412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Чиннов » Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:16

Текст книги "Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения"


Автор книги: Игорь Чиннов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Как-то к нам в гости зашли Ведьмины. Муж и жена. Они потом много раз всех нас фотографировали – И.В. любил сниматься. («На память».) Борис Викторович – строитель, фотограф, почти ровесник И.В. – оказался большим любителем и знатоком поэзии. Он читал нам стихи Анатолия Штейгера, и Чиннов был просто поражен: «В Советской России мне читают поэта "парижской ноты"!» И.В. рассказывал, как на его первом поэтическом вечере в Париже, где обсуждалась его книга «Монолог», Лидия Червинская вышла на сцену и сказала: «Тут все говорят о книге Чиннова. Может быть, она того и заслуживает, раз ее так хвалят, но я хочу поговорить о книге Анатолия Штейгера». (Которая как раз тогда тоже вышла, уже после смерти Штейгера.) Я, конечно, спросила, за что Червинская на И.В. окрысилась. Оказывается, она была влюблена в Адамовича. И ей не нравилось, что Адамович так хвалит Чиннова. Кстати, И.В. считал, что ее стихи похвал очень даже заслуживали.

За последние сорок лет у И.В. собрался довольно большой архив. Особенно он ценил письма. От более чем сотни разных людей, по большей части эмигрантов, с которыми он переписывался: Г.Адамович, В.Вейдле, С.Маковский, А.Ремизов, И.Одоевцева, З.Шаховская – очень много имен. По сути – весь литературный эмигрантский мир. И судьба архива И.В. очень беспокоила. Все его друзья в свое время продали архивы в разные американские университеты. О прижизненной продаже И.В. и думать не хотел. Оставалось – завещать. Именно в Подмосковье на даче он решил, что его архиву место в России. И не только архиву. У него в стихотворении «Мы давно отдыхаем…» есть строчки: «Падай с неба Флориды пепел серенький мой…». Это не поэтический образ. Он действительно не видел смысла в захоронении своих останков, потому что в конце жизни у него не осталось ни одного человека, которого он мог заподозрить в желании посетить его могилу. Его окружал вакуум одиночества. Это была абсолютная пустота, которая притягивала, ощущалась почти материально. Еще и поэтому, наверно, наши соседи были к нам так внимательны – не отозваться на это было невозможно. В то лето Чиннов решил, что прах его должен лежать в русской земле

Из Москвы И.В. уезжал с твердым намерением на следующее лето приехать снова. Но не получилось. Зимой он сломал плечо, а долгое лежание в такие годы не проходит бесследно. По телефону он мне сказал, что о путешествиях теперь не может быть и речи.

А потом у него нашли рак. Врач сказал, что в таком возрасте эта разновидность рака может развиваться очень медленно, совершенно не беспокоя пациента. Но рак для каждого ассоциируется со словом «смерть». И И.В. решил привести в порядок свои земные дела. Первым делом архив. Для чего и предложил мне приехать к нему во Флориду. Весной девяносто пятого года я явилась пред его светлые очи. И Чиннова не узнала. Он похудел примерно вдвое. Стал похож на свои фотографии в молодости. Только с какой-то строгостью в облике вместо обычной веселости и добродушия.

Разборкой архива он занялся еще до моего приезда. На всех столах лежали горы бумаг. А под столами в очередь выстроились десятки железных коробок, тоже набитых бумагами. Бумаги были в ящиках шкафов и тумбочек. На полке шкафа, где хранились особо ценные вещи, вроде старых очков, кошельков, чековых книжек и визиток, я, в поисках нужного ему адреса, обнаружила желтоватую бумажку со стихотворением, которая оказалась автографом Мережковского, подаренным когда-то Чиннову Владимиром Злобиным. «Положи на место, – сказал И.В. строго. – Я и забыл про них. Там еще где-то стихотворение Гиппиус. Она, конечно, как поэт была посильнее его. Я давно это напечатал в "Новом журнале"». Бумажка с Гиппиус обнаружилась потом, так же случайно, двумя полками ниже. Видно, завалилась туда.

О некоторых письмах, полученных давным-давно, он, естественно, забыл и очень удивился пачке писем от Бориса Зайцева. Перечитывать не захотел, но велел положить на ту же полку, к Мережковскому: «Храни их. Они теперь денег стоят». А большинство писем перечитывал с удовольствием, иногда комментируя: «Владимир Васильевич (это Вейдле), дорогой! Извиняется, что первый мне не написал. Еще не хватало! Он кто был? – знаменитый ученый. А я кто был? – мальчишка».

Или: «Федор Степун. Какой ум! Мы с ним часто сидели в кафе в Мюнхене».

Или (в ответ на мой вопрос об очередном адресате): «Нет, мы с ним не дружили. Как Вы себе представляете можно дружить с коброй?»

Или: «Шаршун, душечка! Однажды написал: "С мокротой выплюнул клопа". Ну к чему это? Зачем? Под старость прославился (как художник), разбогател и поехал на Галапагосские острова. А там ничего, кроме черепах».

Или: «Сашуня Гингер! Он был потрясен смертью своей жены. Аня-Рыбка (Присманова). Из-за нее он почти перестал писать – считал, что из них двоих она настоящий поэт. Однажды в Париже я у них засиделся. Выхожу. Метро закрыто. И лед – милые, православные! Невозможно идти. Снял ботинки и всю дорогу до дома шел босиком». Я спрашиваю: простудился? Отвечает – нет. Привык к холоду. Комната в Париже была без отопления. А вода – только холодная. Каждое утро обливался холодным душем. И бегом вниз в кафе – пить кофе.

Показываю письма от Ремизова. «Здесь мало. Остальные у меня украли. Не спрашивайте – кто. Не хочу больше об этом говорить. Не расстраивай меня!»

Или: «Георгий Викторович! (Адамович.) О да! Каких людей я знал! Блестящий был критик. А какой оратор! Лучший из всех, кого я слышал. Великолепно говорил. Царство небесное!»

Мне часто попадались письма, подписанные закорючками, так что не поймешь – от кого. И.В. всегда знал, чьи они. Более того – знал, как звали жену адресата и какие книги тот написал, если, конечно, таковые имелись. Но вот сплетен, касающихся той или иной персоны, рассказывать не хотел. Я это понимала так – наши тайны (старых эмигрантов) пусть умрут вместе с нами.

Здоровье И.В. все-таки начало беспокоить. И мы довольно много времени проводили у врачей. Ни с того ни с сего заболела нога. Врач сказал, что это может быть из-за рака. Я со своим скептицизмом тут же усомнилась в таком диагнозе, потому что он подозрительно напоминал советское: «Что же вы хотите – возраст». И мы решили, что И.В. не помешает хорошенько обследоваться, чтобы знать – надо ему лечиться и как) или не надо. Один врач предложил быстренько прооперироваться – и все проблемы. Другой назначил кучу обследований, а потом сказал, что, когда рак в последней стадии и есть метастазы в костях, – оперироваться бесполезно.

Врачи обещали ему год жизни. Может быть, два. Всего? Я не поверила. В конце концов мы с ним сошлись на том, что врачи часто ошибаются. Назначили облучение. Потом уколы Уколов И.В. очень боялся. Но, к счастью, их было немного. Остальное лечение было безболезненным. Да и нога то ли сама по себе, то ли от лечения болеть перестала. Так что чувствовал он себя не таким уж и больным. По-прежнему после процедур прямо из Центра для раковых больных предлагал поехать обедать в ресторан (предпочитал китайский). А в ожидании процедур развлекал себя и меня (как он объяснял) песнями на всех пяти известных ему языках. О смерти не говорил никогда.

Увы, врачи не ошиблись. Он прожил всего год. В мае девяносто шестого мне в Москву позвонила Бетти Зеньковская, соседка и давний друг Игоря Владимировича, и сказала, что 21 мая Чиннов умер. Она была с ним до конца. Он умер в больнице для раковых больных, не приходя в сознание, на 87-м году жизни. Последний день был в коме. А перед этим чувствовал себя нормально и просил, чтобы она принесла ему побольше книг.

Согласно воле И.В.Чиннова, прах его перевезен в Москву и похоронен на Ваганьковском кладбище.


2

Монологом приговоренного к смерти назвал Владимир Вейдле первую книгу Игоря Чиннова «Монолог», вышедшую в 1950 году в Париже.

Эта тема, с которой Чиннов вошел в русскую поэзию, осталась основной для всех его сборников, появившихся в Европе и Америке в последующие тридцать лет.

Из русских поэтов, пожалуй, только Иннокентий Анненский с такой же настойчивостью пытался заглянуть в ту таинственную закрытую дверь, которую все мы чувствуем у себя за спиной. Но Анненский, тяготящийся «узами бытия», ждет от смерти успокоения, его «тоскующее я» надеется встретить там «волшебную сказку». Чиннова небытие пугает, и хотя жизнь иногда кажется ему «жерновом на шее», все же волшебство, настоящее чудо красоты он видит в «этом мире» и хочет наслаждаться им «в теле этом». «Душа, приветствуй бытие!»

Чиннов любит жизнь и ненавидит смерть. Противопоставлением этих двух понятий, этих двух чувств заполнено его поэтическое пространство. Валерий Перелешин называл Чиннова самым трагическим поэтом нашего времени. Заметьте, не грустным, не мрачным. Трагическим. Трагедия – это всегда действие, конфликт, противостояние. Лирическому герою Чиннова не удается ни на мгновение успокоиться, смириться, обрести статус кво. Самые чудесные картины земной жизни омрачены намеком на их бренность. И это заставляет нас вместе с поэтом особенно остро чувствовать сладость и краткость жизни. А самые мрачные, безнадежные мысли о смерти освещены надеждой на вечную жизнь. И мы тоже начинаем отчаянно надеяться, что «конец не конец» и что душа, «ванька– встанька», все же воспарит и воссияет.

Но даже если и так, если воспарит, – что мне, смертному, от этого?

Могу ли я быть счастлив, обретя эту веру? Моя личность, мое человеческое «я» – разве это и есть моя душа? Чиннову кажется, что нет. И будущее этих двух персонажей он видит по-разному. Если кто-то и поселится в «уютном уголке небытия», то это будет как раз душа, неведомый «тот, который бы когда-то я». А человеческая личность, увы, неотделима от на шей бренной оболочки.

Потому не удивительно, что душа – загадочная и, кажется, даже бессмертная – самый интересный собеседник для поэта. Он называет ее душонкой-Аленушкой и просит: «Хоть бы рассказала ты мне хоть раз, как сияет вечно музыка сфер…» К ней он обращается во многих стихах. Это блестящая находка. У Чиннова в стихах столько находок, столько фантазии – как ни у одного другого поэта. Если ты хочешь, чтобы тебя слушали, – говори интересно. Чиннову это удается. Но при этом иногда он бывает очень сдержан, даже скрытен.

Чиннов не посвящает нас в слишком личную для каждого человека тайну его отношений с Богом. Прямых обращений к Всевышнему в стихах у Чиннова почти нет. Они остаются как бы за кадром. Автор выдает нам лишь результат – «не отвечает небо». И с грустной иронией констатирует: «В тени молчания Господня я поживаю понемногу».

Зато с еще одним персонажем из созданного им виртуального мира Чиннов накоротке. Это Судьба. К ней поэт относится без особого почтения и бывает с ней то ласков: «Судьба моя, Судьбинушка», то насмешлив: «О Планида-Судьба, поминдальничай, полимонничай, поапельсинничай». Судьбой своей он не очень-то доволен и порой величает ее «Дурехой Ивановной».

Вот, собственно, и все собеседники поэта. Сама их «условность» позволяет автору быть шутливым и ироничным, даже когда речь идет, в общем-то, об очень серьезных вещах.

С людьми Чиннов предпочитает не разговаривать. Поэзия его почти безлюдна. Редко-редко он беседует с себе подобными. И, как правило, в результате получаются очень грустные стихи: «Ну что же – не хочешь, не надо», «Я с тобой не поеду», «Милый друг, спасибо за молчание»…

Об одиночестве человека и поэта так много писали, особенно в эмиграции, что для Чиннова это запретная тема. «Сколько же можно все об одном и том же!» Ощущение одиночества становится в его стихах частью поэтической ткани, фоном, объективной реальностью. Высказываться на эту тему поэт позволяет себе или иронически: «Мне с тобой, дружок-сосед, даже не о чем молчать». Или сухо, констатируя: «Пора понять, что не на что надеяться», – то есть эмигрантскому поэту на читателя. На саму возможность его появления.

В связи с этим приходится вспомнить, что стихи Чиннова писались в эпоху «железного занавеса» и при этом по ту его сторону. А читатели (те, кто умел читать по-русски) располагались, в большинстве своем, по эту. Хотя Чиннов и напоминает себе: «пора понять…», – все же, как и все его друзья, вынужденно оказавшиеся вне родины, он не переставал надеяться, что его прочтут, наконец, и в России. Для Чиннова, эмигранта «первой волны», Россия – родина. Слово это, производное от «родной», ассоциировалось у него с детством. Потому все самое теплое и светлое в его стихах обращено к России. Он жалеет людей, для которых пишет.

И вообще – это «добрый поэт». В его стихах нет жестокости, злобы, насилия. Он добр к миру, к животным, к людям. Чиннов старается утешить и поддержать своих собратьев по земной жизни, которая для них, как и для него, полна горестей и бед. Но все же в этой тяжелой, несправедливо устроенной жизни немало хорошего. Дар Чиннова – видеть это хорошее. Его поэтическое призвание – об этом рассказать: «…радостью земной я с кем не знаю поделился». Поэт делится с нами своей любовью к жизни. И это главное в его поэзии. Даже в самых грустных стихотворениях у Чиннова всегда есть лучик надежды, искра света, улыбка или, на худой конец, усмешка. Стих его действительно «веселый и печальный». И это признак настоящей поэзии, настоящего искусства, которое всегда жизнеутверждающе, всегда светло, всегда вселяет веру в добро и дает силы жить.

«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» – повелевают поэты. Но только наделенным Божьим даром, поэтам Божьей милостью подвластны время и красота. Чиннов – один из них. Он прав, когда пишет, что «кто-то будет жить моим мгновением, в этих вот словах увековеченным». Он умеет не только остановить мгновение, но и нас вовлечь, чудесным образом создавая эффект присутствия. Мы действительно сопереживаем, «проживаем» его стихи. И радость жизни, переполнявшая автора, передается нам.


 
Хотя цвели, так нежно-пышно, вишни,
И горлышко настраивала птица,
И, может быть, прощал грехи
Всевышний И воздавал за доброе сторицей;
 
 
Хотя на столик, бывший в полумраке,
Вдруг полилось полуденное пламя
И стали уши, острые, собаки
Большими розовыми лепестками;
 
 
Хотя сияла чашка и тарелка,
И луч висел небеснейшим отрезком,
И за окном фонтан вдруг загорелся,
Волшебный Феникс, несказанным блеском,
 
 
И все окно зажглось алмазной гранью —
Но ты был грустен, смутно недоволен:
Тебе хотелось райского сиянья,
Которого ты тоже недостоин.
 

Кто этот «ты» в данном случае? Автор? Лирический герой? Читателю ничего не навязывается. Но, незаметно для себя, мы уже согласны принять это «ты» и на свой счет. А теплые собачьи уши щекочут ладонь.

В одной из рецензий Чиннова упрекали за «тоже» в последней строке. Якобы поэт должен был написать здесь что–то вроде «тем более недостоин», так как нельзя же райское сияние приравнять к прелестям земной жизни. Но в том-то и суть, что в мире, увиденном и созданном Чинновым, – можно. И это не кажется неубедительным. Автор не смотрит на мир сквозь розовые очки. Он сам испытал, что «жизнь – не одна благодать», и это прочитывается в стихах, где «пляшет, скачет темный Рок», где «обожжены, обнажены, обижены края души». Но все, все же: «Я наперекор судьбе жить подольше постараюсь – и советую тебе!»

Чиннов воссоздает мир, в котором живет – наш мир, – из своих «чувств и рифм, звучаний и видений». И этот мир великолепен. Тут и Греция, и Стамбул, и Рим, и Париж, и Бродвей, Пикадилли, Португалия, Дворец дожей. «И все это сияет и живет. Все это льется и поет», – восхищался Вейдле [5]5
  Новый журнал. 1976. № 123. С. 255.


[Закрыть]
.

«Слышатся в его стихах издевательские шуточки, но и райские звуки, элегический минор, но и фантастический мажор. Он радует неизвестной еще в русской поэзии игрой воображения: сияющей радугой щемящих воздыханий и резвых радостей. Техника Чиннова – совершеннейшая, каждое слово, каждый звук в его поэзии функциональны» [6]6
  Иваск Ю. Поэзия «старой» эмиграции // Русская литература в эмиграции: Сб. ст. / Под ред. Н.Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 65.


[Закрыть]
.

Красотой звучания слов, мелодией стихотворения наслаждаешься ничуть не меньше, чем изображенным в нем миром.


 
Знаю, каждый бы охотно
Жил прозрачно-беззаботно,
Жил сияюще-легко,
Так заоблачно-свободно,
Так небесно-широко.
 

Как приятно это произносить, как легко! На одном дыхании. Какой завораживающий ритм полета, кружения создают эти открытые [о]. Поэт считал, что звучание стихов, мелодия, интонация гораздо важнее их содержания. Но все же Чиннов не ограничивается «чистой поэзией», и даже самые смелые поиски в области формы не приводят его к отказу от содержания.

Нельзя не заметить, что просто пейзажных стихотворений, стихов-зарисовок, стихов-настроений у Чиннова немного. Почти всегда в них есть ассоциативный ряд, своя символика, углубляющая стихотворение.

Например, это может быть связано с неизбежной для русской эмиграции темой ностальгии («Россия, детство синий сумрак…», «Мне нужно вернуться…», «Мы положим на чашу весов…»). Или это благодарность за жизнь («А может быть, все же – спасибо за это…»). Кому? Богу? Но чаще всего красота природы у Чиннова – зримое и ощутимое подтверждение ее божественности.

Чиннов признается в своем «маловерии» и в том, что одна из причин, заставляющих его сомневаться, – несправедливое устройство мира, страдания людей, смерть. Зато красота мира – вселяет веру. Посмотрите, ведь «озаренное облако светится обещаньем заоблачной жизни», и


 
Подсолнух нечаянный
У садовых ворот —
Точно райской окраиной
Рыжий ангел идет.
 

А закат молчит, «как бы задумавшись о Боге». Язык красоты мира для Чиннова – это язык Вселенной. Единственный, пожалуй, способ для Того, кто «смотрит на землю с неба», говорить с нами.

И поэт создает поистине грандиозный образ одушевившей земную природу божественной красоты и леденящего вселенского одиночества:


 
Увядает над миром огромная роза сиянья,
Осыпается небо закатными листьями в море,
И стоит мировая душа, вся душа мирозданья,
Одинокой сосной на холодном пустом косогоре…
 

Вот яркий пример мастерского использования символов и ассоциаций, принятых в русской поэзии (к чему Чиннов прибегает довольно часто). Как известно, в русской литературе середины XIX века широкое распространение получила теория о том, что природа одухотворена, что, слившись с природой, мы можем достичь слияния с высшим духовным началом, «мировой душой». Образ этот достаточно известен и, значит, хорошо работает. А более трагического символа одиночества, чем лермонтовская сосна, русская литература и вообще, пожалуй, не знает. Сочетание этих легко прочитываемых образов позволяет поэту с помощью всего нескольких строк добиться ощущения космического величия и неизбывного одиночества. А потом… совершенно по-чинновски, нас возвращают с небес на нашу матушку-землю, и мы очень по–человечески жалеем эту молчаливую страдалицу – «мировую душу», – чувствуя, как «прижимается к сердцу огромное сердце печали». Только в конце XX века человек стал так заносчив. Чиннов очень современен. Почти циничен. И все же его лирический герой мил, безобиден и непосредствен:


 
Маленький, пленный и тленный
Тихо живу во вселенной…
 

Обезоруживающе искренняя, доверительная интонация чинновских стихов вызывает симпатию, иногда забавляет и всегда трогает. Стихи Чиннова узнаваемы. Хотя более чем за полвека поэтической жизни он многое изменил в своей манере. Попробуем проследить, с чего он начал. И к чему пришел.


***

В Эмигрантской поэзии имя Чиннова появилось в конце сороковых – начале пятидесятых годов. Не будем здесь брать во внимание его самые первые опыты в журнале «Числа», поскольку сам он потом относился к ним скептически. Что собой представлял эмигрантский поэтический круг в это время? Какое место занял в нем Чиннов?

В 1954 году Николай Андреев, историк и критик, разбирая только что вышедшую антологию русской зарубежной поэзии «На Западе», где были и стихи Игоря Чиннова, резюмирует, что в русской эмигрантской поэзии, кроме традиционного направления, к которому принадлежат стихи З.Гиппиус, Д.Мережковского, И.Бунина, К.Бальмонта, Вяч.Иванова, Д.Кленовского, – наиболее заметны еще два: конструктивизм и антиформализм.

Конструктивисты, «перекликаясь с лучшим в новейшей поэзии России», занимаются поиском в области формы языка, синтаксиса. К их числу Андреев относит Н.Гронского, Вл.Смоленского, В.Маркова, Н. Моршена, Ив.Елагина, О.Анстей.

Антиформалистам, по наблюдению критика жанр «лирического дневника». Их поэзия «с большей отражает неприкаянность и хрупкость здешнего мира» у поэзии «отнимают игру образами», но она «очень требовательна к музыкальной стороне стиха и к гармонии слов»[7]7
  Андреев Н. Заметки читателя //Возрождение. 1954. № 32. С. 133-134


[Закрыть]
. Это такие поэты, как Г.Иванов, Г.Адамович, АЛадинский Б.Поплавский, А.Штейгер, И.Чиннов.

Трое из названных поэтов-антиформалистов – Георгий Адамович, Анатолий Штейгер, Игорь Чиннов (а из неназванных еще и Лидия Червинская) – считались наиболее яркими представителями «парижской поэтической школы» или «парижской ноты», как ее стали называть. Главой и идеологом «парижской ноты» был Адамович, самый тонкий и блестящий критик русского зарубежья и яркий, завораживающий своей убедительностью оратор. Это он «отнимал» у своих приверженцев «игру образами», предлагая им делать стихи из совершенно простых вещей, таких, как стол, стул. Достаточно сказать – дерево. Липа или тополь – это уже лишнее украшательство. Чтобы сказать о самых главных, «последних» вещах – такого словаря, считал Адамович, вполне достаточно. Это литературное течение отличалось нарочитой обедненностью языка, предельной простотой стиха, суженностью его тематики, сжатой до основных, краеугольных вопросов бытия.

Особенно сильно эта «нота» проявилась в парижском журнале тридцатых годов «Числа». В редакционной статье самого первого номера сделана попытка объяснить, какие «ощущения, предчувствия и мысли» владеют эмигрантами, объединившимися вокруг «Чисел». Авторы приходят к выводу, что атмосфера их жизни насыщена «ощущением великих катастроф и перемен, происходящих в мире. Война и революция, в сущности, только докончили разрушение того, что кое–как еще прикрывало людей в XIX веке. Мировоззрения, верования – все, что между человеком и звездным небом составляло какой-то успокаивающий и спасительный потолок – сметены и разрушены.


 
И бездна нам обнажена.
 

У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, – обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти»[8]8
  Числа. 1930. № 1. С. 6.


[Закрыть]
.

Сам Адамович уже гораздо позже, в опубликованной в «Новом журнале» статье «Оправдание черновиков», писал: «Мы с нашей "нотой" были оставлены всеми. Россия казалась призраком, притом враждебным. Казалось, мы на поплавке, а вокруг бушуют волны. Впервые в истории возникло такое одиночество, и в ответ на одиночество хотелось произнести как бы последние, окончательные слова, <…> лишь черные и белые, не заботясь о каких-либо литературных "достижениях"»[9]9
  Адамович Г. Оправдание черновиков // Новый журнал. 1971. № 103. С. 79.


[Закрыть]
.

Нарочито ограничивая себя в средствах выражения, приверженцы «парижской ноты» демонстрировали читателям затухание, умирание русской поэзии. Ища самые главные, последние слова, исчерпывающие и всеобъемлющие, как последнее «прости», они ощущали себя ее последним, завершающим аккордом.

Таким образом, два ближайших старших друга Чиннова – Владимир Вейдле и Георгий Адамович – были захвачены одним ощущением – умирания искусства. Только Вейдле ограничился теоретизированием, написав книгу, которая так и называлась – «Умирание искусства» (Париж, 1937), а Адамович оказался вдохновителем целой поэтической школы, которая вполне могла бы называться не «парижская нота» (последняя, случайная, еще звенящая в воздухе), а, например, «умирание поэзии».

В духе «парижской ноты» Чиннов писал все пятидесятые годы. Из стихов этого периода составились два сборника – «Монолог» и «Линии». Потом он освободился от влияния «парижской ноты». Сам он уже в конце жизни говорил, что, например, его четвертая книга нравится ему больше, чем первых три сборника. Но его парижские друзья, кажется, все же больше любили раннего Чиннова, ценя «тончайшие стилистические находки, переливчато-перламутровые оттенки»[10]10
  Адамович Г. Комментарии. Вашингтон, 1967. С. 205.


[Закрыть]
его ранних стихов.


* * *

Может быть, существенную роль в перерождении Чиннова сыграл его переезд в Америку в 1962 году. Хотя кто знает, действительно ли именно американские впечатления изменили его поэтический настрой? Так или иначе, но в шестидесятые годы Чиннов все больше отходит от «парижской ноты» и все настойчивее ищет путей модернизации русской поэзии, постепенно приобретая славу первого модерниста эмиграции. Поэт как бы осторожно прощупывает почву, ища направления, по которым дальше могла бы идти русская поэзия, проверяя, как далеко он может зайти в этом поиске. И здесь ему приходилось руководствоваться только чувством меры и собственным вкусом. Эмиграция с интересом наблюдала за чинновскими экспериментами, констатируя при этом, что при всей неожиданности некоторых стихов ни вкус, ни чувство меры ему не изменили. Однако далеко не сразу его поиски были приняты и одобрены в литературных кругах. В одном из писем Роману Гулю, главному редактору «Нового журнала», Чиннов пытается объяснить, что заставило его искать новых путей в поэзии: «Как-то сложилось мнение (считают, что, в частности, благодаря Кленовскому и Алексеевой), что эмигрантская поэзия дудит все в одну, причем очень старомодную, дуду. Я хоть и стараюсь всегда „немного новаторствовать“, освежать, но из-за пристрастия к мелодичности, акварелизму, „ювелирности“ и пр. новаторство мое не бьет в глаза и заметно только читателю очень внимательному и очень искушенному. Вот отчего, думается, стихотворение „Тени войны на замерзшей дороге“ уже своим явным модернизмом должно бы нежелательные для всех нас обвинения в старомодности несколько ослабить… У меня было уже так много „облаков“, „закатов“ и пр. явных красивостей, что при всей замысловатости, с которой я их подаю, всегда подавал, пользоваться ими уже почти невозможно. И вот нынешний мой прием – сочетание слов явно выспренних, как „порфира“, „золотая лилия“, „осанна“, „фимиам“, со словами сугубо будничными, как „рюмка“ или „стакан чаю“. Ни в „Монологе“, ни в „Линиях“ этого почти не было. Там было использование до отказа, до конца почти всех „акварельно прелестных“ слов. Теперь я не отрицаю своего эстетства, но стараюсь, должен дать что-то новое. Надо бы мне несколько отойти от логики в стихах. Заранее прошу вашей терпимости к некоторым „странным словосочетаниям“. Ведь логика – не самодержавная хозяйка в стихах, и не следует полностью (как это делают многие талантливые эмигрантские поэты) игнорировать факт уменьшения роли логики в современной иностранной поэзии и вообще все то, что в этой поэзии делается. Не нужно быть рабами моды, но не нужно и костенеть в провинциализме. И уж вовсе не полагается нам, свободным, казаться провинциальнее советских поэтов»[11]11
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова.


[Закрыть]
.

Собственно говоря, здесь Чиннов уже наметил направление, по которому и развивалась в дальнейшем его поэзия.

1. Сочетание поэтизмов с элементами разговорной речи, даже с грубой, простонародной лексикой («видал-миндал», «свинья, запачкавшая рыло», «на свадьбе пьянствовали и горланили, как будто в Кане Галилейской»). Но никогда у Чиннова стихи не звучат грубо или пошло. Он мастерски использует стилевые контрасты. И постепенно этот прием становится частью его поэтического почерка.

2. Отказ от логики. Это привело Чиннова не к алогичной бессмысленности, а к гротескности – то есть к усилению смысла за счет чрезмерных преувеличений, фантасмагории, сонма неожиданных образов. (Хотя фантазии у Чиннова предостаточно и в ранних книгах.) Созданные им образы то забавны, то пугающи, то романтичны, то трогательны («сердце сожмется – испуганный ежик – в жарких ладонях невидимых Божьих» или «бабочка треплется, мечется – тоже, как видно, сестра человечества», а в поздних стихах, стихах-гротесках: «вурдалаки утопленники в полумраке», в коробке сардинок «лежал человечек и мирно курил» и т.д.). И все же в стихах, пусть грешащих против логики, должен быть смысл, считал Чиннов, ведь поэт прежде всего что-то хочет сказать, и неплохо бы, чтобы его можно было понять. Хотя, безусловно, если кому-то, чтобы выразить себя, хочется писать «темно», – это его право.

3. Верлибры. Уже в начале 60-х годов у Чиннова все чаще стали появляться стихи без рифм. Тогда в одной из передач радиостанции «Свобода» Чиннов говорил, что да, рифмы и ямбы устарели, «но стихи без рифм и размера для меня обычно вроде вегетарианского меню. Есть исключения. Но стоит ли трудиться, чтобы сделать хорошее, непременно отказавшись от рифмы, от очарования звуковых повторов вообще, от очарования ритма?»[12]12
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова.


[Закрыть]
И хотя позже у Чиннова появилось довольно много верлибров, он все же предпочитал рифмовать, считая, что в русской поэзии рифмованная строфа еще не исчерпала всех своих возможностей и, более того, сам строй русского языка хорош для рифмованных строк.

Вообще надо сказать, что некоторое звучание «парижской ноты» слышится и в более поздних стихах Чиннова. Просто в них появилось и другое – красивость, пышность, гротескность, веселость, язвительность, яркость.

Вот что об этом сам поэт пишет Адамовичу в связи с выходом своей третьей книги (которую сначала хотел назвать «Мелодия»): «…Книжка будет еще более, чем "Линии" (и гораздо больше, чем "Монолог"), – о "сияющих пустяках" "накануне беды и тоски", накануне смерти, накануне "ничего". О "сияющих пустяках” (цитата из “Линий”). И не знаю, простите ли мне, что по бессилию сделать поэзию из простейших, обыденнейших вещей, из "стола и стула" (см. «Невозможность поэзии»[13]13
  «Если поэзию нельзя сделать из материала элементарного, из „да“ и „нет“, из „белого“ и „черного“, из „стола“ и „стула“, без каких-либо украшений, то Бог с ней, обойдемся без поэзии!» – писал Г.Адамович (глава «Невозможность поэзии» в кн. «Комментарии». Вашингтон, 1967).


[Закрыть]
) – я занялся украшательством, вместо того, чтобы сказать с Вами, что лучше «не надо никакой» (поэзии). <…>

"Сияющие пустяки" в моих стихах гораздо ближе к "парижской ноте", чем на первый взгляд кажется. Например, пусть мелочей, деталей у меня стало больше: все-таки разговор всегда "о самом главном", мелочи относятся к главному, словарь по-прежнему строгий. И не это одно от "парижской ноты". В "Монологе" мир часто объявлялся иллюзией. В "Линиях" этого нет вовсе, но с "Монологом" есть связь. В третьей книжке будет связь и с "Монологом", и с "Линиями" – и с парижской нотой, точнее с мыслями Адамовича. <…>

Кстати: смешное дело. Мы в таком страхе перед "joliesses"[14]14
  Красивостями (фр).


[Закрыть]
, что даже не решаемся сказать “c’est beau"[15]15
  Это хорошо (фр ).


[Закрыть]
. Принято говорить «c'est tres fort»[16]16
  Это сильно (фр ).


[Закрыть]
, точно об ударе боксера в морду.

И вот, представьте: я-то, простачок, издаю, как ни в чем не бывало, книжку стихов "Мелодия"! Это в 1966 году! Когда в современной музыке-то и следа мелодии не отыскать, один ритм (а то и ритма нет, ха! Додекафония, знай наших!)! И (вот уж Аким-простота!) издаю книжку с красотами, всю в словесных украшеньях и благозвучиях! Прямо с луны свалился, и смех и грех! Это в наше время, когда!.. Что скажет К.Померанцев?»[17]17
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю