355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Яркевич » Ум, секс, литература » Текст книги (страница 2)
Ум, секс, литература
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:39

Текст книги "Ум, секс, литература"


Автор книги: Игорь Яркевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Тогда, если пантомима не помогла, остается самое последнее средство клятва. Мораль все же прочесть, но не в интонации всей остальной басни, а как клятву! Как будто нас с Леной принимают в пионеры. Чтобы голос звенел. И мораль чтобы звенела. И чтобы их эхом в ответ зазвенела Россия! А иначе зачем тогда клятва? Только затем – чтобы все, в том числе и Россия, вокруг звенело.

От этой клятвы задрожала бы советская власть. Советская власть бы поняла, что на смену Сахарову, Высоцкому, Галичу, Солженицыну и уже не помню кому идут новые отряды борцов и бойцов, которые ничуть не хуже предыдущих рядов бойцов и борцов. А в чем-то даже лучше. Но точно не хуже. Пусть не лучше – но, главное, не хуже!

Но клятвы не вышло. Была одна только голая мораль. Мораль съела клятву, как голодный хуй – булку с маком.

А ведь если бы мы хорошо и точно прочли басню, то советская власть рухнула бы уже тогда. И постсоветский период не был бы таким мучительным, таким бесконечным и непонятным. И украинское девичье тело не торговало бы собой на Тверской. Оно бы торговало сухофруктами и мороженым. Теми сухофруктами и тем мороженым, которые производят промышленность и природа. А в данный момент украинское девичье тело торгует теми сухофруктами и тем мороженым, которое украинское девичье тело производит непосредственно само. И в этом, Лена, виноват только один я.

Мы, Лена, все в этом виноваты. Но я виноват больше всех. Мы все виноваты больше всех. Но я виноват больше, чем больше всех. Я не спас Россию ни от конца социализма, ни от конца века. Очень хотел, но не спас! Не смог. Нет мне прощения. А тебе, Лена, есть. Ты хорошо читала басню.

В общем, мы провалили басню – хотя ты, Лена, очень хорошо прочла басню. Всю басню. И мораль ты хорошо прочла. В тот же вечер я специально пошел на Патриаршие пруды и плюнул в лицо памятнику старому педофилу. С тех пор каждый раз, когда я оказываюсь в районе Патриарших, я прихожу к этому памятнику и плюю. Я не так часто там оказываюсь. Но каждый раз, когда оказываюсь, обязательно прихожу и плюю.

И дети мои тоже будут подходить и плевать. Я своих детей ничему не учу. Во-первых, я сам ничего не знаю, а во-вторых, детей ничему учить не надо. Дети всему сами научатся! Главное, чему их надо учить, – как правильно подойти и плюнуть в окаменевшего старого педофила. И тогда у детей все будет хорошо. Или почти хорошо. Но плохо детям уже не будет никогда!

В тот вечер я не только плевал. Я почти плакал. А Лена просто плакала. Нас утешали товарищи. Нас утешал режиссер. Нас утешали самые лучшие, самые одухотворенные, самые-самые люди на свете. "В жизни еще будет много басен", – говорили они. Но у меня с баснями все было кончено; басни теперь будут только у них. Где все они теперь? Кто-то действительно стал актером. Кого-то можно увидеть по телевизору. Кого-то можно встретить в театрах. Большинство же ушло на помойку жизни. А в принципе все они ушли на помойку жизни. Телевизор и театр давно стали такой же помойкой жизни, как и все остальное. Но в тот вечер они меня утешали. Они считали, что моя карьера актера-маяка начинается. Но я знал – это конец. Конец не только карьере актера-маяка. Конец и карьере актера-фонаря. Конец даже карьере актера-спички. Но товарищи так не считали. Товарищи в меня верили. А я еще верил в Гротовского.

Тогда все было в Гротовском. Театральная Москва была в Гротовском, как больной в соплях. Гротовский был уверен: актер не должен врать. Актер должен быть искренний и подлинный, и только искренний и подлинный! Актер должен быть естественный – как трава; как дерево; как камень. Тогда он сможет вернуть в театр жизнь и спасет театр и жизнь! Тогда я, молодой восторженный хуй, был полностью согласен с Гротовским. Теперь я, умудренный временем хуй, полностью с ним не согласен. Актер должен врать, врать и врать. Актер должен только врать. Если актер не будет врать, если он будет искренний, подлинный и естественный – как трава, или как дерево, или как камень, то это уже будет не актер. Это будет большой русский политик или большой русский писатель. А зачем это надо? Это совсем не надо. Пусть лучше врет. Пусть лучше будет актер.

Но зато, Лена, ебаная басня подарила мне тебя! Когда я не смог перепрыгнуть через мораль, когда я, Лена, расшибся об нее, как что-то нежное и неопытное расшибается обо что-то твердое, то я посмотрел на тебя и понял, что ты не только духовная субстанция, но и физиологическая. Что у тебя есть не только душа. Что у тебя есть еще глаза, руки, ноги и, судя по всему, пизда.

Наверняка есть. Точно есть! Не может не быть. Но тогда мне казалось, что нет. Не только у тебя; вообще нет. Есть только одна мораль. И вообще ничего, кроме морали, нет. Куликовской битвы нет. Бородинской битвы нет. Нет одинокого мужского вздоха в безлунную ночь. Нет одинокого женского вздоха в полнолуние. Нет одинокого детского вздоха в праздничную ночь, когда все взрослые ушли встречать праздник, а маленький хуй остался один. И праздников нет. И России нет. И театра нет. И литературы. И Тарковского нет. И солнца нет. И Земли. И не было. И не будет. И Бога нет; Бог есть мораль. Вот мораль есть, а Бога нет. Зато есть Крылов. И басня есть. И, конечно, мораль. И теперь эту мораль можно хоть жопой есть – той жопой, которой тоже нет.

Депрессия! Мораль, басня, Крылов, Россия, начало восьмидесятых – все это довело меня до депрессии. Идеологического столбняка. Удара по внутренним яйцам. Жизнь оказалась по ту сторону морали. А по эту сторону был я, упорный горячий хуй, молодой, духовный, но пока прошедший в жизни только первое испытание басней.

Против депрессии есть верное надежное средство, выручавшее годами. Великое средство! Поговори, Лена, с любым врачом, хоть психиатром, хоть дерматологом, хоть каким, – он тут же порекомендует это средство. Но это амбивалентное средство. Оно действительно может вывести из депрессии любого пациента. Но может и загнать пациента в депрессию навсегда. Так что любой врач – хоть психиатр, хоть дерматолог, хоть экстрасенс, хоть первокурсник медучилища – должен много раз хорошо подумать, прежде чем предложить пациенту в депрессии литературу. А то некоторые бесшабашные врачи рекомендуют пациенту литературу как средство от депрессии – а через некоторое время пациента уже нет, осталась одна только депрессия.

Но молодой горячий хуй разве думает об опасности? Разве он верит в плохой результат? Нет, он верит только в хороший! Поэтому я взялся за литературу. За самую лучшую на тот момент литературу.

Конечно, сначала был Маркес. Маркес – латиноамериканец, а вся латиноамериканская проза – про то, как ебутся. Нет, конечно, там не только ебутся. Там еще борются с советской властью. "Сто лет одиночества" – это роман о борьбе с советской властью в перерывах между еблей. Там еще есть мифология. Там прослеживается история нескольких семей в нескольких поколениях. Вымышленная история каких-то семей в нереальном городе. Но вроде все настоящее и похожее на правду. Другой роман – "Осень патриарха" – то же, в принципе, самое. Фантастический реализм. Ебля, борьба с советской властью и мифология. Какой-то дорвавшийся до власти подонок (патриарх) ебет всех подряд, а народ пока бедствует. Промышленность не развивается, сельское хозяйство не развивается, торговля гниет, крупный капитал еще кое-как держится, но среднему и мелкому капиталам конец. И науке конец. А патриарху-то без разницы – знай себе со всеми подряд ебется. В общем, если кто и не понимал, что такое советская власть, то после этих двух романов уже понимал. А если кто и после не понимал, то Бог ему судья. Но таких людей на свете просто не бывает. После Маркеса уже все отлично понимали, что такое советская власть. Конечно, сто лет одиночества – эпоха социализма, а патриарх – Сталин. Или Ленин. Или Брежнев. Или еще какая-нибудь законченная сволочь. После Маркеса мне даже расхотелось бороться с советской властью. Зачем? Все уже понятно. Тем более когда есть такие мастера борьбы, как Маркес, которые умеют это делать значительно лучше меня.

Эти два романа нагнали на меня такую тоску, что предшествующая тоска могла показаться творческим подъемом по сравнению с наступившей.

Казалось бы, и хватит с литературой! Так ведь нет, молодой духовный хуй так просто не успокоится, он будет снова и снова искать на свою жопу депрессий в мире литературы.

Потом был, конечно, Гессе. Гессе – писатель более сложный, чем Маркес, и потому про секс у него не все так целенаправленно, как у Маркеса. У Маркеса персонажи вот именно что ебутся, а у Гессе они только делают вид, что ебутся. У Гессе они рефлексируют. У Маркеса они все только ебутся, а никто не рефлексирует, а у Гессе они все-таки и ебутся, и рефлексируют. И делают это не где-то в Латинской Америке, а почти рядом, в Европе. У Гессе все персонажи – варианты одного персонажа: ума. Ума с большой буквы. И поэтому Гессе произвел на меня лучшее впечатление, чем Маркес. Особенно роман "Степной волк". Ведь каждый из нас, молодых упорных хуев начала восьмидесятых, был, разумеется, дикий степной волк, а не какая-нибудь там домашняя морская свинка! Каждый из нас страдал от политической тоски, от экзистенциальной тоски и, само собой, от половой тоски. Кто страдал – тот был настоящий степной волк! А кто не страдал – жалкая морская свинка. Каждый из нас был против мещанской безликости мира. Каждый из нас хотел найти свою единственную и неповторимую пизду. И потом, найдя, убить. А как же иначе? Иначе нельзя никак. Единственная и неповторимая пизда не должна доставаться никому. В том числе и своему единственному и неповторимому хую. А дальше был еще один роман Гессе – "Игра в бисер". Этот роман тоже был про меня. Про нас про всех. Кто из нас, молодых горячих горящих хуев, не хотел тогда играть в бисер? Кто не мечтал стать магистром этой замечательной игры? Ведь больше играть было не во что. А во что еще можно было играть? В прятки мы свое отыграли. В карты играть было скучно. Игры в театр не получилось. Оставался только бисер. Только меня в этом романе одно насторожило – никто не ебался за весь роман ни разу. После Маркеса читать такое было непривычно. Я думаю, Маркесу бы не понравился Гессе. Пресная проза. Но и Гессе вряд ли бы пришел в восторг от Маркеса – секса много, а ума ни на грош. Но если Маркесу не понравился Гессе, то почему тогда, спрашивается, Гессе должен быть в восторге от Маркеса? С какой стати?

Что-то я после Гессе скис. Сначала было воспрял, а потом совсем скис. Тоска, наступившая после Гессе, была значительно острее послемаркесовской тоски. Первый раз в жизни я очень крепко выпил.

Пришла очередь Набокова. "Лолита". Набоков тогда в СССР официально не издавался. Он ходил по рукам в ксероксах. Набокова не надо было издавать и после конца советской власти. Пусть бы так и ходил себе в ксероксах. Или теперь уже в дискетах.

"Лолита" мне показалась очень странным романом. Вроде бы там ебутся, а вроде бы и не ебутся. Вроде бы там про секс, а вроде бы про что угодно, но только не про секс. Вроде бы этот роман совсем не про борьбу с советской властью, а вроде бы и только про борьбу с ней. Вроде бы Лолита невинная девочка, а вроде бы уже опытная женщина. Вроде бы Набоков аполитический писатель, а вроде бы еще какой политический! Вроде бы этот роман про меня, а вроде бы хуй знает про кого. Вроде бы "Лолита" интересный роман, а вроде бы просто плохой. Вроде бы нам, молодым горячим хуям начала восьмидесятых, есть что делать в этом романе, а вроде бы и нет. Вроде бы этот роман и про ум, и про все-таки секс, и про степных волков, и о морских свинках, и о любви к единственной и неповторимой пизде, и о тайнах жизни, – а вроде бы ни то, ни другое, просто тупая вялая проза. Вроде бы Набоков и большой писатель, а вроде бы, черт его знает, но похоже на то – нет.

После "Лолиты" депрессия вышла на новый виток, немыслимый даже после Гессе. От "Лолиты" горячий духовный хуй окончательно завял. На "Лолите" он очень больно ударился в жизни. Под "Лолитой" он прогнулся, как что-то очень хрупкое под чем-то очень мощным. С "Лолитой", понял он, мы и советскую власть не победим, и из ямы жизни не выскочим.

Если бы не Юлиан Семенов и не Валентин Пикуль! Эти два писателя полностью уничтожили депрессию, вызванную Маркесом, Гессе и Набоковым. Ты, Лена, можешь в меня плюнуть, как я – в памятник Крылову. И будешь не права. Я же не говорю, что Пикуль и Семенов – писатели лучше, чем Маркес, Гессе и Набоков. Пикуль и Семенов – писатели значительно хуже, чем Маркес, Гессе и Набоков. Но почему надо бояться плохих писателей? Сейчас уже никто не помнит ни Пикуля, ни Семенова. А зря! Плохих писателей не надо забывать и бояться. Плохие писатели и плохая литература дают имитацию немедленного результата; иллюзия происходящего вот прямо здесь и сейчас. А хорошие писатели и хорошая литература не дают имитации моментального результата и события вот прямо здесь и сейчас. Хорошая литература только обещает мгновенный результат, а в итоге не дает даже его имитации. А ведь мы, Лена, еще дети. Мы только делаем вид, что не ждем немедленного результата, что мы уже все знаем навсегда и немедленный результат нам абсолютно по хую. Но жизнь-то, Лена, идет, и без немедленного результата уже никак нельзя. И тогда, Лена, на помощь человеку, находящемуся в ситуации идеологического столбняка и бесконечной депрессии, приходит палочка-выручалочка плохой литературы. Приходит скорая помощь плохих писателей.

Приходит Пикуль. Приходит Семенов. Пикуль писал многотомные романы с антисемитским душком о чудесах русской истории. Семенов писал многотомные романы с либеральным душком о советских разведчиках. От них может стошнить. От них может быть понос и неприятный запах во рту, а также резь в глазах. А что, от Маркеса, Гессе и Набокова разве этого быть не может? Еще как может. Они все без исключения Крыловы. Все они дедушки. Все они могли бы встать рядом с памятником старому педофилу. Все они писали не прозу. Прозу, Лена, пишет сама жизнь. А они писали басню. Разве "Осень патриарха" – это проза? Какая же это, на хуй, проза! Это самая настоящая басня! И "Степной волк" басня! А "Игра в бисер" даже не басня; "Игра в бисер" – сборник басен! "Лолита", естественно, басня по определению. И везде там, Лена, в конце и в начале мораль. Как у Крылова. А плохая проза – она все-таки проза. Она не басня. Она именно, хотя и плохая, проза. На нее не за что обижаться. Она ничего не обещает. А вот хорошая проза обещает. Хорошая проза обещает немедленный конкретный результат, а в итоге оказывается очередной басней с моралью. А плохая проза не обещает ни медленного, ни замедленного, ни немедленного, ни просто результата. Она – только обычная дура в этом мире. А от обычной дуры ничего требовать и ждать нельзя. Обычную прозу можно принимать только такой, какая она есть. И в этом преимущество плохой прозы.

Я вышел из депрессии. Спасибо, Пикуль! Семенов, спасибо! Спасибо, плохая литература! Есть две точки зрения на эстетов. Первая – эстеты не любят плохой литературы. Вторая – эстеты любят только плохую литературу. Только эстеты способны оценить по достоинству плохую литературу. В этом и состоит предназначение эстетов. Я не знаю, эстет я или нет. Вероятно, нет. Или эстет. Хуй его знает. Это не имеет ровным счетом никакого значения. Но я люблю плохую литературу. Правда, со временем я перестал чувствовать разницу между хорошей и плохой литературой. Я уже действительно не понимаю, чем же хорошая литература лучше плохой и чем же плохая хуже хорошей. Обе говно. Но об этом не надо. Я не хочу расстраивать тебя, Лена! Ведь ты будешь очень переживать, узнав, что обе они говно, а не только одна из них. Поэтому об этом потом. Или совсем не надо. Главное, что плохая литература вернула мне, Лена, тебя. Хорошая бы не вернула. А вот плохая взяла и вернула! И кораблик моего горячего духовного хуя снова поплыл по волнам жизни между Сциллой ума и Харибдой секса. Смотри, кораблик, не разбейся! Смотри, кораблик, не потопи вверенный тебе ценный груз – духовный молодой хуй.

Я воскрес. Я почти воскрес. Я отошел от басни, морали и хорошей литературы. Я снова был готов к уму и сексу. Секс был в Лене, ум – в книгах. Я снова стал читать. Все подряд. Как раз тогда я взял у Лены книгу "Буддизм в России".

Мы стали встречаться не только в театральной студии. Лена заходила ко мне в институт. В институте ей не понравилось. Она не понимала истории; ни как науки, ни как времяпрепровождения. Она была, в принципе, права. Такой науки нет. Прошлое знать не нужно. Там ничего интересного никогда не было. Нет, конечно, нужно и было, но от прошлого тянет плесенью морали и прошлое совершенно бесполезно для настоящего. Про будущее я уже не говорю. Если само настоящее-то бесполезно для будущего, то чем уже может быть полезно прошлое?

Мы гуляли по Москве. Заходили в кафе. Пили кофе. Кофе пил, правда, только я. Лена пила чай или сок. Мне всегда не везло на женщин, которые тоже бы любили кофе, как люблю его я. Лена была просто первой из них. Остальные были такие же кофефобки. Остальные настолько не уважали кофе, что специально обозначали его в женском или среднем роде. Лена хотя бы никогда не отнимала у кофе мужской род. Спасибо тебе, Лена! От меня и от кофе. Кофе все-таки не гермафродит и не педераст; ему явно не нравится, когда его обозначают злые люди в женском или среднем родах.

С Леной было интересно гулять по Москве. Лена знала много любопытного об этом вонючем городе. Тогда он еще не был таким вонючим, как сейчас, но уже был готов, чтобы стать таким же, как сейчас, вонючим. По центру Лена могла ходить с закрытыми глазами. Лена знала весь центр наизусть. Лена называла улицы, переименованные советской властью, досоветскими топонимами. Где-то там мы впервые поцеловались. А потом Лена прижала мою руку к своей груди. Это было мощнее, чем у Маркеса. Маркесу такое и не снилось! Ведь его персонажи лишены советского контекста! А мы в этом контексте варились, купались и переворачивались.

Мы не только гуляли; мы были и в цирке. Я не выношу цирка. Но ради Лены я пошел в цирк. Ради Лены я пошел бы не только в цирк, но и хуй знает куда! Хотя и цирк был этим хуй знает чем. Вот туда мы и пошли.

Помню, на арену вывели слона. И Лена сразу положила мне руку на хуй. В цирке было много детей. Кажется, мы попали в цирк во время зимних каникул. А советские дети обожали цирк. Почему – не знаю, но обожали! И в центре этого обожания цирка был слон. Советские дети не любили зоопарк и русские дети не любят зоопарк. Чтобы там ни придумывал Лужков, они никогда не полюбят зоопарк. А цирк любят до сих пор. И слона любят. Не того, который был тогда, а уже какого-то нового слона. Того слона я помню плохо. Но помню, что было много детей. Слава Богу, что было много детей! Они любовались слоном и совершенно не интересовались твоей рукой на моем хуе. А были бы взрослые естественно, сразу бы заинтересовались! И уже не обращали бы на слона никакого внимания.

Что-то там происходило между тем со слоном. Кажется, он играл в мячик. Лена все крепче и крепче, но так ласково и осторожно, сжимала мой хуй. Слон не хотел расставаться с мячиком. Лена не хотела расставаться с моим хуем. Слон закрутил мячик хоботом и встал на задние ноги. Лена взяла член двумя пальцами за головку и вся подалась вперед, как самая преданная поклонница в мире слона с мячиком. Слон бросил наконец мячик, встал на четыре ноги и поклонился. Я кончил. "Я знаю, как можно принципиально по-новому поставить "Вишневый сад"", – шепнула Лена. Я снова кончил. Слон снова вышел на поклоны. Если бы я мог, я бы снова кончил.

"Вишневый сад" – очень важное дело. Необходимое дело. Самое важное и самое необходимое. Но как же его поставить – чтобы самим не заснуть и чтобы свернуть шею советской власти? Неизвестно. Но у Лены был готовый концепт.

Все еще продолжая держать меня за хуй, Лена объяснила. Это уже не "Вишневый сад", а "Вишневый ад". То есть на афише "с", конечно, будет, но на сцене, конечно, будет без "с". Действие происходит в Сибири. Конец сороковых – начало пятидесятых годов. Кругом снега. Лютые морозы. Концентрационный лагерь. На нарах собрались измученные коммунистами люди. Завтра – день рождения Чехова. Поэтому они решили сделать себе маленький подарок: поставить "Вишневый сад". Декорация – стенка барака: ну, там телогрейки, параша, чьи-то ноги, подросток Федя, сквозь барачное окошко смотрит луна. Лена, правда, не знала, есть ли в Сибири луна. Должна быть. Хуй с ней, с луной. Пусть смотрит просто ночь. Без луны. Все мужские роли играют мужчины. Все женские роли играют тоже мужчины. Но гомосексуалисты, ставшие таковыми непосредственно в лагере. В роли старика Фирса – подросток Федя. Музыка – классика и песни советских композиторов тех лет. Возможны хореографические номера – подростку Феде дают пизды гетеросексуалы, а гомосексуалисты ебут. И еще дразнят: "Федя, Федя, съел медведя". Но это уже вокальные номера. С финальными репликами пьесы в барак врывается охрана лагеря и всех убивает. Свою последнюю фразу подросток Федя произносит уже мертвый. Охрана лагеря насилует мертвого Федю в извращенной форме. Суть спектакля: выраженная в пьесе Чехова высокая духовность может быть в любых условиях, в том числе и в забытом Богом концентрационном лагере в Сибири в лютые морозы в ночь без луны. Там она даже живет лучше, чем где бы то ни было еще.

Молодец, Лена! Не зря она держала меня за хуй! Не зря я кончал. Не зря выходил на поклоны слон.

Это было сильнее Маркеса, Гессе и Набокова. Это было даже сильнее Пикуля и Юлиана Семенова. Потому что "Вишневый сад" поставить уже невозможно. И только одна Лена знала, как его можно поставить. Как "Вишневый ад".

У Лены был и другой концепт. Даже более актуальный, чем предыдущий. Но тот же "Вишневый ад". Наше время. Война в Афганистане. Маленький военно-полевой госпиталь в окрестностях Кандагара. Завтра – годовщина смерти Чехова. И весь госпиталь решает сделать сам себе маленький подарок естественно, "Вишневый сад". Декорации – больничная стенка, больничная койка, унитаз, кровь, гной, по полу разная зараза ползает, блевотина, фекалии, моча, рваные бинты, использованная туалетная бумага, чья-то раненая жопа, молоденький солдатик Федя, сквозь больничное окно смотрит скупая афганская луна. Афганистан – все-таки не Сибирь, там луна быть обязана. Все мужские роли играют раненые солдаты – те, кто еще в состоянии шевелить рукой или ногой. Или хотя бы говорить. Все женские роли – конечно, медсестры. В роли старика Фирса – молоденький солдатик Федя. Звучат советские и зарубежные песни. Есть и хореографический номер: контуженый товарищ Феди пытается встать и как следует отпиздить молоденького солдатика Федю за то, что он молоденький, солдатик и Федя, но встать не может. Контузия не дает. И тогда молоденький солдатик Федя пиздит себя сам – чтобы не мучить контуженого товарища. На финальных репликах пьесы в госпиталь врываются душманы и всех убивают. Свою последнюю фразу в роли Фирса Федя произносит уже мертвый. У Чехова он сначала произносит, а потом уже умирает, а у Лены наоборот. Душманы вытирают ноги о медсестру, ссут на контуженого товарища Феди, так и не успевшего как следует отпиздить Федю, и насилуют мертвого Федю. Сквозь больничное окошко светит скупая афганская луна. Звучит веселая музыка – ведь жизнь все равно несмотря ни на что продолжается! Суть постановки – показать советской власти, что высокая духовность Чехова может жить, и очень хорошо жить, даже в скотских условиях афганской войны.

Я чуть не заплакал. Так было жалко луну и Федю. Что-то Феде в "Вишневом аде" доставалось больше всех. Но Лена запретила мне жалеть Федю. Так Феде и надо! В обоих концептах.

Лена – ты не только ангел! Ты – гений! Ты – гениальный ангел! Ты смогла схватить за хвост русский советский контекст. Ты почти свернула ему шею. Он только чудом уцелел. Ты вдохнула новую жизнь в засохшие деревья "Вишневого сада". Они не расцвели. Но ты в этом не виновата. В этом виноват только контекст.

Ночью приснился Федя. У Феди в глазах был довольно традиционный недоуменный русский вопрос – за что? За то. За то, Феденька, за то. Вероятно, есть за что. Лена знает – за что. Лена – ангел! А с ангелами не спорят. Лучше скажи спасибо, что и в Сибири, и в Афганистане тебя насилуют уже мертвым! Живому тебе, Федя, было бы хуже. Больнее.

И потом, Федя, "за что?" – это вопрос несолидный. Плохой вопрос. Глупый. Неправильно поставленный. На него невозможно ответить. Ты, Федя, все же не русская литература, чтобы без конца задавать только глупые вопросы.

Надо точнее задавать вопросы. На них также будет невозможно ответить. Но все равно – их надо задавать точнее.

Мы были не только в цирке. Мы еще ходили в кино. Тогда, при советской власти, русские люди много ходили в кино. Мы смотрели "Сталкер" Тарковского. Я уже видел "Сталкера"; и Лена уже видела "Сталкера"; "Сталкера" уже видели все. Но без "Сталкера" уже было невозможно жить – и мы снова пошли на "Сталкера". Тем более все мы тогда были сталкерами. Я был сталкер. Лена была сталкер. Слон из цирка был сталкер. Молоденький солдатик Федя был сталкер. Дедушка Крылов тоже был в некотором роде сталкер. Все мы шли в свою зону, в которой нужно было поставить "Вишневый ад". Поэтому "Сталкер" был не просто фильм – "Сталкер" был почти групповой портрет. "Сталкер" был еще и последним значительным фильмом советского кино. Мы тогда этого не знали. Я догадывался, но боялся сказать. Эпоха большого стиля в советском кино закончилась. Закончилась эпоха хорошего кино. Закончилась, закончилась. Казалось, она будет продолжаться вечно. А она, сука, закончилась! Но мы-то этого не знали! Теперь я понимаю, что "Сталкер" – очень плохой фильм. "Сталкер" – хороший фильм, но именно поэтому он и хуже, чем плохой фильм. В мире больше не должно быть хорошего кино. В мире должно быть только плохое кино: "Санта-Барбара", "Просто Мария", фильмы категории "Б" для стран Восточной Европы. "Сталкер" и другие хорошие фильмы опасны. Хорошее кино много обещает. Например, оно обещает изменить жизнь, но после него жизнь остается точно такой же, как и до него. И после плохого кино жизнь остается точно такой же. Но плохое кино ничего и не обещает.

Если бы сейчас, Лена, падали с обрыва "Сталкер" и фильм категории "Б", то я бы, Лена, подхватил фильм категории "Б", а "Сталкера" подхватывать бы не стал. Пусть лежит. Но тогда, когда мы с Леной смотрели "Сталкера", я бы, конечно, подхватил "Сталкера". А если бы не успел подхватить, то бросился бы за ним вслед с обрыва и подхватил бы уже в полете.

Во время сеанса Лена снова положила мне руку на хуй. Но не сжимала, а просто водила вверх-вниз. На "Сталкере" сжимать было нельзя – не цирк. Вокруг сидели взрослые люди – но и они, как дети в цирке, на нас не смотрели. Они смотрели фильм. Лучше бы Лена в цирке водила, а на "Сталкере" сжимала. Но она все сделала наоборот. Русские женщины вечно все путают и так же вечно все делают наоборот.

Хотя Лена не просто так водила. Она не только ласкала; она меня успокаивала. Молодой бескомпромиссный духовный хуй не может воспринимать культуру отстраненно. Для него встреча с культурой – всегда половой акт. Он может воспринимать культуру только с энтузиазмом, только с эрекцией. Или не воспринимать ее совсем. Если культура действительно хороша, то она должна вызывать у молодого бескомпромиссного хуя эрекцию. А "Сталкер" был хорошим фильмом; поэтому и возбуждал. Поэтому на "Сталкере" меня надо было успокаивать. А в цирке меня успокаивать было не надо. В цирке я скучал. В цирке молодого, бескомпромиссного, требующего немедленного результата вот прямо здесь и вот прямо сейчас хуя надо было возбудить. В цирке секса не было. В "Сталкере" секс был. Был и ум; это – Лена, которая сидела рядом. На "Сталкере", если бы не Лена, я был бы фабрикой по производству духовной спермы. Я бы мог залить весь кинотеатр! Сейчас бы я вопрос об эрекции в цирке или на "Сталкере" решил в пользу цирка. Или не решал бы его вообще. Но тогда я его решил, конечно, в пользу "Сталкера". В пользу духовной эрекции на "Сталкере" и всей остальной в цирке.

Лена на "Сталкере" плакала. Водила меня по хую и плакала. Она была влюблена в Кайдановского, сыгравшего в "Сталкере" главную роль. Она хотела предложить ему в "Вишневом аде" Федю. Я ревновал Лену к Кайдановскому и отговорил ее. Роль Феди досталась мне. Но я не хотел играть Федю. Я уже не чувствовал себя актером. Но ради Лены я был готов сыграть Федю. Но я совершенно не понимал Федю. Ну, Федя. Ну, допустим, интересный типаж очередная невинная жертва русской литературы. Но играть-то там что?

Федю можно было сыграть только глазами. Чтобы в глазах стоял вопрос "за что?". Но в моих глазах уже не было места вопросу "за что?".

Тогда нельзя было поднимать руку на "Сталкера". У "Сталкера" была мощная крыша – духовность. Самые главные русские боги берегли "Сталкера". Веером для "Сталкера" были крылья самых лучших русских ангелов. В "Сталкере" открывались самые прочные русские замки. На "Сталкере" пеклись самые вкусные русские блины. Все самое-самое: самое чистое, самое обжигающее, самое испепеляющее, самое обнадеживающее стояло за "Сталкером". На "Сталкера" наезжать тогда было нельзя. И сейчас тоже нельзя. Но сейчас мне уже все равно. Сейчас, из пика ситуации провала почти конца девяностых, разницы между можно и нельзя больше нет. Все уже можно и нельзя одновременно.

Сейчас у кино другая крыша – политкорректность. Крыша политкорректности все же лучше, чем крыша духовности. Крыша духовности в итоге раздавила кино; осталась только одна крыша. Крыша тоже развалилась. А крыша политкорректности оставляет все же больше простора для кино, чем крыша духовности. Но русского кино это не касается. Русского кино не касается уже больше ничего. Русское кино ушло из-под крыши духовности, но так и не смогло найти себе крышу политкорректности.

Героем нового "Сталкера" мог бы стать хитрый гомосексуалист. Или простодушный еврей. Или буддийски настроенный к жизни поросенок. Или еще что-нибудь такое политкорректное. Но не станет; нового "Сталкера" потому что никогда уже больше не будет!

После "Сталкера" мы пошли в гости. При советской власти у русских людей было принято, особенно после сильных культурных потрясений, ходить в гости. По дороге мы почти не целовались. В гостях Лена разговаривала с хозяевами дома, а я смотрел в другой комнате футбол. Я терпеть не могу спорта. И футбол не люблю. Но иногда я люблю смотреть футбол. Иногда имеет смысл смотреть футбол. Футбол иногда помогает в оформлении шкалы ценностей. И кроссворды люблю решать! И селедку люблю с луком. Без лука тоже люблю, но с луком люблю больше. И вареную картошку люблю – с водкой, селедкой и луком. В простых удовольствиях есть вполне конкретная энергетика, которой нет в удовольствиях сложных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю