стороны, подчинял иные воспоминания односторонним представлениям; с одной стороны, высказывал сомнительные эстетические парадоксы, а с другой – писал блестящие, боевые публицистические очерки – о Жоресе, о сражающейся демократии Запада.

Любовь к Илье Эренбургу стала для меня трудной любовью. Но чувство глубокой благодарности за все то, что сделано для нашей культуры, для советского народа этим большим и талантливым писателем, – чувство сильное и светлое берет в моем сердце верх над горечью и разочарованиями. Эмоциональные трудности не отстранишь простым движением руки. И все же, невзирая на трудности, остается любовь.

1973


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю