355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Чиннов » Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:16

Текст книги "Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения"


Автор книги: Игорь Чиннов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Игорь Чиннов Собрание сочинений: В 2 т. Т.1: Стихотворения

«Последний Парижский Поэт»
(предисловие Ольги Кузнецовой)


1

Весной 1996 года во Флориде умер один из самых крупных русских поэтов – Игорь Чиннов. Вся его жизнь прошла в эмиграции. Были Франция, Германия, США. Уже первая книга стихов, вышедшая в Париже в 1950 году, принесла Игорю Чиннову известность в литературных кругах русского зарубежья. Иван Бунин, даря Чиннову свою книгу стихов, надписал ее: «Молодому стихотворцу от старого». А на творческом вечере И.Чиннова, проходившем в Нью-Йорке, вместо самого Чиннова, жившего тогда в Париже, стихи его вызвался читать большой поклонник молодого «парижского поэта» философ Георгий Федотов. В письме к Чиннову Георгий Иванов, которому принадлежало тогда «кресло первого поэта эмиграции», позже унаследованное Чинновым, писал: «Поздравляю Вас с очень большой удачей. Ваши стихи, собранные вместе, чрезвычайно выиграли. А Вы сами знаете, как это важно. Обычно получается наоборот. Считаю, что Ваш сборник дает Вам большие „права“. <…> Теперь Вы автор книги такого „класса“, какие появляются – и не только в эмиграции – очень нечасто. И которой одной достаточно, чтобы Ваше имя „осталось“. <…> Очень рад за Вас. И очень советую побольше писать – „по горячему следу“ Вашей несомненной и большой удачи. Ваш всегда Георгий Иванов» [1]1
  Согласно завещанию Игоря Владимировича Чиннова, его архив и библиотека были переданы в Институт мировой литературы им. А.М.Горького Российской Академии наук (ИМЛИ РАН).
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова.


[Закрыть]
.

Чиннов последовал совету. За тридцать лет в Европе и Америке он выпустил еще семь книг стихотворений. Ответом на них было более семидесяти хвалебных статей и рецензий, не считая прочих отзывов в прессе, – по сути, ни одно из его стихотворений не оставалось без отклика. О Чиннове писали в выходивших на Западе словарях, его печатали в антологиях, переводили на разные языки. Десятки американских университетов приглашали его выступать с лекциями и стихами, чтобы студенты могли посмотреть на русскую знаменитость. Например, в 1979 году в Мэрилендском университете проходил Международный симпозиум по художественному переводу. Русской поэзии были посвящены два вечера, которые, как писала газета «Новое русское слово», «правильнее назвать творческими вечерами двух выдающихся поэтов русского зарубежья – Иосифа Бродского и Игоря Чиннова»[2]2
  Новое русское слово. 1979. 25 марта.


[Закрыть]
. Оба поэта, как бы соревнуясь, по очереди читали свои стихи.

В СССР о Чиннове не знали.

Правда, несколько десятков экземпляров его восьмой книги – «Автограф» – в 1984 году все же попали в самиздат («В Россию – ветром – строчки занесет…»). Но это и все.

Только в 1989 году, когда Игорю Владимировичу было уже восемьдесят лет и он, заслуженный американский профессор в отставке, жил себе во Флориде – «Мы давно отдыхаем на чужих берегах…», – журнал «Даугава» поместил подборку его стихов. В том же 1989-м, а потом в 1991-м году его стихи появились в «Новом мире», «Огоньке», «Литгазете».

Чиннов называл себя тогда «последним парижским поэтом».


 
Я жил в Париже целых восемь лет.
Уехал тридцать лет тому назад.
Там жили русские поэты. Больше нет
В живых почти ни одного. Конь Блед
Умчал их в тот, небесный вертоград…
 

Почти никому из «русских парижан» не довелось увидеть свои стихи напечатанными в России. Так что можно сказать, что Чиннову еще повезло. Сбылось его собственное пророчество: «…Стихи – дойдут. Стихи – дойдут». И более того – сам он, на восемьдесят третьем году жизни, добралсятаки до России и читал стихи в Доме литераторов, в Доме журналистов. И потом написал:


 
За долголетие скажи спасибо:
Не много однолеток уцелело
Твоих – друзей или врагов, – не много…
 

Стихотворение осталось незаконченным.

Воспоминаний Игорь Владимирович не оставил, хотя не раз за них брался. Сохранилось несколько отрывков. (Они напечатаны во втором томе этого собрания сочинений.) А вспомнить было что. Его жизнь вместила весь Советский период русской истории.

В революцию ему было восемь лет, и их семья, спасаясь от большевиков («Я каждый день боялся, что отца расстреляют»), бежала с Белой армией на юг России. В Ставрополе и родители, и он сам переболели тифом. Потом, в 1922 году, был долгий путь в товарных вагонах, в теплушках через всю Россию обратно, на запад, в Ригу, тогда несоветскую, где удалось получить гражданство. Отцовские двоюродные братья (фон Морр, директора страхового общества «Саламандра») приютили родню в подвале своего особняка. Отец – юрист, присяжный поверенный – пытался устроиться на службу. Но русских брали в последнюю очередь. Мать – родовитая дворянка, из Корвин-Косаговских – продавала цветы на рынке, чтобы хоть как-то заработать, и все плакала. «Я на всю жизнь возненавидел рододендроны. Они росли у дяди в саду. Там по вечерам устраивали балы, прохаживались роскошные гости, а я смотрел на них из окна подвала и еле сдерживал слезы от унижения за моих родителей: их не приглашали».

В Риге юный Чиннов продолжил свое образование, поступив в Ломоносовскую гимназию. А начало образования – первый класс – и самые яркие детские воспоминания связаны с Рязанью, где они жили несколько лет. Там же Ирик, как его звали дома, наблюдал революцию: «Толпы ходили по городу с красными бантами и пели: "Вышли мы все из наро-о-да…" Но радости ни у кого не было».

После гимназии, продолжая семейную традицию, Чиннов поступил (в 1931 году) на юридический факультет Рижского университета. И едва успев отслужить после окончания учебы год в латвийской армии (где его сначала приставили чистить злющего коня командира, а потом, за особую склонность к чтению, направили учиться на фельдшера) – он вынужден был опять сменить гражданство: буржуазная Латвия стала Советской. Начался «страшный 40-ой год» борьбы с «антисоветскими элементами». «Через громкоговорители нам объявили, что старое правительство ушло в отставку, в магазинах все исчезло, интеллигенцию вывезли». Культурная связь с миром прервалась, хотя «литературной трибуны» Чиннов лишился еще в 1934 году, когда закрылся выходивший в Париже эмигрантский журнал «Числа», очень престижный, куда, по рекомендации Георгия Иванова, Чиннов посылал свои первые литературные «опыты».

О знакомстве с Георгием Ивановым надо сказать особо как о событии, определившем, кажется, всю дальнейшую жизнь Чиннова. В студенческие годы Игорь Чиннов был членом содружества молодых литераторов «На струге слов» («Остряки, конечно, говорили – "ослов"»). Они выпускали в Риге журнальчик «Мансарда», где как-то напечатался и Чиннов. И как раз тогда, в начале 30-х годов, в Ригу приехали Георгий Иванов и Ирина Одоевцева. У нее в Риге жил отец – богатый преуспевающий адвокат. Молодые литераторы решили организовать Георгию Иванову «торжественный прием». В квартире Чиннова – как самой приличной. Тем более что он там обитал один – родители жили под Ригой, где отец все же устроился на службу в суде. И вот, сидя в квартире Чиннова, за его столом, Иванов листал «Мансарду» и наткнулся на чинновскую статью: «Это каша. Но это творческая каша. Пусть он ко мне зайдет».

Самого Чиннова в день «торжественного приема» в Риге по каким-то обстоятельствам не было. Но фразу эту ему передали, и он зашел.

«Георгий Иванов предложил устроить мои стихи в "Современных записках". Но я отказался, потому что думал, что потом мне будет за них стыдно». Зато, благодаря Иванову, Чиннов начал печататься в «Числах». Ему было 22 года. Это стало началом его «творческой карьеры». И когда после окончания войны Чиннов оказался в Париже, он уже был признанным поэтом. И «Рифма» выпустила его первый стихотворный сборник.

Советская власть, утвердившаяся в Латвии в 1940 году, продержалась там недолго. В 1941 году в Ригу вошли немцы.

«Немцы вывезли евреев и заняли их квартиры. Потом стали увозить на работу в Германию всех, кто помоложе. Сначала население радовалось, что немцы придут и прекратится советский террор, но скоро радость прошла».

В 1944 году Чиннова в числе других тоже угнали на работы в Германию. В лагерь в Рейнской области. «Мы там работали на каком-то тракторном заводе. По сути – саботировали. Перекладывали детали с одной полки на другую. Однажды все немцы в лагере исчезли. Никого. И смотрим – в ворота въезжает грузовик. А в нем – американские солдаты. Негры. Говорят по-английски. Но мы поняли, что война кончилась, и они приехали нас освобождать. В последний день открытой границы нас перевезли во Францию. И я оказался в Париже. Слава тебе господи. Всю жизнь мечтал».

Но тут «латвийский солдат И.В.Чиннов» опять был призван в армию. На сей раз – американскую. В обязанности его входило сторожить своих бывших охранников – немцев (ставших теперь военнопленными), размещенных в казармах маленьких городков под Парижем. Вот такие превратности судьбы.

«Однажды мы оказались недалеко от Реймса, и я уговорил одного негра меня туда отвезти, потому что боялся, что нас скоро куда-нибудь переведут и я не увижу Реймского собора. Но мы там потом еще долго были, и я много раз его видел».

Наконец в 1946 году теперь уже «американский солдат И.В.Чиннов» был демобилизован и предоставлен самому себе.

«В Париже первым делом я пошел в русский книжный магазин. Смотрю книги поэтов. Продавец говорит:

– Вы, кажется, разбираетесь в поэзии.

– Да, а почему бы мне не разбираться. Я сам пишу стихи

– А как ваша фамилия?

Я назвался. Он сделал вид, что чего-то вспоминает. Ничего, конечно, не вспомнил. Но сказал, что скоро будет вечер русских поэтов и что я могу туда пойти».

Так для Чиннова началась жизнь в Париже. Без денег, в крошечной комнатке на пятом этаже, без лифта, без света, без отопления. «Барская квартира: одна комната – три сортира», – шутил Ремизов. Заработки случайные. Например, преподавание немецкого в Русской гимназии; чтение публичных лекций по русской литературе; преподавание в летней школе Русского студенческого христианского движения. Но зато среди знакомых, друзей, собеседников скоро оказался весь цвет русского литературного Парижа. Постепенно пришло и литературное признание. Но, как и всех эмигрантов, Чиннова не покидала мечта о признании в России, русским читателем. Это одна из постоянных тем и в разговорах, и в письмах. Хотя никогда Чиннов не разделял послевоенных пробольшевистских настроений большой части русской эмиграции, готовой все простить советскому правительству за победу над Гитлером. Страх перед большевиками остался у Чиннова на всю жизнь.

В 1953 году, когда в Мюнхене открылась радиостанция «Свобода» (тогда называвшаяся «Освобождение»), Чиннову предложили там работать. Предложил его друг – Владимир Вейдле, ставший директором радиостанции. И Чиннов, так и не нашедший способа зарабатывать в Париже, согласился.

А в 1962 году Канзасский университет в Америке пригласил его на должность профессора русского языка и литературы.

В Америке Чиннов прожил до самой смерти.


* * *

С Игорем Владимировичем Чинновым я познакомилась в 1991 году, когда он и еще несколько сотрудников «Нового журнала» приехали из Америки в Москву на торжества, устроенные Фондом культуры по случаю пятидесятилетия этого старейшего эмигрантского издания. Один из вечеров проходил в Центральном доме литераторов. И я туда отправилась с намерением взять интервью у главного редактора журнала Ю.Д.Кашкарова или у кого-то из «старых» эмигрантов. «Новый журнал» по традиции всегда считался изданием эмиграции «первой волны». О Чиннове я тогда не знала ничего, кроме как-то затесавшейся в мое сознание строчки «Лошади впадают в Каспийское море…».

На сцене собрались рафинированные русские интеллигенты, что-то неуловимое отличало их речь от нашей – может быть, более четкий выговор и приятная плавность и замедленность речи. Мое внимание на сцене привлек добродушного вида холеный господин, который как-то очень уютно расположился в своем кресле и то и дело приветливо улыбался и раскланивался со своими коллегами за соседним столиком. Я подумала – настоящий русский барин. Он хорошо бы смотрелся в плетеном кресле, на солнечной террасе собственного дома в каком-нибудь подмосковном имении с заливными лугами и роскошными собаками.

– Игорь Владимирович Чиннов, – представил его Кашкаров. – Член редколлегии нашего журнала. Несмотря на преклонный возраст, он все еще балует нас своими стихами.

Зал тоже изъявил желание быть побалованным. И Игорь Владимирович прочел несколько стихотворений. Потом еще несколько. Те, кто по программе вечера должны были выступать следом, предложили отдать свое время – только бы Чиннов мог читать еще. И он читал, раскрывая то один «Новый журнал», то другой. Прозаически, с профессорской дикцией, медленно выговаривая строки, четко произнося окончания. А буквы и слова складывались в музыку. Позже, прочтя кучу статей в эмигрантской печати о Чиннове, я убедилась, что волшебная музыка его стихов завораживала всех. Ученые-лингвисты, разбирая строку за строкой, пытались объяснить, какими приемами поэт пользовался (неполные рифмы, диссонансы и пр.) или не пользовался (ни одной инверсии родительного падежа). Но залу совсем не хотелось думать о падежах. Мы были во власти поэзии.

Почти сорок лет назад Юрий Иваск, поэт, ставший самым близким другом Чиннова, тоже попал под очарование чинновских строк и написал в письме: «Сколько труда, мужества воли, одиночества за Вашей поэзией. Чего это стоило! – монашеских подвигов»[3]3
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова.
  Письмо от 24 марта 1952 г.


[Закрыть]
.

Примерно эти слова я готова была сказать Игорю Владимировичу, когда пару дней спустя явилась за интервью. (Хотя письма этого, конечно, еще не читала.)

От «русского барина», которого я видела на сцене, не осталось и следа. Перед «советским журналистом» поэт предстал в образе изгнанного из отчего дома «бедного родственника», «забавного старикашки». Такой имидж был в свое время у Ремизова, когда он жил в Париже, а Чиннов – молодой, подающий надежды поэт или, как его называл Ремизов, «мой предстатель и защитник на тараканьем суде самоуверенных рабов» – заходил к писателю в гости.

«Бедный родственник», как ему и полагалось, ютился в прихожей, в старом кресле, одетый в пальто и сверху накрытый одеялом. В руке – какие-то таблеточки. С добрейшей улыбкой мне указали на стоявший тут же стул. Я была в замешательстве. Но совсем не потому, что не могла найти подходящих слов для выражения своего восторга, простоя никак не могла решить – мне-то в этой ситуации пальто снимать или тоже так прямо и оставаться? Мизансцену дополняли проходившие время от времени мимо улыбающиеся хозяева квартиры и обожающая нас овчарка, которая выражала свою преданность тем, что угрожающе облаивала входную дверь каждый раз, когда ей казалось, что кто-то шел по лестнице. И тогда поэт, притворно сердясь, кричал весело и задорно: «Дура, идиотка, молчи!» То ли воображение у собаки разыгралось, и ей беспрестанно мерещились домушники, то ли они с поэтом сговорились повеселиться на пару, но в результате на пленке у меня оказалось интервью с этой самой собакой.

Спектакль был прерван неожиданным приходом друзей Чиннова из Латвии, с которыми он заговорил было по-немецки, но, увидев их растерянность, со смехом извинился и перешел на латышский. Я откланялась.

Когда мы встретились с Игорем Владимировичем еще раз, чтобы закончить беседу, не было уже ни «барина», ни «старикашки». Серьезен, мил, любезен. Держался по-дружески просто, как будто мы знакомы сто лет. Но без панибратства. Когда я сказала, что не смогу быть на его выступлении в Доме журналистов, мне даже показалось, что он и правда расстроился. Хотя я где-то читала, что именно такая «дружеская» манера общения была характерна для аристократии и вырабатывалась она всего лишь воспитанием.

Времени для других встреч и бесед уже не было – все «три» знакомых мне Чиннова уехали в Петербург, а потом и восвояси – во Флориду.

Я готовила к публикации интервью, проверяла фактуру, расспрашивала о Чиннове и от одного эмигранта, который был с ним знаком, услышала: сноб, эстет и вообще слишком элитарен. Образ обрастал все новыми характеристиками.

Сноб? А почему бы и нет. Тем более что иногда иначе и не получается, как, например, у Владимира Набокова, который, по воспоминаниям Иваска, слушавшего его лекции в Гарварде, «снобировал» американскую публику прекрасным «королевским» английским.

Оказывается, уже в гимназии Чиннов производил впечатление зазнайки. Одноклассница писала ему потом, лет тридцать спустя: «В школе я Вас не очень-то любила. Уж слишком ваш русский язык был изыскан, уж слишком Вы пунцово краснели и слишком пронзительно глядели, словно сквозь человека и сквозь десять стен. Я думала – ах, этот мальчишка, этот Чиннов, выкинет когда-нибудь что-нибудь своенравное»[4]4
  ИМЛИ РАН. Отдел рукописей. Ф. 614, архив И.В.Чиннова. Письмо от 22 июля 1957 г. Подпись: Медея.


[Закрыть]
.

Время, как я выяснила, не так уж и меняет людей.

Элитарен? Конечно. Известно ведь, что в эмигрантской поэзии Игорь Чиннов и Иван Елагин – антиподы, всегда больше нравился «избранным», второй – широкой публике. Элитарность Чиннова сложилась, так сказать, «объективно», без всяких усилий с его стороны. Как-то само собой получилось, что, оказавшись в послевоенном Париже, Чиннов вошел в довольно тесный круг литературной элиты, состоявшей из наиболее образованных и талантливых эмигрантов «первой волны», хотя и был моложе их. А после смерти Георгия Иванова многие в этом кругу признавали, что опустевшее кресло первого поэта русской эмиграции теперь принадлежит Игорю Чиннову. «Игрушка – мэтр в поэзии», – писал Георгий Адамович Александру Гингеру.

Прозвище «Игрушка» (музы, что подразумевалось, но, конечно, опускалось) возникло и как производное от имени Игорь, и еще потому, что – молод, весел, остроумен. Так звали его старые друзья. Позже, оказавшись во Флориде, я, кажется, была «свидетелем» смерти последнего из тех, кто так его называл, Анатолия Реннинга, прибалта, поселившегося в Швеции. У Чиннова сохранилась большущая стопка писем от Реннинга. При мне очередное отправленное ему письмо вернулось нераспечатанным – адресат не найден…

Наконец интервью вышло. Там же, в «Огоньке», появилась и подборка стихов Чиннова. Звоню Игорю Владимировичу, чтобы сообщить, а заодно и поздравить с Новым годом. И опять, в который раз, он меня ставит в тупик. Вместо ожидаемых ничего не значащих слов вежливой благодарности слышу: «Спасибо, душенька, но все поздно. Мне даже некому показать эту публикацию, чтобы за меня порадовались. Все умерли». Я не нашлась с ответом. Да и что тут скажешь? А разговор шел своим чередом. Игорь Владимирович уже рассказывал, что только-только вернулся из Сан-Франциско с конференции славистов, был там в музеях и на выставке русских театральных художников и пришлет мне буклет. Что у него из номера в гостинице украли деньги. И что вообще с путешествиями пора кончать – не по возрасту. Все же скоро 83 года. Если только в Россию съездил бы еще разок. Летом. Да уж куда там.

Каково же было мое удивление, когда эта идея постепенно начала реализовываться. В окончательном варианте она выглядела так: мы снимаем под Москвой дачу на три семьи. Одна семья – это он, а две другие – это Екатерина Федоровна Филипс-Юзвигг, профессор из Милуоки (хороший друг Чиннова, она приедет позже) и я с дочкой Дашкой, восьми лет от роду. («"Даша" – это скучно, – говорил И.В. – Вот Дашка" – хорошо».)

Стихотворение «Милая девочка мне…» – как раз о Дашке. Они с папой тогда приехали из Крыма, и Дашка подарила И.В. свои сокровища – горочку обтесанных морем бутылочных стекол. Кстати, наш афган, деливший с нами дачный кров, тоже попал в стихотворение, но уже другое: «А надо бы сказать спасибо…» – как, впрочем, и вся дача, с ее маленькими радостями, покоем, теплом и даже котенком с белыми лапками, сданным нам вместе с дачей. Котенок оказался слепым. У И.В. он вызывал теплые чувства, и, гладя это шелудивое создание, он презабавно сюсюкал, объясняя, что очень любит кошек (это и так было видно), но в кондоминиуме, где он живет, животных заводить запрещается.

С самого начала идея с дачей показалась мне немножко авантюрной: из Дейтона-Бич, одного из лучших флоридских курортов, где у него квартира в трех минутах ходьбы от Атлантического океана, – тащиться в Подмосковье. Да еще в такие годы. Потому, когда в день отлета И.В. позвонил и сообщил, что вылететь не может – заболел, – я была к этому почти готова. Голос – совершенно больной. Но при этом он уверял, что завтра поправится и прилетит. Уже поменял билет. Звучало все это не очень убедительно.

«Завтра» в аэропорту мы с водителем из Института мировой литературы ждали до последнего. И.В. не появился. И мы уже собрались уезжать, когда громкоговоритель возвестил, что нас ждут в комнате медперсонала. И.В. явно переоценил свои силы. Он лежал на кожаном диванчике и почти спал: «В самолете я никогда не могу уснуть, и выпил снотворное. Не подействовало. А сейчас, кажется, действует…» До дачи мы все-таки добрались. Хотя я все время малодушно спрашивала себя – может быть, разумнее ехать в больницу? Но понадеялась чудодейственную силу русской природы. И не напрасно. На следующий день И.В. как ни в чем не бывало расхаживал по даче, то и дело появляясь около холодильника, где целую полку занимал огромный пирог с капустой – плод нашего с соседями совместного творчества, вместо «хлеба-соли». «Последний раз я ел настоящие пироги с капустой в Германии (далее следовал адрес этого незабвенного места) в шестьдесят первом году» Я с радостью отметила про себя, что удача И.В. не оставила (он считал себя везучим), – наши дачные соседи Панины славились своими пирогами на весь поселок, и мы были уже приглашены к ним под дуб на чай. И началась неспешная, заполненная разными приятными мелочами дачная жизнь.

Какая болезнь с И.В. приключилась, он рассказал уже много позже. Оказывается, именно в день отъезда он узнал о смерти близкого человека. И силы в прямом смысле слова оставили его. «Она была моей невенчанной женой. Мы, конечно, давно расстались. И вот умерла. Боже мой». Тем, кому приходилось общаться с людьми довоенного поколения, знакомо изумление перед неисчерпаемостью их жизненных сил. Кажется, что природа этих сил нематериальна и держатся они исключительно силой духа. Наверно, так оно и есть.

Соседи действовали в лучших традициях русского гостеприимства – гостей из Америки не забывали. То куда-то нас возили, то к кому-то приглашали. Левины, например, не раз возили нас в Москву, показать гостям столичные достопримечательности. К сожалению, не все из задуманного удалось увидеть. Так, посещение Пушкинского музея (Изобразительных искусств) пришлось заменить фотографированием во дворике на фоне елей: преодолеть знаменитую мраморную лестницу И.В. не смог бы – он тогда уже с трудом ходил. А преодоление ступеней Благовещенского собора еще в его первый приезд в Москву вспоминал как подвиг одного своего московского друга, который его туда «затащил». Сам И.В. не был сторонником «подвигов». Наоборот, говорил, что он лентяй, никаких физических нагрузок не любит. И в какой-то медицинской анкете, где спрашивалось: «Какие физические упражнения вы делаете самостоятельно?» – написал: «Сам беру с полки книгу. Сам переворачиваю страницы». Хотя, на мой взгляд, все его русское путешествие было сплошным подвигом. Каждый раз, когда я видела, каких усилий ему стоило взобраться по ступенькам в очередную церквушку, я мысленно снимала шляпу.

Интерес к России (а точнее, наверно, к миру вообще – ведь за свою жизнь И.В. туристом объехал половину земного шара) явно вступал в непримиримое противоречие с «врожденной ленью», о которой так любил говорить И.В. Кстати, по поводу этой лени – для меня вопрос до сих пор остается открытым. Мне, конечно, приходилось верить И.В. на слово, но то, что я наблюдала, на лень было не очень похоже. Да, И.В. принципиально и последовательно не хотел совершать никаких усилий, которых можно было не совершать. Всякие гимнастические упражнения, диеты были для него совершенно неприемлемы. Более того, он говорил, что не понимает людей, которые ради написания романа готовы провести за столом не один месяц. Он даже статьи писать «ленился». И удивлялся, откуда у Бахраха такое странное представление о том, как он пишет стихи. Бахрах в одной рецензии написал, что по утрам Чиннов будто бы садится за стол работать – писать стихи. «Ни разу я для этого за стол не садился, – И.В. в изумлении пожимал плечами. – Стихи приходят сами. А я их записываю. Где придется».

Но если уж И.В. начинал «работать», то он-таки работал. Так он составлял свою книгу, материалы для которой привез на дачу. У него возникла идея – выпустить свои гротески отдельной книгой. Проблема была в том, чтобы из всех прежних книг эти гротески выудить и расположить подходящими парами на разворотах. И.В. занимался этим все свободное время. И если бывало, что утром просыпал до девяти (а что, казалось бы, еще делать на даче, если не поспать с удовольствием?), то квалифицировал такое поведение как «хулиганство». Книгу он составил довольно быстро, но те, кто потом в России занимались ее изданием, делали это слишком медленно, и книга гротесков «Алхимия и ахинея» вышла уже после его смерти и тиражом всего 500 экземпляров.

Или в декабре девяносто пятого года, за пять месяце смерти – тогда он уже почти не вставал с постели, – с какой неотвратимой энергией он взялся спасать (и весьма успешно!) свой любимый «Новый журнал», оказавшийся под угрозой закрытия. Он позвонил мне в Москву, и велел действовать, и сказал как. Позвонил и написал еще многим людям. Даже умирая, он нашел в себе силы бороться за этот острое старой русской культуры – ведь традиции издания поддерживались долгие годы, и сам он не раз помогал вычитывать для журнала французский и немецкий тексты, оберегая журнал от культурной деградации.

Никогда в жизни я не слышала, чтобы И.В. говорил с пафосом, что называется, «красиво». А если слышал что-то в этом духе, морщился и напоминал: «Аркадий, не говори красиво!» Но тут мне придется запрет нарушить и сказать именно с пафосом – главным для этого ироничного человека было сохранение и развитие русской культуры. В его представлении понятие любви к родине, к России, понятие патриотизма не двоилось, как у нас, советских. Сюда не примешивалось что-то смешное, стыдное, демагогическое, повязанное нелепым красным галстуком. Гордость за свою страну, свой народ была просто органичной частью его личности. Может быть, гордость – не совсем подходящее слово. Скорее, спокойная уверенность, что его родина – если не лучшее, то уж точно одно из лучших и достойных уважения государств на земле. Большевиков он считал убийцами и захватчиками, от которых в конце концов Россия освободится. Хотя, по большому счету, совершенно не понимал, что у нас тут происходит. И это при том, что неотступно всю жизнь за этим следил. Каково же настоящим иностранцам!

Любопытно было наблюдать, как у наших гостей в лексиконе постепенно появлялись чисто советские словечки: «достать» сосиски, например. Поскольку за едой в Загорск, ближайший к нам город, мы ездили всей коммуной, то и радость от обладания этими самыми сосисками была у нас общей и совершенно советской. Вкусовые качества продукта затенялись сознанием собственной удачливости – «отхватили», да еще без очереди.

Только позже я узнала, что господин Чиннов славился в кругу своих друзей как большой гурман и чревоугодник и что, посмеиваясь над его мечтами о пирогах или борще, я смеялась над святым. Совсем не случайно в его стихах столько еды (что для русской поэзии вовсе не характерно). Эта сторона жизни доставляла ему ничуть не меньшую радость, чем, скажем, созерцание рукотворных и нерукотворных земных красот. К сожалению, ни на какие кулинарные изыски никто из нас не был способен. А сам И.В., всю жизнь питаясь в ресторанах, по-моему, даже не знал разницы между сковородой и кастрюлей. Впрочем, как-то Екатерине Федоровне потрясающе удался украинский борщ. А это, как нам тут же объяснили, во Флориде такой же дефицитный продукт, как квашеная капуста или тихоокеанская селедка в бочках. Так что все же И.В. было потом что вспомнить, кроме, например, Переяславля Залесского или Ростова Великого, куда возил нас старший Панин.

В Ростове около какой-то церкви И.В. подобрал на память обломок штукатурки и вспомнил, как в свое время около константинопольской Святой Софии нашел черный камушек сердечком. Меня удивляло, с какой естественной простотой И.В. крестился, входя в храм. Неспешный, с детства привычный жест. Какой-то очень бытовой. Насмешник, скептик – и вдруг! Откуда? Да вот как раз оттуда, из детства. Другая культура. Человек, воспитанный в иной стране, чем я, с иными ценностями, иными традициями. И когда я об это вдруг спотыкалась, для меня это было всегда неожиданно, ведь И.В. держался совершенно просто и ничего не стоило забыть и о его возрасте, вдвое превышающем мой, и о невероятных, с моей точки зрения, объемах всякого рода информации, которой он владел совершенно свободно до последних дней. Не думаю, что еще когда-нибудь мне встретится человек, который знал стольких незаурядных людей. И который имел бы такое всестороннее образование – успев за свою жизнь прочесть в подлинниках все, что следовало прочесть на французском, немецком и английском. О русском и говорить нечего. И который не просто знал лучших художников человечества, но и видел их работы «живьем». И который вообще столько бы видел городов, музеев, замков, соборов и дворцов во всех концах земли. (Некоторые попали в его стихи.) Мечтал побывать в Индии. Не успел. Ему не хватило жизни, чтобы насытиться земными чудесами и красотой. С каким завидным удовольствием жил человек! И это вошло в его стихи. Для меня, например, такое отношение к жизни было откровением.

Я как-то спросила, как ему работалось. Ведь он почти двадцать лет в Америке был профессором русского языка и литературы, уйдя на пенсию в звании заслуженного. Он сказал, что с огромным удовольствием. К лекциям готовиться не надо: «Вы бы стали готовиться к лекции, например, о Пушкине?» Говорил он всегда легко, безо всяких бумажек и от этого совершенно не уставал. А студенты его любили. И даже приглашали на свой мальчишник – единственного из преподавателей.

У Паниных И.В. познакомился с молодым поэтом и заинтересованно, переходя от одного стихотворения к другому, рассказывал ему, что у того хорошо, а что плохо. Вообще во всем, а в поэзии особенно, И.В. искал прежде всего хорошее. И находил. Он считал, что сейчас очень много хороших поэтов. И недоумевал – о каком упадке литературы речь. Но уж если ему приходилось признать, что стихи плохи, он расстраивался, даже возмущался, как будто этот неумелый поэт оскорбил его лично. Мне, конечно, было интересно узнать его мнение об эмигрантских поэтах, которых он знал. О тех, кто ему не нравился, приходилось спрашивать не раз, и он делал вид, что вопроса не слышит. Наконец, уступая моей настойчивости, говорил, например: «Не поэт, а г…». Или: «Поэт, так называемый». Но зато о тех, кого ценил, говорил охотно, с удовольствием декламировал их стихи: Георгия Иванова («Я до сих пор помню, как Иванов это читал: "И Лермонтов выходит на дорогу…"»), Ирину Одоевцеву (поражаясь простоте, разговорности ее манеры), Владимира Смоленского (его «Стансы» каждый раз доводили И.В. почти до слез. «Это и обо мне», – говорил он), Ходасевича (и добавлял, что Адамович зря его недооценивал), Анну Присманову («Аня-Рыбка. Так она подписывалась в письмах ко мне. Рисовала рыбку»). В числе качеств мне в И.В. непонятных (и по сей день) – его отношение к Пушкину. Ни разу ни в ком я не видела столь искреннего восхищения нашим великим поэтом. Когда И.В. говорил о Пушкине, было такое впечатление, что Александр Сергеевич – его ближайший друг, которого он потерял только вчера и до сих пор о нем плачет. То, что даже такой поэт умер, – было для И.В. примером величайшей несправедливости и настоящей утратой, в том числе личной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю